Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Семинары книга 2 «Я» в теории фрейда и в технике психоанализа (1954/1955) в редакции Жака-Алзна Миллера




страница20/32
Дата11.01.2017
Размер7.17 Mb.
ТипСеминар
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   32

XVIII. ЖЕЛАНИЕ, ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ


Либидо.

Желание, сексуальное желание, инстинкт.

Сопротивление анализа.

По ту сторону Эдипа.

Жизнь мечтает лишь о том,

чтобы умереть.

Сегодня нам предстоит сделать еще один небольшой шаг в вопросе об отношении между фрейдовским понятием инстинкта смерти и тем, что я назвал знаменательной (significative) на­стоятельностью.

Вопросы, которые вы мне в прошлый раз задали, показались мне сориентированными в верном направлении - все они дей­ствительно касались моментов очень чувствительных. На неко­торые из них мы в дальнейшем дадим ответ, и я попытаюсь не забыть обратить на это по ходу дела ваше внимание.

Мы находимся на распутье, для фрейдовской позиции имеющем решающее значение. Это место, где можно сказать что угодно. Но это что угодно на самом деле чем угодно отнюдь не является, в том смысле, что любое высказывание получит для умеющего слышать строго определенный смысл.

Момент, к которому мы подошли - это не что иное, как же­лание, а с ним и все то, что можно сформулировать в связи с ним на основе нашего опыта: антропология ли, космология - подхо­дящего слова тут не найти.

Хотя сердцевина того, что призывает нас Фрейд в явлении пси­хического заболевания понять, находится именно здесь, вещь эта сама по себе настолько пагубная, что все только и думают, как бы ее обойти.


1


Когда речь идет о желании, на первом плане невольно оказы­вается понятие либидо. Соответствует ли понятие это и то, что

316

им подразумевается, тому уровню, на котором вы действуете, -уровню речи?

Либидо позволяет говорить о желании в терминах, предпо­лагающих относительную объективацию. Это, если хотите, во­прос единства количественной меры. Речь идет о количестве, которое вы не умеете измерить, о котором вам неизвестно, что оно такое, но наличие которого вы всегда предполагаете. Это количественное понятие дает возможность унифицировать отклонения качественных последствий и представить их после­довательность в связном виде.

Качественные последствия - давайте договоримся о том, что это значит. Существуют состояния и смены состояний. Что­бы объяснить их последовательность и преобразования, кото­рым они подвергаются, вы более или менее скрыто прибегаете к понятию порога, а одновременно к понятиям уровня и постоян­ства. Вы предполагаете наличие некой количественной, недиф­ференцированной величины, способной вступать в отношения эквивалентности. В случаях, когда величина эта не может вы­свободиться, занять место в естественных для нас пределах, свободно распространиться, происходит выход ее из границ, в ре­зультате чего обнаруживаются другие состояния. Говорят, таким образом, о трансформации, фиксации, регрессии, сублимации либидо - одной и той же количественно оцениваемой величины.

Понятие либидо кристаллизовалось во фрейдовском опыте постепенно, и первоначально не предполагало столь изощрен­ного использования. Но уже с момента своего появления в Трех очерках оно служит тому, чтобы унифицировать различные структуры фаз сексуальности. Обратите внимание, что если вся эта работа относится к 1905 г, то та часть ее, где речь идет о либидо, датируется 1915-м, то есть относится приблизительно к тому самому времени, когда с введением понятия о нарциссических нагрузках теория фаз усложняется до чрезвычайности.

Понятие либидо, таким образом, является формой унифика­ции поля психоаналитических эффектов. Я хотел бы теперь обратить ваше внимание на то, что использование его лежит в традиционном русле любой теории как таковой, которая всегда стремится прийти либо к миру, этому terminus ad quem класси­ческой физики, либо к единому полю, этому идолу физики

317

Эйнштейновой. Мы не претендуем на то, чтобы сопоставлять наше маленькое поле с универсальным полем физическим, од­нако, идеал, которому либидо стремится удовлетворить, в прин­ципе тот же самый.

Это единое поле не напрасно именуют теоретическим -ведь это единственный и идеальный предмет теории, интуиции, созерцания, чье исчерпывающее познание позволило бы нам, как предполагается, построить как ее прошлое, так и будущее. Ясно, что внутри ее нет места ничему, что представляло бы со­бой какой-то новый почин, das Wirken, действие как таковое.

Нет ничего, что отстояло бы от фрейдовского опыта дальше этого.

Фрейдовский опыт исходит из понятия прямо противопо­ложного теоретической перспективе. В основу всего он, в пер­вую очередь, полагает желание. И полагает он его до всякого опыта, до каких бы то ни было соображений по поводу мира видимостей и мира сущностей. Желание прочно утверждено внутри того фрейдовского мира, в котором протекает наш опыт, оно этот мир организует, и в любом, даже малейшем, столкнове­нии с психоаналитическим опытом, факт этот дает о себе знать.

Фрейдовский мир не является ни миром вещей, ни миром бытия, он является миром желания как такового.

Из знаменитого объектного отношения, которым мы все сейчас упиваемся, пытаются сделать модель, pattern адаптации субъекта к его нормальным объектам. Но ведь сам термин этот, насколько в аналитическом опыте им можно пользоваться, по­лучает смысл лишь в связи с такими понятиями, как эволюция либидо, догенитальная стадия, гениальная стадия. Можно ли говорить о том, что именно от либидо зависит структура объек­та, его зрелость, его законченность? Считается, что на гениталь­ной стадии либидо вызывает к жизни новый объект, новое обра­зование, иной тип существования объекта, в котором тот дости­гает своей окончательной полноты и зрелости. И это не имеет ничего общего с тем, что в теории взаимоотношений человека и мира является традиционным - с противопоставлением бытия

и видимости.

В перспективе классической, теоретической, между субъек­том и объектом существуют отношения взаимоприспособления,

318

взаимопорождения (co-naissance) — игра слов здесь вполне оп­равданная, так как именно теория познания (connaissance) явля­ется средоточием любого исследования, посвященного взаимо­отношениям человека и мира. Субъект призван добиться своего соответствия вещи, вступив с ней в отношения одного бытия к другому: бытия субъективного, но вполне реального, бытия, знаю­щего, что оно есть, — к бытию, о котором известно, что оно есть. Что же касается поля фрейдовского опыта, то оно формиру­ется отношениями, принадлежащими совсем иному регистру. Желание — это отношение бытия к нехватке. И нехватка эта как раз и есть нехватка бытия как такового. Это не просто нехватка того или иного, а нехватка бытия, посредством которого сущее существует.

Нехватка эта лежит по ту сторону всего того, что может так или иначе ее обнаруживать. Если она и обнаруживает себя, то разве что лишь в качестве тени на завесе, ее скрывающей. Либи­до же - но уже не в физическом своем употреблении в качестве исчисляемого количества - это имя того, что разжигает кон­фликт, изначально лежащий в сердцевине любого человеческо­го поступка.

Мы всегда уверены почему-то, что там, в сердцевине, пребы­вает что-то прочное, устроенное и ожидающее признания, а конфликт разыгрывается где-то на периферии. Чему, однако, учит нас фрейдовский опыт? Чему, если не тому, что все, что в поле, именуемом полем сознания, то есть в плоскости узнавания и признания объектов, происходит, в равной степени вводит в заблуждение относительно того, что существо действительно ищет? Покуда либидо создает различные стадии объекта, об объектах никогда нельзя сказать, что это Оно (ça)и есть - во всяком случае до тех пор, пока не превращает их в оно самое то генитальное созревание либидо, опыт которого в психоанализе, надо сказать, так и остается несформулированным, поскольку любой, кто делал попытку его артикулировать, неизбежно впа­дал в разного рода противоречия, а то и вовсе заходил в тупик нарциссизма.

Желание, эта центральная в любом человеческом опыте функция, не есть желание чего-либо именуемого. И в то же вре­мя именно это желание лежит у истоков всего, что делает суще-

319

ство одушевленным. Если бы существо было лишь тем, что оно есть, не было бы самого места, позволяющего о нем говорить. В силу самой нехватки существо оказывается существующим. Именно в силу этой нехватки, именно в опыте желания прихо­дит существо к переживанию своего Я в его отношениях с быти­ем. Именно в погоне за тем потусторонним, которое есть ничто, снова и снова возвращается оно к переживанию себя как суще­ства, себя сознающего. На самом же деле это сознающее себя су­щество оказывается не чем иным, как своим же собственным от­ражением в мире вещей. Ведь там же, рядом с ним, сопутствуют ему другие существа, которые, на самом-то деле, себя не знают.

То прозрачное для себя бытие (être), которое ставит в центр человеческого опыта классическая теория, предстает в этой перспективе как способ поместить в мир объектов то бытие желания, которое иначе, нежели в собственной нехватке, уви­деть себя было бы неспособно. Испытывая эту нехватку, оно замечает, что бытия недостает ему, но что бытие это есть там, во всех тех вещах, что о своем бытии не знают. И тогда, не видя другой разницы, оно воображает, будто и само оно не что иное, как еще одна такая же вещь. Я есмь тот, кто знает, что я есмь, -говорит оно себе. Но даже зная, что оно есть, оно ничего, к со­жалению, не знает о том, что же именно оно такое. Вот что лю­бому существу действительно не хватает.

В итоге возникает путаница между эректальной мощью фун­даментальной нужды, воздвигающей существо как присутствие на фоне отсутствия, с одно стороны, и способностью сознания, а точнее осознания, представляющей собой нейтральную, абст­рактную и в абстрактном виде представленную форму всех воз­можных миражей в совокупности, с другой.

На самом деле отношения между человеческими существами устанавливаются не достигая поля сознания. Первоначальную организацию человеческого мира осуществляет желание, жела­ние как фактор бессознательный. Только с этой точки зрения и можем мы оценить сделанный Фрейдом шаг.

Как видите, коперниканская революция - это, в конечном счете, всего лишь грубая метафора. Коперник действительно со­вершил революцию, но совершил он ее в мире вещей определен­ных и определению поддающихся. Шаг же, сделанный Фрейдом,



320

представляет собой революцию, я бы сказал, в обратном на­правлении, потому что структура мира до Коперника как раз тем и определялась, что в нем заранее было очень многое от человека. И, по совести говоря, полностью все это отцедить так и не удалось, хотя многое и было в этом направлении сделано.

Шаг, сделанный Фрейдом, нельзя объяснить старой как мир необходимостью пользовать того или иного пациента, на самом деле, он является коррелятом революции, которая происходит во всей области того, что человек может о самом себе и своем опыте помыслить, - в области философии, если называть вещи своими именами.

Революция эта вводит человека в мир снова - в качестве творца. Однако творения своего он рискует в один прекрасный момент лишиться, и причиной тому послужит маленькая, всегда приберегаемая про запас классической теорией хитрость, со­стоящая в заявлении, будто Бог обманщиком не является.

Положение это настолько существенно, что Эйнштейн вы­ступает здесь вполне единомышленником Декарта. Господь, -говорил он, - конечно, понемногу хитрит, но в нечестности Его обвинить нельзя. Для строения мира, как он себе его представ­лял, существенно, что Бог обманщиком не является. Но ведь как раз об этом-то мы ничего и не знаем!

Решающий момент фрейдовского опыта можно подытожить следующим образом: вспомним, что сознание не универсально. Человеческий опыт, долгое время свойством сознания зачаро­ванный, в наши дни, наконец, пробудился и рассматривает че­ловеческое существование в соответствии с именно ему свойст­венной структурой - структурой желания. Вот единственный момент, исходя из которого существование людей может полу­чить свое объяснение. Не людей в качестве стада, а людей, вла­деющих речью — речью, которая вводит в мир нечто такое, что перевешивает чашу всего реального вместе взятого.

В том, как мы используем термин желание, заложена глубо­чайшая двусмысленность. Порой мы объективируем его - и де­лать это необходимо, хотя бы уже для того, чтобы говорить о нем. Порой же, напротив, мы рассматриваем его как то, что предшествует какой бы то ни было объективации.

321

И в самом деле, сексуальному желанию в нашем опыте ниче­го объективированного не соответствует. Это и не абстракция, и не тот чистый х, в который обратилось понятие силы в физике. Оно, конечно, служит нам свою службу - и это очень удобно, -чтобы описать определенный биологический цикл, или, говоря точнее, определенное количество циклов более или менее свя­занных с биологическими механизмами. Но ведь дело-то мы имеем с субъектом, который там налицо, с субъектом желаю­щим, и желание, о котором идет речь, всякую концептуализацию предваряет — более того, из него любая концептуализация как раз и исходит.

Доказательством того, что анализ побуждает нас смотреть на вещи именно так, служит уже то, что большая часть вещей, в которых субъект испытывает, как ему кажется, разумную уве­ренность, представляется нам лишь поверхностной, рациона­лизированной попыткой задним числом оправдать и упорядо­чить то, к чему подстрекает субъекта его желание, что сообщает его миру и его действию присущую им кривизну.

Если бы нам действительно приходилось работать в мире науки, если бы, на деле, достаточно было изменить внешние ус­ловия, чтобы получить иные, отличные результаты, если бы сек­суальное желание действительно послушно следовало бы под­дающимся объективации циклам, нам не оставалось бы ничего другого, как от анализа отказаться. Разве могло бы определенное таким образом желание испытать влияние речевого опыта — не погрузившись при этом в стихию магического мышления?

То, что именно либидо определяет собой человеческое пове­дение, открыто не Фрейдом. Уже Аристотель объяснял истерию теорией, которая основана на представлении, будто матка явля­ется маленьким, обитающим внутри женского тела животным, которое жестоко бузит, когда у него внутри пусто. Причем если он взял именно этот пример, то, очевидно, лишь потому, что не пожелал прибегнуть к другому, куда более очевидному - к поло­вому органу мужчины, который не нуждается в теоретике, чтобы своими резкими движениями о себе напомнить.

Аристотелю и в голову не приходило, однако, что дело мож­но уладить, если к живущему в женской утробе зверьку обра­титься с речами. Другими словами, говоря словами шансонье,



322

похабство которого оборачивалось порою священным ужасом, граничившим с пророческим даром, — ни хлеба не ищет, ни слова не молвит, ни слова не слышит. Но слышит голоса разума. Если опыт речи оказывается в этой области действенным, то это значит, что от Аристотеля мы ушли далеко.

И то желание, с которым имеем мы дело в анализе, с этим же­ланием, разумеется, как-то связано.

Почему именно в этом желании вынуждены мы воплотить желание на том уровне, где располагается оно в психоаналити­ческом опыте?


2


Вы утверждаете, дорогой господин Валабрега, что определен­ное удовлетворение желание все же в сновидении получает. Я по­лагаю, что Вы имеете в виду сновидения детей, равно как и всякое удовлетворение желания, носящее галлюцинаторный характер.

А что говорит нам Фрейд? Да, у ребенка желание разработки не получает: днем ему хочется вишен, ночью он их видит во сне. Но при всем том Фрейд подчеркивает, что даже на этом, детском, этапе желание, находящее выражение в сновидении или символе, есть желание сексуальное. И от этого он никогда не отступится.

Возьмите "человека с волками". У Юнга либидо растворяется в интересах души, этой великой сновидицы, этого центра мира, этого эфирного воплощения субъекта. Фрейд решительно вос­стает против такого взгляда, хотя сделать это ему приходится в тот деликатный момент, когда, обнаружив, что перспектива принадлежавшего субъекту прошлого носит, вероятнее всего, характер фантазматический, он испытывает искушение с юн­говской редукцией согласиться. Переступить порог, отделяю­щий понятие сориентированного плененного миражами жела­ния от понятия миража вселенского, ничего не стоит. Но вещи это совершенно разные.

Тот факт, что каждый раз, когда речь идет о желании, Фрейд упорно говорит о желании сексуальном, сполна обнаруживает свое значение в случаях, когда речь идет явно о другом — о гал­люцинациях потребностей, например. Это кажется делом впол­не естественным — почему, собственно, не могут потребности



323

стать предметом галлюцинации? Поверить в это тем легче, что тут налицо своего рода мираж во второй степени — мираж ми­ража. Поскольку опыт миража нам знаком, мы воспринимаем его здесь как что-то вполне естественное. Стоит задуматься, однако, и нам покажется удивительным не только то, что мира­жи являются нам, но и само существование их.

Над галлюцинациями спящего ребенка или голодающего по-настоящему внимательно не задумываются. В них остается не­замеченной одна маленькая деталь: если днем ребенок хотел вишен, ночью ему снятся не только вишни. Как свидетельствует на своем детском языке, где недостает нескольких согласных, ма­ленькая Анна Фрейд (ведь именно о ней идет речь), снятся ей кроме того пирожные и крем, как снятся истощенному голодом человеку не корка хлеба и стакан воды, которые удовлетворили бы его в действительности, а раблезианские пиршества.

Маннони: - Это разные сновидения - с вишнями и с пирожным. Желание, о котором идет речь, даже то, о котором утвержда­ют, что оно не разработано, находится уже по ту сторону сооб­разования с потребностью. Даже простейшее из желаний край­не проблематично.

Маннони: - Желание уже не то, потому что она о своем сно­видении рассказывает.

Я отлично знаю, что Вы прекрасно понимаете, что я говорю. Конечно же, речь именно об этом и идет, но это еще далеко не для всех очевидно, а я пытаюсь донести эту очевидность до большинства. Позвольте мне остаться на том уровне, где я на­хожусь сейчас.

В конечном счете, на этом экзистенциальном уровне мы не способны говорить о либидо адекватно, не прибегая к мифиче­скому способу описания: genitrix, hominum divumque voluptas -вот что оно такое. То, что возвращается к нам в этом определе­нии, находило некогда свое выражение на уровне божествен­ном, и прежде чем сделать из этого алгебраический знак, нужно принять некоторые меры предосторожности. Они очень полез­ны, эти алгебраические знаки, но при условии, что мы вернем им их подлинные масштабы. Именно это я и пытаюсь сделать, толкуя вам о машинах.

324

Каков же был тот момент, когда Фрейд впервые заговорил о лежащем по ту сторону принципа довольствия? То был момент, когда аналитики вступали на указанный Фрейдом путь и были уверены в своем знании. Фрейд объясняет им, что желание - это желание сексуальное, и они в это верят. И верят напрасно - ведь что он действительно хочет этим сказать, им невдомек.

Почему желание по большей части представляется чем-то дру­гим, нежели то, что есть оно на самом деле? Почему называет его Фрейд желанием сексуальным? Причина этого остается прикро­венной, как тому, кто сексуальное желание испытывает, прикро­венным остается то потустороннее, что ищет он за опытом, вво­дящим его, как и всю природу, во всевозможные заблуждения. Если есть что-то, не только в жизненном опыте, но и в опыте экс­периментальном, что обнаруживает действенную роль, принадле­жащую в поведении животного заблуждению, то это опыт сексу­альный. Нет ничего проще, как обмануть животное, пользуясь признаками, которые сделают из предмета или его видимости то, что привлекает его в качестве сексуального партнера. Соблаз­нительные Gestalten, системы пуска внутренних механизмов, вписываются в регистр брачного парадирования и пари.

Когда Фрейд утверждает, что сердцевиной человеческого жела­ния является желание сексуальное, все последователи верят ему, верят так цельно, что убеждают себя, будто бы все очень просто и остается лишь сделать из всего этого науку - науку о сексуальном желании как некоей постоянно действующей силе. Стоит убрать препятствия, и дело пойдет само собой. Достаточно объяснить пациенту, что, мол, хоть вы этого и не замечаете, но объект налицо. Это и предстает на первый взгляд как интерпретация.

Оказывается, однако, что такой подход не работает. И тогда -здесь-то и наступает поворотный момент - говорят, что субъект сопротивляется. Говорят почему? Потому что и Фрейд так гово­рил. Но беда в том, что значение слова сопротивляться понято при этом так же мало, как значение слов сексуальное желание. И тогда приходит в голову, что надо нажать. Вот тут-то аналитик и попадает в ловушку. Я уже объяснял вам, что настоятельность со стороны страдающего субъекта означает. Так вот, аналитик занимает теперь этот же уровень, он по-своему настаивает,

325

только делает это, разумеется, гораздо глупее, потому что его настойчивость сознательна.

С той точки зрения, которую я вам только что предложил, сопротивление провоцируете вы сами. Сопротивление в том смысле, который вы слову этому придаете, то есть сопротивле­ние, которое сопротивляется, сопротивляется лишь вашему давлению. Со стороны субъекта никакого сопротивления нет. Все дело в том, чтобы вызволить ту настойчивость, которая за­являет о себе в симптоме. То, что сам Фрейд называет в данном случае инерцией, сопротивлением не является - как и всякая инерция, это своего рода идеальная точка. Ее предполагаете вы сами, чтобы отдать себе в происходящем отчет. И вы правы — пока не забываете, что это всего лишь гипотеза. Это означает просто-напросто, что идет определенный процесс и что, пыта­ясь понять его, вы воображаете себе некую нулевую точку отсче­та. Сопротивление начинается лишь с момента, когда вы пытае­тесь субъект с этой нулевой точки сдвинуть.

Другими словами, сопротивление - это состояние интерпре­тации субъекта на данный момент. Это способ, которым субъект интерпретирует ту точку, где он в данный момент находится. Сопротивление это представляет собой пункт идеальный, абст­рактный. Это вы называете этот пункт сопротивлением. Это значит просто-напросто, что он не может продвигаться быст­рее, и возразить вам на это нечего. Субъект находится именно там, где он находится. Речь идет о том, чтобы понять, продвига­ется он вперед или нет. Ясно, что ничего похожего на тенден­цию к продвижению у него нет, но сколь бы мало он ни говорил, как бы мало ценного в его словах ни было, то, что он говорит, и есть сложившаяся у него на данный момент интерпретация; продолжение же того, что он говорит, есть не что иное, как со­вокупность его последовательных интерпретаций. Сопротивле­ние - это, собственно говоря, абстракция, которую вы же сами туда и внедряете, чтобы во всем этом сориентироваться. Вы вво­дите представление о мертвой точке, которую называете сопро­тивлением, и о силе, которая, приводит все это в движение. Пока все правильно. Но стоит вам сделать отсюда шаг к представле­нию, будто сопротивление следует, как это кричат теперь на каждом углу, ликвидировать, как вы немедленно впадаете в чис-



326

той воды абсурд и бессмыслицу. Создав сначала некую абстрак­цию, вы тут же заявляете, что она, мол, должна исчезнуть, что от инерции надо избавиться

Существует лишь одно сопротивление - это сопротивление аналитика. Аналитик сопротивляется, когда он не понимает, с чем он имеет дело. Он не понимает, с чем имеет дело, когда по­лагает, будто интерпретировать - значит объяснить субъекту, что предметом его желания является тот или иной сексуальный объект. Он ошибается. То, что ему представляется здесь объек­тивным, являет собой чистой воды абстракцию. В состоянии инерции и сопротивления пребывает он сам.

Все дело, напротив, в том, чтобы научить субъекта называть, артикулировать, вводить в область существования то, что нахо­дится, буквально, в его преддверии и потому настаивает, чтобы его впустили. И если желание своего имени назвать не решается, то дело здесь в том, что субъект имя это еще не вызвал.

Субъект признает свое желание и называет его - вот резуль­тат эффективного психоаналитического воздействия. Речь, однако, идет не о признании чего-то заранее данного и готового с ним сообразоваться. Называя свое желание, субъект говорит, рожда­ет в мир некое новое присутствие. Но вводя присутствие как таковое, он создает тем самым и полость отсутствия. Только на этом уровне и мыслима деятельность интерпретации.

Поскольку мы с вами постоянно стараемся удержаться в по­зиции равновесия между текстами Фрейда, с одной стороны, и опытом, с другой, вернитесь теперь к тексту и убедитесь, что в работе По ту сторону принципа удовольствия желание дейст­вительно располагается по ту сторону любого определяемого собственными условиями цикла деятельности инстинктов.


3


Чтобы придать наглядность тому, что я попытаюсь сейчас вам объяснить, я, как раньше и обещал вам, воспользуюсь приме­ром, который оказался у меня под рукой, - примером Эдипа, уже совершившего свое предназначение, Эдипа по ту сторону Эдипа.

То, что именно Эдип дал свое имя эдипову комплексу, про­изошло не случайно. Можно было бы выбрать и другого героя -



327

все мифологические герои Греции так или иначе с этим мифом связаны, все по-своему воплощают его, являют его с разных сто­рон. Не без причины, однако, именно на Эдипе остановил Фрейд свой выбор.

Всей жизнью своей Эдип всецело олицетворяет именно этот миф. Да и сам он не что иное, как миф, переходящий в сущест­вование. Существовал он в действительности или нет, нам не­важно, ибо существует он, в форме более или менее осознанной, в каждом из нас - он существует везде и в гораздо большей мере, чем если бы он некогда существовал реально.

О всякой вещи можно сказать, что она реально существует или не существует. И я был очень удивлен, когда обнаружил, что, рассуждая о типовом ходе лечения, один из наших коллег про­тивопоставляет термину психическая реальность термин ре­альность подлинная. Я надеюсь, что все вы находитесь под мо­им внушением в достаточной степени, чтобы усмотреть в этом термине противоречие in adjecto.

Существует вещь реально или нет, большого значения не имеет. Она отлично может существовать в полном смысле этого слова и в том случае, если реально не существует. Во всяком су­ществовании уже по определению заключено столько неверо­ятного, что задаваться вопросом о реальности его приходится

постоянно.

Итак, Эдип существует, и судьбу свою он реализовал сполна. Реализовал до предела, где он может, словно поражая, кромсая, раздирая себя самого, сказать, что его больше нет, что он обра­тился в ничто, абсолютное ничто. Именно в этот момент и про­износит он слова, которые упоминал я здесь в прошлый раз: Неужто лишь в момент, когда я обратился в ничто, станов­люсь я человеком?

Я вырвал эту фразу из контекста, и теперь мне важно помес­тить ее туда вновь, дабы у вас не возникло на ее счет каких-либо иллюзий - например, будто слово человек имеет в данном слу­чае какое-то определенное значение. В том-то и дело, что, стро­го говоря, у него никакого значения как раз и нет — нет именно постольку, поскольку сполна довелось Эдипу воплотить в жизнь слова оракулов, еще до рождения предсказавших его судьбу. Именно до рождения были сказаны его родителям вещи, следст-



328

вием которых и стал поступок, отдавший его, со связанными лодыжками, на милость судьбы. Именно это деяние и положило начало исполнению им своего предназначения. Отныне уже записано и сполна совершено все, вплоть до деяния, которым Эдип смиряется со свершившимся. Я - говорит он, — здесь ни при чем. Фиванский народ сам на радостях дал мне эту жен­щину в награду за избавление его от Сфинкса, а что касается этого типа, так я не знал, кто он такой; да, я раскроил ему башку, он был старый, ничего не сделаешь, я хватил его слиш­ком сильно, я вообще, надо сказать, был парень здоровый.

Он принимает свою судьбу в момент, когда калечит себя, но на самом деле принял уже давно, согласившись принять цар­ский титул. Именно в качестве царя навлекает он на город все проклятия, именно для царя действует божественный порядок, закон возмездия и кары. Вполне естественно, что все это обру­шивается именно на Эдипа, - ведь не кто иной, как он является средостением речи. Важно знать, смирится он с этим или нет. Сам он полагает, что невиновен, но, вырывая себе глаза, прини­мает на себя все. При этом он требует, чтобы его оставили жить в Колоне, в священной ограде Эвменид. Тем самым он реализует свою судьбу до конца.

В Фивах тем временем народ продолжает судачить. Ему гово­рят: Минутку! Вы немного поторопились! Эдип правильно сде­лал, подвергнув себя каре. А вот вы погнушались им и выставили из города. Но ведь будущее Фив как раз и зависит от этого во­площенного слова, которое вы, пока оно было с вами, в той му­чительной гибели, упразднении человека, что оно несет в себе, распознать не сумели. Вы изгнали его. Горе Фивам, если вы не вернете его и не поселите хотя бы рядом, хотя бы на границах ваших, чтобы он не смог больше от вас уйти. Ведь если слово, составляющее его судьбу, отправиться гулять по свету, с ним уйдет и ваша собственная судьба. Все подлинное существова­ние, в нем воплощенное, достанется Афинам, которым и суж­дено будет над вами возобладать и познать над вами полное торжество.

За ним снаряжают погоню. И вот, узнав, что к нему должны явиться с поручением всякого рода послы, мудрецы, политики, взбешенные фиванцы, в числе которых находится его собст-

329

венный сын, Эдип и произносит эти слова: - Неужто лишь в момент, когда я обратился в ничто, стал, наконец, человеком!

Вот здесь-то и начинается то, что лежит по другую сторону принципа удовольствия. Когда слово полностью реализовалось, когда жизнь Эдипа воплотилась в его судьбе до конца — что остается тогда от самого Эдипа? Именно это и демонстрирует нам Эдип в Колоне — остается драма человеческой судьбы в не­прикрытом виде, полное отсутствие любви, братства, чего-то хоть как-то напоминающего то, что связывается у нас с поняти­ем человеческих чувств.

Что подытоживает тему Эдипа в Колоне? Вот слова хора: Лучше, в конечном счете, вовсе не быть рожденным, а если уж родился, умереть как можно скорее. Эдип же призывает на по­томство и город, в жертву которому был принесен, самые страшные проклятия - прочтите проклятия, адресованные им Полинику, своему сыну!

И сразу за этим следует отречение от слова — отречение, со­вершающееся внутри той ограды, возле которой и разворачива­ется все течение драмы, ограды места, где речь находится под запретом, того средоточия, где молчание должно быть строго соблюдено, ибо именно там пребывают богини-мстительницы, те, что не знают прощения и ожидают человека на каждом по­вороте его жизненного пути. Каждый раз, когда нужно добиться от Эдипа хоть пары слов, его приходится выводить оттуда, так как произнеси он их там, и беды уже будет не миновать.

У священного всегда есть разумные основания. Почему все­гда имеется место, где речи должны умолкнуть? Может быть, для того, чтобы в этой ограде они оставались в сохранности?

Что в этот момент происходит? Эдип умирает. Смерть эта на­ступает в условиях крайне необычных. Тот, кто издали сопро­вождал было взглядом двоих людей, удалявшихся к центру свя­тыни, видит, вновь обернувшись в их сторону, лишь одного из них, прикрывающего глаза рукой в позе человека, охваченного священным ужасом. Создается впечатление, что он наблюдал зрелище не из приятных, - словно тот, кто произнес перед этим последние свои слова, странным образом улетучился. Мне пред­ставляется, что Эдип в Колоне намекает здесь на что-то такое, что демонстрировалось в мистериях, которые в подтексте этой

330

трагедии всегда незримо присутствуют. Но пожелай я это собы­тие для нас с вами проиллюстрировать, я вновь обратился бы за помощью к Эдгару По.

Тема взаимоотношений жизни и смерти всегда была близка этому писателю и близость эта оказалась далеко не бесплодна. В качестве параллели к таянию Эдипа я напомню вам Историю господина Вальдемара.

Речь там идет об эксперименте по сохранению субъекта в речи тем представлявшим собой своего рода теоретизацию гипноза способом, что именовали тогда магнетизмом, - челове­ка решили загипнотизировать in articulo mortis и поглядеть по­том, что из этого выйдет. Для эксперимента выбрано существо, жизнь которого готова вот-вот оборваться: у него остался лишь маленький участок легкого, все остальное уже отмирает. Ему объясняют, что он может остаться в памяти человечества героем - достаточно лишь подать знак гипнотизеру. Сделав это за не­сколько часов до его последнего издыхания, можно было затем посмотреть, что получится. Богатое воображение поэта идет в данном случае куда дальше робких потуг нашего собственного, медицинского, как бы мы в этом направлении ни старались.

В итоге субъект переходит-таки от жизни к смерти и труп его лежит несколько месяцев в состоянии вполне приемлемой со­хранности на постели, подавая время от времени голос, чтобы произнести я мертв.

Благодаря всяческим уловкам гипнотизеров и желанию их в происходящем удостовериться дело так и продолжалось, пока, воспользовавшись пассами, обратными тем, что его погрузили в сон, они не принялись будить его и не услышали в ответ крик несчастного: Скорее, или усыпите меня, или давайте быстрее, это ужасно.

К этому моменту истекло уже шесть месяцев с тех пор, как господин Вальдемар впервые сказал, что мертв, и, разбуженный, он немедленно обращается в отвратительную массу, во что-то такое, чему ни в одном языке нет названия, в откровенное, чис­тое, простое и грубое явление того маячащего на заднем плане любой попытки вообразить себе человеческую участь призрака, которому нельзя посмотреть в лицо и для которого даже слова падаль звучит слишком хорошо, - именуемый жизнью нарыв

331

прорывается здесь, пузырь лопается и растекается вокруг зло­вонной и мертвой жижей.

Но и в случае Эдипа речь идет об этом же самом. Эдип - и в этом мы убеждаемся уже с самого начала трагедии - предстает здесь как земной отброс, ошметок, остаток, как вещь, лишенная всякой видимой ценности.

Эдип в Колоне, все существо которого целиком заключено в сформулированной его судьбой речи, зримо воплощает собой сопряжение смерти и жизни. К подобной же мысли ведет нас и тот длинный текст Фрейда, где он говорит нам: Не думайте, будто жизнь - это восхитительная богиня, явившаяся на свет, чтобы произвести в итоге прекраснейшую из всех форм, будто есть в жизни хоть малейшая способность к свершениям и про­грессу. Жизнь - это опухоль, плесень, и характерно для нее не что иное - о чем писали многие и до Фрейда, - как склонность



к смерти.

Да, жизнь именно такова - это отклонение, упрямое откло­нение от прямого пути, по самому характеру своему преходя­щее, беспомощное, лишенное всякого смысла. Почему же в тот момент проявления ее, что мы зовем человеком, возникает в ней нечто такое, что настоятельно перечит ей и именуется нами смыслом? Мы называем это человеческим, но так ли уж мы в этом уверены? Такой ли уж он действительно человеческий, этот смысл? Смысл - это некий порядок, другими словами, нечто внезапное. Смысл - это возникающий внезапно порядок. От­дельная жизнь делает попытку войти в него, но совершенно не исключено, что выражает он собой нечто совершенно этой жизни потустороннее, ибо пытаясь докопаться до корней этой жизни и увидеть то, что кроется за драмой перехода к существо­ванию, мы находим не что иное, как жизнь в сопряжении со смертью. Вот к чему ведет нас фрейдовская диалектика.

До какого-то момента создается впечатление, что все, в том числе имеющее отношение к смерти, объясняется фрейдовской теорией строго в рамках регулируемой принципом удовольст­вия и возвращения к состоянию равновесия либидинальной экономии, предлагающей определенные объектные отношения. Слияние либидо с видами активности, внешне с ним несовмес­тимыми — агрессивностью, например, — относится на счет

332

воображаемой идентификации. Вместо того, чтобы другому, который находится перед ним, раскроить череп, субъект неж­ную агрессивность эту, возникшую как либидинальное объект­ное отношение и основанную на так называемых инстинктах Я, то есть на потребности в гармонии и порядке, идентифицирует с самим собой, обращает на самого себя. Другое дело, что есть, хочешь-не хочешь, надо - когда собственная кладовка пустеет, поедают себе подобного. Либидинальная авантюра объективи­рована здесь в порядке, которому подчиняется все живое; зара­нее предполагается, что поведение субъектов, агрессия их по отношению друг к другу обусловлены и объясняются желанием, принципиально своему объекту адекватным.

Весь смысл работы По ту сторону принципа удовольствия как раз в том, что подобные воззрения несостоятельны. Мазо­хизм не является изнанкой садизма, агрессивность не объясня­ется до конца в плоскости воображаемой идентификации. Урок, который дает нам Фрейд, говоря об изначальном мазохизме, состоит в том, что последним словом жизни, у которой собст­венная ее речь оказалась отнята, может быть лишь одно — то последнее проклятие, что находим мы в конце Эдипа в Колоне. Жизнь не желает исцеления. Негативная терапевтическая реак­ция присуща ей по природе. Да и что оно, исцеление это, собой представляет? Реализацию субъекта посредством речи, прихо­дящей со стороны и проходящей сквозь него на своем пути.

Жизнь, пленниками которой мы оказались, жизнь по самой сути своей отчужденная, вне-существующая, жизнь-в-другом, сопряжена как таковая со смертью, она всегда возвращается к смерти, а если и кружит по все более широким и удаляющимся от нее орбитам, то лишь под действием того, что Фрейд называ­ет элементами внешнего мира.

О чем грезит жизнь, как не о покое самом полном в ожида­нии смерти? Именно за этим занятием проходит время едва вступившего в жизнь грудного младенца, которому стрелки ци­ферблата лишь изредка приоткрывают на краткий миг глазок времени. Для того, чтобы ввести его в ритм, посредством кото­рого достигаем мы согласия с миром, его нужно вытаскивать из этого состояния едва ли не силой. И если именно на уровне же­лания сна, о котором Вы, Валабрега, в прошлый раз говорили,

333

может появиться желание безымянное, то как раз потому, что это состояние промежуточное, - именно забытье является для живого существа состоянием наиболее естественным. Жизнь только и грезит о том, чтобы умереть - умереть, уснуть и ви­деть сны, быть может, как выразился один господин в момент, ко­гда вопрос как раз и заключался для него в том - to be or not to be.


4


История этого to be or not to beэто в чистом виде история о словах. Один очень забавный комик попытался однажды изо­бразить, как пришел Шекспиру в голову этот стих: to be or not... говорит он, почесывая затылок, и снова начинает: to be or not... to be. Если это забавно, то как раз потому, что в этот-то момент все измерение языка как раз и вырисовывается. Сновидение и острота ставятся в отношении возникновения своего на один уровень.

Возьмем, например, фразу, которая явно не слишком забавна: лучше было бы не родиться! Мы поражаемся, узнавая о том, что фраза эта звучит у одного из крупнейших драматургов антично­сти в ходе религиозного церемониала. Представьте себе, что это произносят за мессой! Юмористы взялись обратить это в шутку: Лучше было бы не родиться, - говорит один. - К сожалению, та­кое бывает от силы один раз на сто тысяч, - отвечает другой. Почему это является остротой?

Во-первых, потому что здесь налицо игра слов, технический элемент для остроты необходимый. Лучше было бы не родиться! Разумеется! Это означает, что имеется нечто немыслимое, о чем прежде, чем вступило оно в существование, сказать абсолютно нечего, но что может потом настойчиво о себе заявлять, хотя ничто не мешает представить себе, что оно так о себе и не заяв­ляет, а всеобщий покой и, как говорит Паскаль, молчание звезд, воцаряются вновь. Это так, и в момент, когда слова лучше бы мне не родиться произносятся, это может быть, и вполне верно. Смешно другое - сказав это, тут же посмотреть на дело в разрезе подсчета вероятностей. Остроумие является остроумием лишь потому, что подходит к нашему существованию достаточно близко, чтобы смехом его упразднить. Именно в этой зоне такие

334

явления как сновидения, психопатология обыденной жизни и остроты как раз и помещаются.

Очень важно, чтобы все вы прочли Остроумие и его отно­шение к бессознательному. Строгость мысли Фрейда поражает, но последнего слова он так и не договаривает - все, что отно­сится, собственно, к остроумию, остается на том шатком уровне, где налицо речь. Не будь ее, не существовало бы ничего.

Возьмем историю самую идиотскую - историю господина, который утверждает булочнику, что ему ничего не должен. А дело было так: он протягивает руку и просит пирожное, потом возвращает его и просит рюмку ликера, а когда его просят за ликер заплатить, возражает, говоря: Я же дал вам за него пирож­ное. — Но за пирожное вы ведь тоже не заплатили! - Так я его и не ел! Имеет место обмен. Но как мог он, этот обмен, начаться? Для этого нужно было, чтобы в один прекрасный момент что-то в цикл обмена вошло. Нужно, следовательно, чтобы обмен был уже налажен. Это значит, что нам, в конечном счете, так всегда и приходится оплачивать рюмочку ликера пирожным, за которое заплачено не было.

Истории сватовства, в высшей степени изумительные, забав­ны по этой же самой причине. У той, с которой вы меня позна­комили, мать просто невыносима! - Послушайте, вы же на дочке женитесь, а не на матери! - Но она не слишком хороша собой и не молода вовсе! - Зато меньше будет вам изменять! -Ноу нее и приданого почти нет! -А вы хотите, чтобы у нее все было! И так далее. Тот, кто сватает, делает это вовсе не в плане реальности, потому что план взаимных обязательств, любви, с реальностью ничего общего не имеет. Сватающий, которому как раз за обман и платят, просто по определению не может на поч­ву грубой реальности опуститься.

Только на стыках речи, на уровне ее появления, возникнове­ния, произрастания, заявляет о себе желание. Желание возника­ет в момент воплощения своего в речь, возникает вместе с сим­волическим строем.

Символизм смыкается, разумеется, с некоторым количеством тех естественных знаков, тех мест, которыми человеческое су­щество оказывается пленено. Имеются начатки символизма и в пленении одного животного другим на уровне инстинктов. Но

335

создает символический строй совсем не это — его создает тот несущий символическую нагрузку Merken, что дает существова­ние несуществующему. Разметьте шесть граней игральной кос­ти, бросьте ее - и вот в этой-то перекатывающейся по столу кости и возникнет желание. Я не говорю человеческое желание, потому что, в конечном счете, человек, который играет в кости, является лишь пленником желания, механизм которого этой игрой запущен. Причина его желания, перекатывающегося по столу вместе с начертанными на его шести гранях символами, остается ему неведома.

Почему одни лишь люди играют в кости? Почему планеты не говорят?

Вопросы, которые я оставляю на сегодня открытыми.



19 мая 1955 года.
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   32