Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Русская риторика: Хрестоматия Авт сост. Л. К. Граудина от составителя «Каков человек, такова его и речь»




страница28/38
Дата15.05.2017
Размер8.27 Mb.
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   ...   38
очевидным, представит его

И тополи, стеснившись в ряд,

Качая тихо головою,

Как судьи, шепчут меж собою...

(...) Переносное выражение, риторическая фигура дают возможность усилить не только содержание мысли, но и внешнее ее выражение голосом, мимикой, жестом. (...)

Я не буду перечислять те разнообразные риторические фигуры, о которых говорит Цицерон в Риторике ad Herennium; остановлюсь лишь на некоторых, чтобы показать, что эти цветы суть не роскошь, а необходимое в судебном красноречии.

Метафоры и сравнения

Известно, что все мы по привычке говорим метафорами, не замечая этого. Они так понятны для окружающих и так оживляют разговор, что мы всегда охотно слышим их в чужих речах. Аристотель говорит: в прозе хороши только самые точные или самые простые слова или метафоры (Rhet, III, 2).

Не следует скупиться на метафоры. Я готов сказать: чем больше их, тем лучше; но надо употреблять или настолько привычные для всех, что они уже стали незаметными, как например: рассудок говорит, закон требует, давление нужды, строгость наказания и т. п.— или новые, своеобразные, неожиданные. Не говорите: преступление совершено под покровом ночи; цепь улик сковала подсудимого; он должен преклониться перед мечом правосудия. Уши вянут от таких речей. А удачная метафора вызывает восторг

У слушателей.

Всякий писака сравнивает неудачу после успеха с меркнущей звездой. Андреевский сказал: с весны настоящего года звезда г. Лютостанского начала меркнуть и чадить... Чувствуя ста­рость, Цицерон однажды выразился, что его речь начинает седеть. Ищите таких метафор.

Сравнение, как и метафора, есть обычное украшение живой и письменной речи. Его основное назначение заключается в том, чтобы обратить внимание слушателей на какую-нибудь одну или несколько особенностей упоминаемого предмета; чем больше различия в предметах сравнения, тем неожиданнее черты сходства тем лучше сравнение; поэтому не следует сравнивать однородные вещи. Такое сравнение ничего не прибавляет к основной мысли; оно нередко уменьшает впечатление. Вспомните:



И день настал. Встает с одра Мазепа, сей страдалец хилый, Сей труп живой, еще вчера Стонавший слабо над могилой.

Теперь он мощный враг Петра. Теперь он, бодрый, пред полками Сверкает гордыми очами И саблей машет...

Образ яркий и увлекательный. Следует сравнение: Согбенный тяжко жизнью старой, Так оный хитрый кардинал, Венчавшись римскою тиарой, И прям, и здрав, и молод стал.

Это не есть художественное сравнение; это — историческая справка, ничего не усиливающая и не поясняющая, напротив того,— ослабляющая впечатление.

Конечно, главным мерилом и здесь должно быть чувство изящного, и общие правила не писаны для гения. Царские похороны в Англии и триумфальный въезд победителя в древний Рим суть виды одного родового понятия — процессии; поэтому теоретически одно не годится для сравнения с другим. Тем не менее у Шекспира, на похоронах Генриха V, герцог Глостер говорит: Умер Генрих, и не встанет никогда; мы, лучшие люди королевства, идем за его гробом и своей пышностью славим торжество смерти, как пленники, прикованные к колеснице победителя.

Какая роскошь!

Вот заключительные слова Н. И. Холевы по делу Максименко и Резникова: Господа! Один римский император, подписывая смертный приговор, воскликнул: как я несчастлив, что умею писать! Я уверен, что старшина ваш скажет иное; он скажет: как счастлив я, что умею писать!

Сопоставьте это со стихами Шекспира. В обоих случаях один недостаток — большое внешнее сходство. Но в первом случае недостаток исчезает: сходство образов усиливает контраст мысли; во втором — к сходству внешнего действия присоединяется тождество его внутреннего значения, и, кроме того, самый предмет сравнения выбран неудачно: присяжные заседатели в Ростове-на-Дону в наши дни и римский цезарь в первый век христианства. Воображение недоумевает: не то — цезарь в нашей совещательной комнате, не то — старшина присяжных в императорской тоге. Чтобы не остаться незамеченным, чтобы быть интересным, сравнение, как метафора, должно быть неожиданным, новым; Спасович, как я уже упоминал, говорит про Емельянова, обвиняемого в убийстве жены, про живого человека, что он — как дерево, как лед. Но, конечно, при известном различии сравниваемо­го черты, в коих проявляется сходство, должны существовать на самом деле и быть характерными для обоих предметов.

Нельзя сказать, чтобы наши молодые ораторы соблюдали эти элементарные правила; иногда кажется, что вся фантазия их заключена между первой и последней страницами уложения о наказаниях; их излюбленное сравнение: убить значит похи­тить высшее благо, данное человеку; подлог векселя есть как бы отрава его или коварный поджог против всех будущих его держателей... Это все равно, что сравнить птицу с птицей или дерево с деревом. Разве когда-нибудь говорится: этот вяз, как старый дуб... Эта щука, как акула}.. Я недавно слыхал такие слова одного частного обвинителя: Обольщение девушки близко подходит к краже: сорвать цветок и уйти. Уподобление женской невинности цветку не слишком ново; предметы сравнения и здесь суть виды одного общего понятия — преступления; их родовые признаки неизбежно совпадают, а видовые — разнствуют; в чем заключается сходство последних, остается тайной оратора, и такой «цветок» красноречия, конечно, оставляет слушателей в полном недоумении.

Если в деле имеются вещественные доказательства, можно заранее сказать, что обвинитель или защитник назовет их бессловесными уликами или немыми свидетелями. В недавнем процессе главной уликой против двух подсудимых была случайно обнаруженная переписка, в которой девушка требовала от влюбленного в нее человека яда, чтобы отравить юношу, отвернувшегося от нее, а ее будущий сообщник писал, что он не в силах стать убийцей; эти письма были написаны с необыкно­венной силой; любовная страсть, ужас перед преступлением, жажда мести грозили, умоляли, томились, проклинали в этих строках, и эти-то безумные вопли мятущейся жизни, этих беспощадных обличителей убийства коронный оратор называет мертвыми свидетелями ! Защитник справедливо указал своему противнику, что если письма мертвы, то читают их живые люди; он забыл сказать, что и писали живые.

Простые люди легко владеют образной речью. Встретив похороны, извозчик говорит: домой поехал; в деревне скажут: повезли под зеленое одеяло; признаваясь в нечестном поступке, крестьяне говорят: укусил грешка. Председатель спросил 18-летне­го воришку, отчего он убежал из полицейского участка; подсудимый вытаращил глаза и громко отчеканил: Каждый человек выбежит из такой клетки, если дверь откроют; даже птица вылетает из клетки, если откроют клетку. Я слыхал, как вор-рецидивист назвал себя людским мусором. (...)

Вопреки известной французской поговорке, сравнение часто

411бывает превосходным доказательством. В речи по делу крестьян села Люторич Ф. Н. Плевако говорил по поводу взрыва наки­певших страданий и озлобления со стороны нескольких десятков мужиков: Вы не допускаете такой необыкновенной солидарности, такого удивительного единодушия без предварительного сговора? Войдите в детскую, где нянька в обычное время забыла накормить детей: вы услышите одновременные крики и плач из нескольких люлек. Был ли здесь предварительный сговор? Войдите в зверинец за несколько минут до кормления зверей: вы увидите движение в каждой клетке, вы с разных концов услышите дикий рев. Кто вызвал это соглашение? Голод создал его, и голод вызвал и единовременное неповиновение полиции со стороны люторических крестьян... Нужно ли прибавлять, что эти два сравнения сделали для доказательства мысли защитника больше, чем могла бы сделать целая вереница неоспоримых логических рассуждений?

Всякая метафора есть, в сущности, сокращенное сравнение; но в сравнении сходство бывает указано прямо, а в метафоре подразумевается; поэтому последняя не так заметна для слушате­лей и меньше напоминает об искусственности; она вместе с тем и короче; следовательно, в виде общего правила метафора предпочтительнее сравнения.

Антитеза


Антитеза есть один из самых обычных оборотов ежедневной речи: ни богу свечка, ни черту кочерга; отвага мед пьет, она же и кандалы трет. Главные достоинства этой фигуры заключаются в том, что обе части антитезы взаимно освещают одна другую; мысль выигрывает в силе; при этом мысль выражается в сжатой форме, и это также увеличивает ее выразительность. Недаром остроумный Гамильтон в своей книжке «Парламентская логика, тактика и риторика»1 советует читать Сенеку, который, как Тацит, постоянно говорит антитезами.

Чтобы судить о яркости, придаваемой речи этой фигурой, стоит вспомнить клятвы Демона Тамаре или слова Мазепы:



Без милой вольности и славы Склоняли долго мы главы Под покровительством Варшавы, Под самовластием Москвы. Но независимой державой Украине быть уже пора: И знамя вольности кровавой Я подымаю на Петра.

1 Эта книжка была напечатана в Англии в XVIII веке; подлинник давно исчез с рынка, но существует немецкий перевод, напечатанный в Тюбингене в 1872 г., изд. Г. Лауппа

Насколько щедр на антитезы может быть оратор, отнюдь не утомляя слушателей, видно из речи Виктора Гюго перед присяжными в 1832 году по поводу запрещения драмы «Le roi s'arnuse» («Король забавляется»). Он говорит о первой империи: То было время великих дел, господа. Первая империя была, несомненно, эпохой невыносимого деспотизма; но мы не должны забывать, что за нашу свободу нам щедро платили славой. Тогдашняя Франция, как Рим в эпоху цезарей, была в одно и то же время и покорной, и величественной. Это не была та Франция, о которой мы мечтаем, независимая, свободная. Нет, это была Франция раба одного человека и владычица мира.



Правда, в то время у нас отнимали нашу свободу; но зато нам давали поистине великолепное зрелище. Нам говорили: в такой-то день, в такой-то час я вступаю в такую-то столицу; и в назначенный день и час столица открывала свои ворота нашим войскам; у нас в передней толкалась куча всяких королей; если являлась фантазия поставить где-нибудь колонну, то мрамор для нее заказывали австрийскому императору; вводили, надо признаться, несколько произвольный устав для актеров французской комедии, но его подписывали в Москве; учреждали цензурные комитеты, жгли наши книжки, запрещали наши пьесы, но на все наши жалобы нам могли одним единым словом дать великолепный ответ, нам могли ответить: Маренго, Иена, Аустерлиц!

Пример взят из героической истории; но и сама серая, будничная действительность бывает таровата на яркие антитезы. Григорьев много сделал для Русова: он в течение многих лет ссужал его деньгами, из нищего превратил его в состоятельного человека; захворав, он доверил ему ключи от своих денег, умирая, назначил его своим душеприказчиком. Но и Русое немало сделал для Григорьева: он обманывал его при жизни, обокрал после смерти и теперь всеми силами препятствует исполнению его завещания. Приведенные два примера, как видит читатель, также взаимно составляют антитезу. В речи по делу Максименко Плевако говорил: соблазнитель девушки пал и уронил, но умел встать и поднять свою жертву. Во время речи Лабори по делу Дрейфуса оратора часто прерывали с крайней грубостью. Он повернулся к публике и крикнул: Вы думаете помешать мне вашим воем; я смущаюсь только, когда слышу одобрение.

Чтобы находить новые мысли, надо иметь творческий ум; для удачных образов нужна счастливая фантазия; но живые антитезы легко доступны каждому, рассыпаны повсюду: день и ночь, сытые и голодные, расчет и страсть, статьи закона и нравственные заповеди, вчерашний учитель нравов сегодняшний арестант, торжественное спокойствие суда суетливая жизнь за его стенами и т. д., без конца; нет дела, в котором бы не пестрели вечные противоречия жизни.

Пример, приведенный Цицероном в его Риторике, наглядно показывает, как нетрудна эта игра мысли: Когда все спокойно, ты

413шумишь; когда все волнуются, ты спокоен; в делах безразлич­ных горячишься; в страстных вопросах холоден; когда надо молчать, ты кричишь; когда следует говорить, молчишь; если ты здесь хочешь уйти; если тебя нет мечтаешь возвратиться; среди мира требуешь войны; в походе вздыхаешь о мире; в народных собраниях толкуешь о храбрости; в битве дрожишь от страха при звуке трубы.

Concessio1

Одна из самых изящных риторических фигур это — concessio; она заключается в том, что оратор соглашается с положением противника и, став на точку зрения последнего, бьет его собственным оружием; приняв, как заслуженное, укорительные слова противника, тут же придает им другое, лестное для себя значение; или, напротив, склонившись перед его притязаниями на заслуги, немедленно изобличает их несостоятельность. Я не знаю лучшего примера, чем речь Ше д'Эст Анж в заседании французской палаты депутатов в 1864 г. по поводу внесенного оппозицией проекта о подчинении парижского городского бюджета законода­тельному корпусу. Проект этот был вызван колоссальными затратами Гаусмана на украшение города; один из депутатов упрекал его как префекта столицы в расточении городских денег на ненужную роскошь. Ше д'Эст Анж отвечал оппозиции в качестве вице-президента муниципальной комиссии. Он поднял брошенный упрек, и вот что он говорил: Выговорите: все приносилось в жертву роскоши; нет, все приносилось в жертву необходимости.

С разумной смелостью, без рабского страха перед прямой линией, забывая о ней, когда было нужно, мы расширили площади вокруг парижских памятников, воздвигли новые, реставрировали старые, провели новые улицы; повсюду, во всех концах облегчили колоссальное движение городского населения; вместо клоак, в которых приходилось ютиться жителям, вместо этих отвратитель­ных улиц, имена коих уже забыты вами, улицы Мортеллери, Тиксерандри и других, им подобных, мы дали им воздуха, света и, правда, дали роскошь; да, этим нищим дали роскошь; они задыхались от недостатка воздуха; им предоставили площади, им устроили сады...

Отступление было сделано, чтобы потом, в удобный момент броситься на противника с удвоенной силой. Оратор указывает, что заботы городского управления о бедном населении не остались без результатов.



Или вы жалуетесь на то, что эти преимущества предоставлены рабочему населению? Богатые люди всегда имели свои велико­лепные дома и широкие дворы; они всегда могли дышать свежим воздухом; с наступлением летней жары они уезжали из города.

Уступка, позволение, согласие.


Итак, эти улучшения делались для трудящихся жителей Парижа; асе это было сделано для них, ради их пользы.

Что же возмущает вас? Что им дали слишком много труда и слишком много заработка, слишком много воздуха, света, солнца, слишком долгую жизнь? Это возмущает вас?

Конечно, достоинство concessio, как и всякой риторической фигуры, заключается не только в изяществе оборота, но и в силе мысли. В «Потонувшем колоколе» Гауптмана пастор говорит Генриху: Ich bin schlichter Mann, ein Erdgeborener. Und weiss von iiberstiegnen Dingen nichts. Eins aber weiss ich, was ihr nicht melir wisst: Was Recht und Unrecht, Gut und Bose ist1. И, соглашаясь с этим, Генрих отвечает: Auch Adam wusst'es nicht im Paradiese2.

Concessio расчищает путь для мысли, неприятной слушателям. Нельзя сказать присяжным или судьям: наказание бывает несправедливой и жестокой расправой, не вызвав в них некоторого неудовольствия. Оратор говорит: Есть, бесспорно, такие преступле­ния, в отношении которых наказание является необходимым возмещением содеянного, является безусловным требованием чувства справедливости. После этого уже можно смело сказать: Но есть и такие, для которых наказание является ненужной и жестокойрасправой.

Есть особый вид фигуры concessio, не имеющий ни латинского, ни греческого названия, но который по-русски можно бы назвать капканом. Это по преимуществу прием политического оратора. В суде слушатели безмолвны: в народном собрании, в представи­тельной палате резкое или красивое слово всегда вызывает или протест, или восхищение. Искусный оратор умеет найти такую мысль, которая вырвет ликующие или злобные возгласы его противников и бросит им в лицо их собственную радость или укоры.

В 1745 г. перед началом войны за независимость Северо-Американских Штатов в одном собрании представителей штата Виргинии адвокат Патрик Генри говорил об упорстве, с которым Георг IV относился к умеренным домогательствам колоний. Он сказал знаменитую фразу: На Цезаря нашелся Брут, на Карла Первого Кромвель, Георг IV... Здесь он был прерван негодую­щими возгласами приверженцев Англии: измена! измена! Он остановился на минуту и внушительно произнес: ...пусть не забудет их примера. Если это измена, я готов отвечать за нее.

Несколько лет тому назад в германском рейхстаге обсуждалось требование правительства о дополнительном кредите на армию.

' Я простой человек, я родился на земле и таких высоких вещей не знаю. Одно знаю, что вы уже забыли: знаю, где правда и где ложь, что добро и что зло.

И Адам не знал этого, живя в раю.


Военный министр подробно доказывал депутатам, что для устранения некоторых настоятельных опасностей необходимо определенное количество пехоты и артиллерии; при этом он имел неосторожность сказать, что расчеты сделаны с величайшей предусмотрительностью и, дав испрашиваемое ассигнование, рейхстаг будет надолго застрахован от новых требований военного министерства. Возражая министру, Евгений Рихтер доказывал, что его домогательство не имеет оснований и что палата не должна доверяться его обещаниям. Правительство не знает меры, говорил он; оно не считается с народными средствами; сегодня выдайте эту сумму, через год они потребуют новых назначений; они говорят, что требуют минимум того, что необходимо; я не могу верить им, потому что из собственного их расчета ясно, что это слишком много... Военный министр не выдержал и перебил оратора: Напротив, если бы вы могли вдуматься в представленный нами отчет, вы убедились бы, что этого еще слишком мало.

Вот видите,— добродушно продолжал Рихтер,— я говорил, что через год вы опять будете просить денег.

Как я сказал, это преимущественно политический прием: оратор изобличает ошибку в словах противника, перебившего его своим замечанием. На суде это можно сделать только с ошибкой в уме судей. Из вопросов присяжных на судебном следствии нетрудно бывает угадать, какое соображение навязывается их вниманию. Если это мысль неверная, скажите им, что всякий, кто знает это дело, должен остановиться именно на этом предположении; подтвердите его лучшими доводами и, когда увидите, что присяжные восхищены вашей готовностью признать опасное для вас положение, разъясните их заблуждение.

Sermocinatio1

Есть одна риторическая фигура, которой наши рядовые ораторы почти никогда не пользуются. Это sermocinatio, одна из наиболее сильных, понятных и простых. Разговоры, просьбы, убеждения участников судебной драмы, предшествовавшие и сле­довавшие за событием, лишь в незначительной доле бывают достоянием суда. Между тем передать вполне понятным образом чужое чувство, чужую мысль несравненно труднее в описательных выражениях, чем в тех самых словах, в коих это чувство или мысль выражается непосредственно. Последний способ выражения и точнее, и понятнее, и, главное, убедительнее для слушателей. Я говорю: любовник указал жене на удобный случай отравить мужа. Присяжные слушают и думают, что это могло быть и могло не быть. Опытный обвинитель скажет: я не слыхал их разговора, но нам нетрудно догадаться о его содержании. Она, женщина, колеблется, он, мужчина, решился твердо и настойчив в своем

Приведение чьих-либо слов, введение чужой речи, цитирование.

решении. «Иди,— говорит он,— порошок на полке, муж задремал; проснется и сам выпьет; я пройду на кухню, чтобы не вышла в спальную сиделка». Перед вами в немногих словах передана вся картина отравления, и, если предположение о подстрекательстве уже обосновано оратором, присяжным кажется, что они слышат не его, а самого подсудимого на месте преступления. Этот прием незаменим, как объяснение мотивов действия, и как дополнение характеристики, и как выражение нравственной оценки поступков того или другого человека. В деле крестьянина Егора Емельянова обвинитель говорит, что убийца взял с собой на место преступления свою любовницу, чтобы, сделав ее соучастницею, закрепить ее навсегда за собой: Поделившись с ней страшной тайной, всегда будет возможность сказать: «Смотри, Аграфена, я скажу все, мне будет скверно, да и тебе, чай, не сладко придется. Вместе погибать пойдем; ведь из-за тебя же, Лукерья, душу загубил». В деле о подлоге завещания штабс-капитана Седкова тот же оратор говорил: Если бы Лысенкоз один из главных виновников, нотариус, сочувствовал Седковой, как честный человек, он должен был сказать ей: «Что вы делаете? Одумайтесь! Ведь это преступление; вы можете погибнуть. Заглушите в себе голос жадности к деньгам мужа, удовольствуйтесь вашей вдовьей частью...» и т. д. Эти слова — не догадка о том, что было сказано Лысенковым; оратор указывает именно на то, что они не были сказаны; но всякому ясно, как они наглядно поясняют мысль обвинителя и вместе с тем как оживляют его речь. В речах Андреевского, князя Урусова такие разговоры, не подслушанные, а, так сказать, подсмотренные в деле между строками, встречаются очень часто, и одно это служит доказательством достоинства такого риторического приема. Само собой разумеется, что, если значительный разговор действующих лиц передан свидетелем или подсудимым в подлинных выражениях, их нельзя заменять измышлением.

Давно испытанным и благодарным приемом к тому, чтобы придать мысли яркость, служит оживление неодушевлен­ных предметов. Золото — обольститель, перо — тихий заго­ворщик, рукопись — лжец или неумолимый обличитель и т. п. Мо­лодой писец обвинялся в убийстве невесты. Он купил поломанный револьвер, отдал его в починку, сделал несколько пробных выстрелов; револьвер опять сломался, и ему пришлось еще раз отдавать его мастеру. Обвинитель сказал присяжным, что револьвер не хотел служить преступлению, убеждал подсудимого отказаться от убийства. Это было, вероятно, сознательное или бессознательное подражание словам Андреевского: К сожалению, Зайцев не психолог; он не знал, что, купив после таких мыслей топор, он попадал в кабалу к этой глупой вещи, что топор с этой минуты станет живым, будет безмолвным подстрекателем, будет сам проситься под руку. В приведенных двух примерах видна разница истинного искусства и подражания. У художника вещь подстрекает безмолвно — это восхищает нас; у ремесленника вещь говорит, это оскорбляет здравый смысл и чувство изящного. Но бывает еще несравненно хуже. Нам приходится выслушивать такие примеры: в руке у мужа оказался молоток и начал нещадно опускаться на голову покойной; нож, по всей вероятности, бессознательно появился в руке подсудимого; защитник рассказы­вает, как вор вошел в чулан и увидел самовар, который знал, что он нужен хозяину.

Глава VII Искусство спора на суде

О здравом смысле

Помнится, читатель, мы несколько увлеклись с вами, когда рассуждали о художественной обработке дела. Кажется, даже в небесах побывали. Но заоблачные полеты вещь далеко не безопасная; это знали еще древние по рассказу об Икаре, а нам, современным людям, как не знать? К тому же мы работаем на земле; судят во имя закона обыкновенные люди. Будем искать доводов от имени закона и здравого смысла.

Шла сессия в уездном городе; два «помощника» из Петербурга, командированные для защиты, наперерыв топили подсудимых. На второй или третий день было назначено дело по 1 ч. 1483 ст. Уложе­ния. Во время деревенской беседы молодой крестьянин ударил одного парня ножом в живот; удар был очень сильный, рана опасна; к счастью, пострадавший выжил, но на суд он явился с неизлечимой грыжей. Свидетели разбились на две половины; одни утверждали, что Калкин ударил Федорова безо всякого повода, другие — что Федоров с несколькими другими парнями гнались за Калкиным с железными тростями в руках и что он ударил Федорова, настигшего его раньше других, не оглядываясь, защищаясь от нападения. На счастье подсудимого, молодой юрист, бывший на очереди защиты, не решился взяться за дело и заявил об этом суду. Произошло некоторое замешательство; судьи не хотели откладывать дела; но не решались приступить к разбору без защитника; в это время из публики неожиданно выступил отец Калкина и заявил, что защитник есть — родной дядя подсудимого. Перед судом предстал коренастый человек лет сорока, в широкой куртке, в высоких сапогах; ему указали место против присяжных. В течение судебного следствия он часто вызывал улыбку, не раз и раздражение у судей; он не спрашивал свидетелей, а спорил с ними и корил их; после обвинения товарища прокурора он произнес свою речь, обращаясь исключительно к председателю и совсем забыв о присяжных.



Ваше благородие,— начал он,— я человек необразованный и малограмотный; что я буду говорить, это все равно, как бы никто

418


не говорил; я не знаю, что надо сказать. Мы на вас надеемся... Он говорил, волнуясь, торопясь, затрудняясь; однако вот что он успел

высказать:

1. Калкин не хотел причинить столь тяжкое повреждение Федорову, «он ударил его наотмашь, не оглядываясь; Это был несчастный случай, что удар пришелся в живот».

2. Калкин не хотел этого; «он сам жалеет, что произошло такое несчастье; он сразу жалел».

3. Он не имел никакой вражды против Федорова; он не хотел ударить именно его.

4. Удар «пришелся» в Федорова потому, что он был ближе других: «тот ему топчет пятки, он его и ударил».

5. Он не нападал, а бежал от напавших на него.

6. «Их шестеро, они с железными палками, он один; он спасал свою жизнь и ударил».

7. Несчастье в том, что у него оказался этот нож: «ему бы ударить палкой, железной тростью, как его били; он сшиб бы Федорова с ног и только; тогда не было бы и такой раны; да палки-то у него с собой не случилось».

8. «Какой это нож? Канцелярский, перочинный ножик; он не для чего худого его носил в кармане; у нас у всех такие ножи для надобности, для работы».

9. Он не буян, он смирный; «они за то его не любят, что он с ними водку не пил и им на водку не давал».

10. «Он смирный; он не буян, если бы он остался над Федоровым, когда тот упал, да кричал: «Эй подходи еще, кто хочет»,тогда бы можно сказать, что он их зади­рал ; а он убежал;... размахнулся назад, ударил и убежал».

Кончил защитник тем, с чего начал: Я не знаю, что надо говорить, ваше благородие, вы лучше знаете; мы надеемся на ваше правосудие...

Доводы говорившего приведены мною в том порядке, в каком были высказаны им; логической последовательности между ними нет. Разберем, однако, логическое и юридическое значение каждого из них в отдельности. Защитник сказал:

во-первых, что тяжесть раны была последствием случайно­сти, а именно случайности по месту приложения удара; юридически безразличное, житейски убедительное соображение;

во-вторых, что подсудимый раскаивается в своем поступке; это 2 п. 134 ст. Уложения о наказаниях;

в-третьих, что у подсудимого не могло быть заранее обдуманного намерения или умысла на преступление — прямое возражение против законного состава 1 ч. 1483 ст. в деянии

Калкина; в-четвертых, что случайность была и в личности жертвы— подтверждение первого житейского и третьего юридического соображения;

в-пятых, что поведение подсудимого доказывало отсутствие умысла — прямое возражение против 1 ч. 1383 ст.;

в-шестых, что подсудимый действовал в состоянии необходи­мой обороны — ст. 101 Уложения о наказаниях;

в-седьмых, что случайность была и в орудии преступле­ния — «палки не случилось», подвернулся нож — подтверждение первого и третьего соображения;

в-восьмых, что орудие преступления — не сапожный, не кухонный, а перочинный нож — не соответствует предполагаемому умыслу подсудимого — убедительное житейское соображение против законного состава 1 ч. 1483 ст. Уложения о наказаниях; в-девятых, что личные свойства подсудимого — характери­стика, если хотите, вызывают сомнение в составе преступления и объясняют неблагоприятные показания некоторых свидетелей;

в-десятых, что поведение подсудимого подтверждает ха­рактеристику, сделанную защитником, и доказывает отсутствие заранее обдуманного намерения или умысла. Вот защита, господа защитники!

Дело было сомнительное. Подсудимый не только по обвинитель­ному акту, но и по судебному следствию рисковал арестантскими отделениями, потерей всех особых прав и высылкой на четыре года. Присяжные признали рану легкой, признали состояние запальчивости и дали снисхождение. Судьи приговорили Калкина к тюремному заключению на два месяца. В следующем перерыве я подошел к оратору и, поздравив его с успехом защиты, спросил между прочим о его занятии. Он заторопился:

«Да я... Так что я... У меня две запряжки. Я извозчик». Заметили ли вы, читатель, общую техническую ошибку профессиональных защитников? Заметили ли вы, что извозчик не сделал ее? Каждый присяжный поверенный и каждый помощник требуют оправдания или, по крайней мере, говорят, что присяжные могут не обвинить подсудимого; извозчик сказал: «Мы на вас надеемся». В их речах звучит нравственное насилие над судейской совестью; в его словах — уважение к судьям и уверенность в их справедливости. И при воспоминании о его защитительной речи мне хочется сказать: «Друг, ты сказал ровно столько, сколько сказал бы мудрец»1.

Этот простой случай заслуживает большого внимания начина­ющих адвокатов. В словах этого извозчика не было ни одного тонкого или глубокомысленного соображения. И сам он не показался мне человеком выдающимся. Это был просто разумный мужик, говоривший здравые мысли. Любой из наших молодых защитников, конечно, мог бы без затруднения, но при старании и без суетливости найти все его соображения. Можно, пожалуй, сказать, что трудно было не заметить их. Однако я имею основания думать, что, если бы им пришлось защищать молодого Калкина,

они или, по крайней мере, многие из них не сказали бы того, что сказал его дядя, а наговорили бы...

Думаю так по своим наблюдениям. Предлагаю читателю судить по некоторым отрывкам.

Двое мальчишек обвинялись в краже со взломом; оба признали себя виновными, объяснив, что были пьяны; оба защитника доказывали крайность и требовали оправдания. Подсудимый был задержан в ту минуту, когда пытался вынуть деньги из кружки для сбора пожертвований в пользу арестантских детей при помощи особой «удочки»; при нем оказалась и запасная такая же удочка, и он признал, что уже был один раз осужден за такую же кражу; его защитник потребовал оправдания, сказав между прочим: Для меня вполне ясно, что подсудимый действовал почти

машинально.

Подсудимый обвинялся по 2 ч. 1655 ст. Уложения о наказа­ниях; не помню, была ли это четвертая или пятая кража; защитник говорил: Прокурор считает, что прежняя судимость отягчает вину подсудимого. Я, как это ни парадоксально, утверждаю противное: если бы он не был заражен ядом преступности, уязвлен бациллой этой общественной болезни, он предпочел бы голодать, а не красть; поэтому его прежняя судимость представляется мне обстоятель­ством не только смягчающим, но и исключающим его вину.

Девушка 17 лет, бегавшая по садам и театрам, украла меховые вещи, стоившие 1000 рублей, заложила их и накупила себе нарядов и золотых безделушек; вещи были найдены и возвращены владельцу. Если бы у меня,— сказал защитник,— был крупный бриллиант, Регент или Коинур, стоящий несколько миллионов, его украли бы, продали за 50 копеек и я потом получил бы его в целости,можно ли было бы говорить о краже на сумму нескольких миллионов? Конечно, нет, и поэтому с чисто юридической точки зрения, несомненно, следует признать, что эта кража на сумму менее 300 рублей! — это говорил немолодой, образованный и умный адвокат.

Разбиралось дело по 2 ч. 1455 ст. Уложения, т. е. об убийстве; перед присяжными в арестантском бушлате стоял невысокий геркулес: широкие плечи, богатырская грудь; благодаря низкому росту он казался еще более крепким. Защитник говорил о превышении необходимой обороны, так как подсудимый был «человек довольно слабого сложения».

Подсудимый обвинялся по 1489 и 2 ч. 1490 ст. Уложения; преступление было совершено 31 декабря 1908 г. По обвинительно­му акту присяжные знали, что он признавал себя виновным на предварительном следствии. Защитник, доказывая невозможность обвинительного приговора, сказал: Вина Приватова, в сущности, в том, что он захотел встретить новый год и не рассчитал своих сил. Такою представлялась защитнику вина человека, в пьяном озлоблении забившего насмерть другого человека.

Защитник-извозчик говорил только по здравому смыслу и, как мы видели, этим путем угадывал разум неведомых ему законов. Запомните же, читатель, что защита идет перед лицом закона , и, насколько подсудимый прав, настолько закон не враг, а союзник его. Это уже один; призовите другого, не менее сильного — здравый смысл, и вы можете сделать многое. Вот вам пример. Подсудимый судился по 3 ч. 1655 ст. Уложения о наказаниях; в обвинительном акте было сказано: Семенов обвиняется в том, что «между 10 мая и 7 июня 1906 г. в Петербурге тайно похитил с расположенных на улицах: Расстанной, Тамбовской, Курской, Прилукской, Лиговской, с набережной Обводного канала и в Расстанном переулке с фонарей бельгийского общества электрическо­го освещения двадцать одну реактивную катушку, стоимостью свыше 300 рублей, то есть в преступлении, предусмотренном 3 ч. 1655 ст. Уложения о наказаниях».Он признал себя виновным и объяснил, что совершил кражу по крайности.

Из речи защитника было видно, что он очень внимательно отнесся к делу и старательно готовился к нему. Что сказал он присяжным?

1. Похищение могло быть совершено не из корыстной цели, а из мести.

2. Тюремное заключение развращает людей.

3. Различие в наказуемости кражи на сумму более и менее 300 рублей имеет случайный характер, и по обстоятельствам дела, если бы присяжные не признали возможным оправдать подсудимо­го по первому и второму соображению, они имеют основания признать, что стоимость похищенного не превышает 300 рублей.

Можно ли назвать это сильными доводами? Между тем одно перечисление семи улиц в обвинительном пункте обличало непростительную ошибку в предании суду.

Семью семь — единица. Так рассуждали коронные юристы, от судебного следователя до членов судебной палаты. Если бы Иван украл у Петрова в 1900 году 100 рублей в Одессе, в 1901 году — 100 рублей в Киеве, в 1902 году — 100 рублей в Москве и в 1903 го­ду — 100 рублей в Петербурге, то, следуя такой логике, в 1904 году его можно было бы судить по 3 ч. 1655 ст. за кражу 400 рублей в Российской империи. Если бы защитник указал эту ошибку присяжным, вместо трех плохих доводов он предъявил бы им одно неотразимое соображение.

Известный берлинский адвокат Фриц Фридман рассказывает в своих воспоминаниях такой случай. Четверо известных берлин­ских шулеров приехали на модный курорт несколько ранее разгара сезона и, чтобы не пропустить дня без упражнения в благородном искусстве, «сели на лужок под липки» за веселый фараон. Зевающие лакеи и уличные мальчишки с почтением наблюдали за игрой. На ту беду — жандарм. Протокол; ст. 284 германского уголовного уложения; коронный суд, обвинительная речь и требо­вание тюремного заключения на два года.

Адвокат сказал судьям: Закон карает занятие азартными играми в виде промысла. Все мы, юристы, знаем, что разумеет закон под словами: занятие в виде промысла. Господин товарищ прокурора упомянул об этом лишь вскользь. Тот, кто обращает известную деятельность в свой промысел, должен искать в ней свой заработок, весь заработок или часть его. Нет сомнения, и я не думаю оспаривать, что подсудимые очень часто ищут заработка в игре, если только им попадет в руки посторонний. Я вполне уверен, что, если бы жандарм не поторопился, в их силках очень скоро оказался бы такой «птенчик» и было бы нетрудно доказать их виновность на точном основании закона. Но пока эти господа оставались в своей компании, они играли в игру, вроде того как на придворных балах некоторые из приглашенных сидят за столами с картами в руках и болтают между собой всякий вздор, не ведя настоящей игры. Только этим ведь и объясняется обычное обращение императрицы Августы к своим гостям: «Изволите выигрывать?» Я прошу об оправдании подсудимых за отсутствием в их деянии состава преступления.

Ищите таких доводов, читатель; старайтесь произносить такие речи. Это не красноречие, конечно, но это настоящая защита. О нравственной свободе оратора

Всякий искусственный прием заключает в себе некоторую долю лжи: пользование дополнительными цветами в живописи, несораз­мерность частей в архитектуре и скульптуре применительно к расположению здания или статуи, риторические фигуры в словесности, демонстрация на войне, жертва ферзем в шахма­тах — все это есть до некоторой степени обман. В красноречии, как во всяком практическом искусстве, технические приемы часто переходят в настоящую ложь, еще чаще в лесть или лицемерие. Здесь нелегко провести границу между безнравственным и дозво­ленным. Всякий оратор, заведомо преувеличивающий силу известного довода, поступает нечестно; это вне сомнения; столь же ясно, что тот, кто старается риторическими оборотами усилить убедительность приведенного им соображения, делает то, что должен делать. Здесь отличие указать нетрудно: первый лжет, второй говорит правду; но первый может быть и вполне добросове­стным, а доводы его все-таки преувеличенными; по отношению к неопытным обвинителям и защитникам это общее правило, а не исключение.

С другой стороны, возьмите captatio benevalentiae1 перед враждебно настроенными присяжными; там уже не так просто будет отделить лесть от благородства. Представим себе, что на судебном следствии неожиданно открылось обстоятельство, в высшей степени неблагоприятное для оратора: свидетель-очевидец уличен во лжи, свидетель, удостоверявший алиби, отказался от своего показания. Оратор встревожен, ибо он убежден в своей правоте. Если он даст присяжным заметить свое волнение, он искусственно усилит невыгодное для него впечатление; поэтому он, конечно, будет стараться казаться спокойным. Скажут: это самообладание.— Да, изредка: но в большинстве случаев это притворство.

Проф. Л. Владимиров в статье «Реформа уголовной защиты» говорит: «Можно и даже должно уважать защиту как великое учреждение; но не следует ее превращать в орудие против истины. Не странно ли слышать от такого процессуалиста, как Глазер («Handbuch des Strafprozesses»), что он вполне одобряет прием защиты, состоящий в замалчивании каких-либо сторон в деле в тех случаях, когда защитник это находит выгодным? Неужели же в самом деле защита есть законом установленные и наукой одобренные приемы для наилучшего введения судей в заблужде­ние? Нам кажется, что защита имеет целью выяснить все то, что может быть приведено в пользу подсудимого согласно со здравым смыслом, правом и особенностями данного случая. Но полагать, что и молчание для затушевывания истины входит в приемы за­щиты, значит заходить слишком далеко в допущении односторон­ности защиты.

Защита, конечно, есть самооборона на суде. Но судебное состязание не есть бой, не есть война; средства, здесь дозволяемые, должны основываться на совести, справедливости и законе. Хитрость едва ли может быть допускаема как законное средство судебного состязания. Если военные хитрости терпятся, то судебные вовсе не желательны».

Это кажется очень убедительным, а самый вопрос имеет важнейшее значение. Прав или нет проф. Владимиров? Если защитник не имеет нравственного права умалчивать или замалчи­вать (дело не в словах) обстоятельства и соображения, изобличающие подсудимого, это значит, что он обязан напомнить их присяжным, если обвинитель упустил их из виду. Например: прокурор указал вам на некоторые незначительные разногласия в объяснениях подсудимого на суде; но если вы вспомните его объяснения, занесенные в обвинительный акт, вы убедитесь в еще более важных противоречиях, или обвинитель доказал вам нравственную невозможность совершения преступления лицом, изобличаемым подсудимым; я, согласно с современной теорией уголовной защиты, докажу вам физическую невозможность этого; прокурор назвал двух свидетелей, удостоверяющих внесудебное сознание подсудимого; я напомню вам, что свидетель ./V подтвер­дил это признание на суде, и т. д.

Если защитник будет говорить так, он, очевидно, станет вторым обвинителем и состязательный процесс превратится в сугубо розыскной. Это невозможно. Но в таком случае не следует ли применить это же рассуждение и к обвинителю? Не имеет ли и он права замалчивать факты, оправдывающие подсудимого, рискуя осуждением невинного?

Ответ напрашивается сам собой. Оправдание виновного есть незначительное зло по сравнению с осуждением невинного. Но, оставляя в стороне соображения отвлеченной нравственности, как и соображения целесообразности, заглянем в закон. В ст. 739 уста­ва уголовного судопроизводства сказано: «Прокурор в обвинитель­ной речи не должен представлять дело в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличающие подсудимого, ни преувеличивать значение имеющихся в деле доказательств и улик или важности рассматриваемого преступления».

Статья 744 говорит: «Защитник подсудимого объясняет в защитительной речи все те обстоятельства и доводы, которыми опровергается или ослабляется выведенное против подсудимого обвинение». Сопоставление этих двух статей устраняет спор: законодатель утвердил существенное различие между обязанно­стями обвинителя и защитника.

Суд не может требовать истины от сторон, ни даже откровенно­сти; они обязаны перед ним только к правдивости. Ни обвинитель, ни защитник не могут открыть истину присяжным; они могут говорить только о вероятности. Как же ограничивать им себя в стремлении представить свои догадки наиболее вероятными?

Закон, как вы видели, предостерегает прокуратуру от односто­ронности в прениях. Требование это очень нелегко исполнить. А. Ф. Кони давно сказал, что прокурор должен быть говорящим судьей, но даже в его речах судья не раз уступает место обвинителю. Это кажется мне неизбежным, коль скоро прокурор убежден, что только обвинительный приговор может быть справедливым. Насколько могу судить, эта естественная односто­ронность в значительном большинстве случаев не нарушает должных границ; но не могу не обратить здесь внимание наших обвинителей, особенно начинающих товарищей прокурора, на одно соображение.

В провинции многие уголовные дела разбираются без защиты; в столичных губерниях защитниками бывают неопытные помощни­ки присяжных поверенных; это часто оказывается еще хуже для подсудимых. Своими неумелыми вопросами они подчеркивают показания свидетелей обвинения, изобличают ложь подсудимых и их свидетелей; незнанием и неверным пониманием закона раздражают судей; несостоятельными доводами и рассуждениями подкрепляют улики и легкомысленным требованием оправдания озлобляют присяжных. В словах этих нет преувеличения, ручаюсь совестью. Председатель может быть просвещенным судьей, но может оказаться не совсем беспристрастным, или несведущим, или просто ограниченным человеком. Вот когда надо стать говорящим судьей, чтобы не сделать непоправимой ошибки «с последствиями по 25 ст. Уложения о наказаниях», т. е. каторгой или хотя бы с чрезмерно строгим наказанием осужденного.

Я сказал, что от представителя стороны в процессе нельзя требовать безусловной откровенности. Что если бы нам когда-нибудь довелось услыхать на прокурорской трибуне вполне откровенного человека?

«Господа присяжные заседатели! — сказал бы он.— Проникну­тый возвышенной верой в людей, в человеческий разум и совесть, законодатель даровал нам свободный общественный суд. Действи­тельность жестоко обманула его ожидания. В Европе преимуще­ства суда присяжных вызывают большие сомнения. У нас таких сомнений быть не может. Ежедневный опыт говорит, что для виновного выгодно, для невинного опасно судиться перед присяжными. Это и не удивительно. Наблюдение жизни давно убедило меня, что на свете больше глупых, чем умных, людей. Естественный вывод -— что и между вами больше дураков, чем умных людей, и, взятые вместе, вы ниже умственного уровня обыкновенного здравомыслящего русского обывателя. Если бы у меня сохранились какие-нибудь наивные самообольщения по этому поводу, то частью нелепые, частью бессовестные решения ваши по некоторым делам этой сессии открыли бы мне глаза».

(...) Во многих случаях такого рода вступление было бы самым правдивым выражением мыслей оратора; но действие такого обращения на присяжных также не подлежит сомнению. Представим себе такую речь: «Господа сенаторы! Кассаци­онный повод, указанный в моей жалобе, составляет существенное нарушение закона. Но я знаю, что это обстоятельство не имеет для вас большого значения. В сборниках кассационных решений, а особенно в решениях ненапечатанных, есть немало приговоров, отмененных сенатом по нарушениям, признанным несуществен­ными в ваших руководящих решениях, и есть десятки приговоров, оставленных в силе, несмотря на нарушения, многократно признанные недопустимыми. С другой стороны, я также знаю, что, хотя закон и воспрещает вам входить в оценку дела по существу, вы часто решаете его именно и исключительно на основании такой оценки. Поэтому я не столько буду стараться доказать вам наличность кассационного повода, сколько убедить вас в неспра­ведливости или нецелесообразности приговора».

Остановитесь немного на этих двух примерах, читатель. Я не хочу сказать, что всякий думает так, как мои воображаемые ораторы; но тот, кто так думает, имеет право не высказывать этого и сделал бы глупость, если бы сказал. Отсюда неизбежный вывод: в искусстве красноречия некоторая доля принадлежит искусству умолчания. Как же далеко могут идти в искусственных риториче­ских приемах обвинитель и защитник на суде? Повторяю, здесь нельзя указать формальной границы: врач, который лжет умирающему, чтобы получать деньги за бесполезное лечение,— негодяй; тот, который лжет, чтобы облегчить его последние минуты, поступает, как друг человечества. (...)



Каталог: files -> 172 -> files
files -> Рабочая программа педагога куликовой Ларисы Анатольевны, учитель по литературе в 7 классе Рассмотрено на заседании
files -> Планы семинарских занятий для студентов исторических специальностей Челябинск 2015 ббк т3(2)41. я7 В676
files -> Коровина В. Я., Збарский И. С., Коровин В. И.: Литература: 9кл. Метод советы
files -> Обзор электронных образовательных ресурсов
files -> Внеклассное мероприятие Иван Константинович Айвазовский – выдающийся художник – маринист Цель
files -> Пиз Алан & Барбара Язык взаимоотношений
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   ...   38

  • VII Искусство спора на суде