Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


И. А. ИЛЬИН Я ВГЛЯДЫВАЮСЬ В ЖИЗНЬ. КНИГА РАЗДУМИЙ




страница22/38
Дата15.05.2017
Размер8.27 Mb.
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   38

И. А. ИЛЬИН

Я ВГЛЯДЫВАЮСЬ В ЖИЗНЬ. КНИГА РАЗДУМИЙ

(1938 г.)

VI. ОБ ИСКУССТВЕ ЖИЗНИ

Светская болтовня

Болтать могут все, даже те, кто никогда этим не занимал­ся. Говорить умеют лишь немногие. Заниматься светской болтов­ней — некоторые; сомнительно, чтобы многие. Остальные разго­варивают. А так как мы все относимся именно к «остальным», то нам хотелось бы сейчас «поговорить» о «светской болтовне».

Светская болтовня есть нечто легкое, «естественное», прият­ное. Она возникает без особых стараний и усилий, ни для кого из собеседников не утомительна или неприятна: лишь только по­кажется, что она становится таковой, она должна принять обо­рот еще более легкий, еще более приятный. Подобно тому, как если бы аромат цветов веял в комнате, и неизвестно, откуда появился этот аромат. При этом нельзя ни «беседовать», ни «вы­яснять», ни слишком углубляться. Здесь не уместен никакой «об­мен мнениями». Бога ради, не надо никаких «дискуссий», ника­ких споров! Поэтому для болтовни совсем не годятся мыслите­ли, педанты, всезнайки, ханжи, а также слишком самовлюблен­ные, которые умеют говорить только о себе...


Светской болтовне свойственно легкомыслие. Кто не обладает легкомыслием, тот должен уметь изображать его. Кто и этого не может, тот выключается из светской болтовни: он ищет подходя­щего для себя «спорщика», садится с ним в удобный эркер и полемизирует с ним сколько душе угодно.

Так что существует искусство светской болтовни; и это искус­ство требует упражнений и опыта. У того, кто владеет этим ис­кусством, нужные слова текут как бы сами собой: беззаботно, непосредственно, нередко в кажущемся самозабвении или наив­ности. Часто создается впечатление, что для него самого озна­чает отдых и подкрепление так доверительно, так искренне из­ливаться в словах. Мастера светской болтовни следуют своим внезапным, случайным мыслям; эти случайные мысли всегда к месту, всем понятны, никого не задевают, всегда заниматель­ны, увлекательны, забавны и со вкусом преподнесены. Здесь вовсе не требуется слишком много «утверждать»; напротив — как можно меньше, чтобы оставить открытыми двери и для других возможностей и мнений. Ничего не следует слишком под­черкивать. «Солидные суждения», «убеждения» лучше совсем ос­тавить в стороне. Не следует также вводить ближнего в иску­шение, скажем, вопросом, поскольку он может вдруг принять его всерьез и «совершенно серьезно» на него ответить. Тогда словно привели слона в посудную лавку, и порхающей и щебе­чущей светской болтовне — конец...

Настоящий болтун и не ищет никакой темы. Все для него те­ма, ибо он так берется за любую вещь, как если бы она была плоской или, еще лучше, круглой и гладкой. Светская болтовня подобна игре; и как хорошо играть со всем, что гладко и круг­ло! Болтают примерно так, как катаются на коньках; пусть это дается с трудом — выглядеть должно воздушно и грациозно. Должно отдавать радостью, радостно начинаться и радостно за­канчиваться. Тогда все идет как надо!

Часто видишь, что человек чувствует себя в этой среде хо­рошо. Но не легко поверить, что эта среда способна исчерпать все сердце и заполнить всю жизнь человека. Конечно, такое случается. И все же надо чувствовать, что болтающий знает и другую жизнь и живет ею, что он принимает эту установку на болтовню лишь традиционно и следует ей. Есть серьезность, которая может скрываться за этой игрой. Есть убеждения, кото­рые в данный момент нельзя высказать. Болтающий может так­же обладать отменным даром наблюдательности, совершенно не забывая при этом о своих жизненных проблемах. Его легкомыслен­ная болтовня вовсе не означает, что он стал безвольным. Умный и болтая думает. Хитрый болтает, чтобы что-то утаить, может быть — о чем-то умолчать.

Отсюда порою после часика-второго светской болтовни у нас возникает жутковатое чувство, как будто мы счастливо проскольз­нули на санях по тонкому льду едва замерзшей реки. Как хорошо, что это позади! И какой мелкой, какой плоской стано­вится часто наша жизнь — такой незаметной, такой самой по себе!..

Печатается по изданию: Ильин И. А. Собр. соч. в десяти томах.— М., 1994.— Т. 4.— С. 166—167.



Академическое и лекционное красноречие

и. с. рижский

ОПЫТ РИТОРИКИ

(1796 г.)

ОБ АКАДЕМИЧЕСКИХ РЕЧАХ

Академическими речами я называю те, которые бы­вают сочиняемы и произносимы в ученых обществах членами оных или сторонними, но имеющими к ним отношение мужами. Речи сего рода также известны под именем торжественных (orationes folemnes, vel inaugurales). Самое их имя показывает, что их сочиняют и говорят на какой-нибудь общественный или Академический, или относящийся до лица витии, или самих слу­шателей торжественный случай. Таковыми случаями бывают, например, одержанная над неприятелем знаменитая победа и проч., воспоминание основания академического сословия, вновь оказанные ему благодеяния и проч., принятие или вступление нового члена, предприемлемый целым обществом или нескольки­ми, а иногда и одним членом оного какой-нибудь важный труд, производство в академические степени и проч. Сочинитель та­кой речи обязан необходимо в приступе говорить о причинах, важности и других обстоятельствах торжества и между тем не­чувствительно дойти до материи всей речи, наблюдая весьма строго показанные выше о выборе материи правила и употреб­ляя потом всякого рода соответствующее оной искусство витийст­ва. Примером речей сего рода может быть речь, произнесенная при открытии Харьковского университета, напечатанная в «Се­верном Вестнике» в октябре месяце прошлого, 1805 года.

Сюда также можно причислить рассуждения или диссерта­ции не потому, чтоб они были всегда в Академиях произноси­мы, но единственно по сходству их содержания с материями оных речей. Впрочем оне суть, так сказать, собственное мужей отлич­ного просвещения сочинение, в котором все должно ответство­вать сему предварительному о сочинителе понятию. Новые в какой-нибудь науке открытия, опровержение издавна принятых все­ми, но несправедливых мнений, решение предлагаемых Акаде­миями задач и тому подобные обстоятельства бывают их материя­ми. Собственное оратора благоразумие служит ему и источником изобретения и правилом расположения. Само собою видно, что содержание сих сочинений не требует того искусства, которое нужно для восхищения воображения, т. е. не имеет надобности в риторических украшениях; напротив сего, главное их совер­шенство состоит в просвещенных и основательных мыслях и в твердой их между собою связи. Примеров сих речей находи­лось множество, особливо в числе издаваемых Академиями сочинении.

Печатается по изданию: Рижский И. С. Опыт риторики, ныне вновь исправленый и дополненный.— 3-е изд.— М., 1809.—С. 256—258.



О ПРЕПОДАВАНИИ ВСЕОБЩЕЙ ИСТОРИИ

(1833 г.) [ ОБ АКАДЕМИЧЕСКОМ КРАСНОРЕЧИИ ]

(...) Слог профессора должен быть увлекательный, огненный. Он должен в высочайшей степени овладеть вниманием слуша­телей. Если хоть один из них может предаться во время лекции посторонним мыслям, то вся вина падает на профессора: он не умел быть так занимателен, чтобы покорить своей воле даже мысли слушателей. Нельзя вообразить, не испытавши, какое вред­ное влияние происходит от того, если слог профессора вял, сух и не имеет той живости, которая не дает мыслям ни на минуту рас­сыпаться. Тогда не спасет его самая ученость: его не будут слу­шать; тогда никакие истины не произведут на слушателей влия­ния, потому что их возраст есть возраст энтузиазма и сильных потрясений; тогда происходит то, что самые ложные мысли, слы­шимые ими стороною, но выраженные блестящим и привлека­тельным языком, мгновенно увлекут их и дадут им совершенно ложное направление. Что же тогда, когда профессор еще сверх того облечен школьною методою, схоластическими мертвыми пра­вилами и не имеет даже умственных сил доказать их; когда юный, развертывающийся ум слушателей, начиная понимать уже выше его, приучается презирать его? Тогда даже справедливые за­мечания возбуждают внутренний смех и желание действовать и умствовать наперекор; тогда самые священные слова в устах его (...) превращаются для них в мнения ничтожные. Какие из это­го бывают ужасные следствия, это видим, к сожалению, нередко.

И потому-то не должно упускать из внимания, что возраст слуша­телей есть возраст сильных впечатлений; и потому нужно иметь всю силу, всю увлекательность, чтобы обратить этот энтузиазм их на прекрасное и благородное; чтобы рассказ профессора ды­шал сам энтузиазмом. Его убеждения должны быть так сильны, так выведены из самой природы, так естественны, чтобы слу­шатели сами увидели истину еще прежде, нежели он совершенно укажет на нее. Рассказ профессора должен делаться по временам возвышен, должен сыпать и возбуждать высокие мысли, но вместе с тем должен быть прост и понятен для всякого. Истинно высокое одето величественною простотою: где величие, там и простота. Он не должен довольствоваться тем, что его некоторые понима­ют; его должны понимать все. Чтобы делаться доступнее, он не должен быть скуп на сравнения. Как часто понятное еще более поясняется сравнением! и потому эти сравнения он должен брать из предметов самых знакомых слушателям. Тогда и идеальное и отвлеченное становится понятным. Он не должен говорить слиш­ком много, потому что этим утомляет внимание слушателей и по­тому что многосложность и большое обилие предметов не дадут возможности удержать всего в мыслях. Каждая лекция профессо­ра непременно должна иметь целость и казаться оконченною, чтоб в уме слушателей она представлялась стройною поэмою; чтобы они видели в начале, что она должна заключать в себе и что заключает: чрез это они сами в своем рассказе всегда будут соблюдать цель и целость. (...)

Печатается по изданию: Гоголь Н.В. Полн. собр. соч.— Л., 1952.— Т. 8.— С. 28—30.



А. Н. АФАНАСЬЕВ

МОСКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ (1844—1848 гг.)

(1886 г.)

(...) С. П. Шевырев начал свои лекции насмешками над немец­кими риториками, составленными по старому образцу, потом приступил к изложению своей риторики, которую также разде­лил на три части: вместо источников изобретения он поставил: чтение писателей и образование пяти физических чувств (зрения, etc) и душевных способностей человека (воображение, воля и др.), как необходимых для того, чтобы развить в человеке наблюда­тельность, живость впечатлений и творчество. Говоря о распо­ложении, он делил всякое сочинение на три части: начало, се­редину и конец; в первой советовал представлять общее воззре­ние на предмет сочинения, неизученного в подробности; во вто­рой разбирать его во всех подробностях (анализ), а в третьей снова обращаться к целому, делая о нем заключения и выводы, но уже полнейшие, на основании разбора, представленного во 2-й части: эту методу он назвал анализо-синтетическою. Третья часть риторики посвящена была «выражению», в ней особенно сказались недостаточность лекций, вообще довольно сухих и ма­ло представлявших дельного содержания, которое было бы по­черпнуто из действительных фактов. Шевырев не указал нам ни образования метафорического языка, ни значения эпитетов и все свое учение о выражении лишил той основы, которая коренится в истории языка. Вообще ему не доставало филологических све­дений, а на одних рассуждениях далеко не ускачешь. (...)

(...) Шевырев любил фразы: он говорил красно, часто прибе­гая к метафоре, голосом немного нараспев: особенно неприят­но читает он или, лучше, поет стихи. Иногда он прибегал к чувст­вительности: вдруг среди умиленной лекции появлялись на глазах слезы, голос прерывался, и следовала фраза: «Но я, господа, так переполнен чувствами... слово немеет в моих устах...» — и он умол­кал минуты на две. Говорил бы он свободно, если б не любил впол­не округленных предложений и для этого не прибирал бы выраже­ний, прерывая свое изложение частыми «гм!». Ради этого «гм» вышел презабавный анекдот: Шевырев рассказывал содержание одной комедии: «Он вводит ее в свой кабинет и затворяет дверь — гм!» «Гм» вышло так многозначительно, что все засмеялись. На словесном факультете Шевырев читал историю литературы, теорию красноречия и поэзии (...)

Печатается по изданию: Афанасьев А. Н. Народ-художник: Миф. Фольклор. Литература.— М., 1986.— С. 297—298.
Ф. И. БУСЛАЕВ

МОИ ВОСПОМИНАНИЯ

(1892 г.)

(...) В первый год университетского обучения Шевырев читал нам вместе с юристами, так сказать, приготовительный курс, имевший двоякое назначение: во-первых, по возможности урав­нять сведения поступивших в университет прямо из дому или из разных учебных заведений, казенных и частных, с неустановив­шеюся еще для них всех одинаковой программой обучения и, во-вторых, теоретически и практически на письменных упражне­ниях укрепить нас в правописании и развить в нас способ­ность владеть приемами литературного слога.

В лекциях этого курса Шевырев знакомил нас с элемента­ми книжной речи в языке церковнославянском и русском, от­личая в нем народные или простонародные формы от принятых в разговоре образованного общества. С этой целью он чи­тал и разбирал с нами выдержки из летописи Нестора по изда­нию Тимковского, из писателей XII века и из древнерусских стихотворений по изданиям Калайдовича, из «Истории» Карамзи­на, из произведений Ломоносова, Державина, Жуковского и осо­бенно Пушкина. При этом вдавался в разные подробности из книги Шишкова о старом и новом слоге, из заметок Пушкина о русском народном языке. Все это, низведенное теперь в програм­му средних учебных заведений, было тогда свежей новостью на университетской кафедре (...)

Эти лекции Шевырева производили на меня глубокое, неиз­гладимое впечатление, и каждая из них представлялась мне каким-то просветительным откровением, дававшим доступ в неис­черпаемые сокровища разнообразных форм и оборотов нашего ве­ликого и могучего языка. Я впервые почуял тогда всю его красо­ту и сознательно полюбил. (...)

Печатается по изданию: Буслаев Ф. И. Мои воспоминания.— М., 1897.
В. О. КЛЮЧЕВСКИЙ

С. М. СОЛОВЬЕВ КАК ПРЕПОДАВАТЕЛЬ

(1895 г.)

(...) Преподавание принадлежит к разряду деятельностей, силу которых чувствуют только те, на кого обращены они, кто непосредственно испытывает на себе их действие; стороннему трудно растолковать и дать почувствовать впечатление от урока учителя или лекции профессора. В преподавательстве много ин­дивидуального, личного, что трудно передать и еще труднее вос­произвести. Писатель весь переходит в свою книгу, компози­тор — в свои ноты, и в них оба остаются вечно живыми. Раскрой­те книгу, разверните ноты, и, кто умеет читать то и другое, перед тем воскреснут их творцы. Учитель — что проповедник: можно слово в слово записать проповедь, даже урок; читатель прочтет записанное, но проповеди и урока не услышит.

Но и в преподавании даже очень много значит наблюдение, предание, даже подражание. Всегда ли знаем мы, преподавате­ли, свои средства, их сравнительную силу и то, как, где и когда ими пользоваться? В преподавательстве есть своя техника, и даже очень сложная. Понятное дело: преподавателю прежде всего нуж­но внимание класса или аудитории, а в классе и аудитории си­дят существа, мысль которых не ходит, а летает и поддается только добровольно. В преподавании самое важное и трудное де­ло — заставить себя слушать, поймать эту непоседливую птицу — юношеское внимание. С удивлением вспоминаешь, как и чем умели возбуждать и задерживать это внимание иные преподавате­ли. П. М. Леонтьев совсем не был мастер говорить. Живо пом­ню его приподнятую над кафедрой правую с вилкообразно вытя­нутыми пальцами руку, которая постоянно надобилась в подмо­гу медленно двигавшемуся, усиленно искавшему слов, как буд­то усталому языку, точно она подпирала тяжелый воз, готовый скатиться под гору. Но бывало, напряженно следишь за развер­тывавшейся постепенно тканью его ясной, спокойной, неторопли­вой мысли, и вместе с ударом звонка предмет лекции, какое-нибудь римское учреждение, вырезывался в сознании скульптур­ной отчетливостью очертаний. Казалось, сам бы сейчас повторил всю эту лекцию о предмете, о котором за 40 минут до звонка не имел понятия. Известно, как тяжело слушать чтение написан­ной лекции. Но когда Ф. И. Буслаев вступал торопливым ша­гом на кафедру и, развернув сложенные, как складывают про­шения, листы, исписанные крупными и кривыми строками, на­чинал читать своим громким, как бы нападающим голосом о скандинавской Эдде или какой-нибудь русской легенде, сопровож­дая чтение ударами о кафедру правой руки с зажатым в ней карандашом, битком набитая большая словесная, час назад только что вскочившая с холодных постелей где-нибудь на Козихе или Бронной (Буслаев читал рано по утрам первокурсникам трех факультетов), эта аудитория едва замечала, как пролетали 40 урочных минут. Не бесполезно знать, какими средствами дости­гаются такие преподавательские результаты и какими приемами, каким процессом складывается ученическое впечатление. (...)

(...) Начали мы слушать Соловьева. Обыкновенно мы уже смирно сидели по местам, когда торжественной, немного раска­чивающейся походкой, с откинутым назад корпусом вступала в словесную внизу высокая и полная фигура в золотых очках, с необильными белокурыми волосами и крупными пухлыми чер­тами лица без бороды и усов, которые выросли после. С закры­тыми глазами, немного раскачиваясь на кафедре взад и вперед, не спеша, низким регистром своего немного жирного баритона начинал он говорить свою лекцию и в продолжение 40 минут редко поднимал тон. Он именно говорил, а не читал, и го­ворил отрывисто, точно резал свою мысль тонкими удобоприемлемыми ломтиками, и его было легко записывать (...)

При отрывистом произношении речь Соловьева не была отры­виста по своему складу, текла ровно и плавно, пространными периодами с придаточными предложениями, обильными эпитетами и пояснительными синонимами. В ней не было фраз: казалось, лектор говорил первыми словами, ему попадавшимися. Но нель­зя сказать, чтобы он говорил совсем просто: в его импровиза­ции постоянно слышалась ораторская струнка; тон речи всегда был несколько приподнят. Эта речь не имела металлического, сталь­ного блеска, отличавшего, например, изложение Гизо, которого Соловьев глубоко почитал как профессора. Чтение Соловьева не трогало и не пленяло, не било ни на чувства, ни на воображе­ние, но оно заставляло размышлять. С кафедры слышался не профессор, читающий в аудитории, а ученый, размышляющий вслух в своем кабинете. Вслушиваясь в это, как бы сказать, говорящее размышление, мы старались ухватиться за нить разви­ваемых перед нами мыслей и не замечали слов. Я бы назвал такое изложение прозрачным. Оттого, вероятно, и слушалось так легко: лекция Соловьева далеко не была для нас развлечением, но мы выходили из его аудитории без чувства утомления.

Легкое дело — тяжело писать и говорить, но легко писать и говорить — тяжелое дело, у кого это не делается как-то само со­бой, как бы физиологически. Слово — что походка: иной ступает всей своей ступней, а шаги его едва слышны; другой крадется на цыпочках, а под ним пол дрожит. У Соловьева легкость речи происходила от ясности мысли, умевшей находить себе подходя­щее выражение в слове. Гармония мысли и слова — это очень важный и даже нередко роковой вопрос для нашего брата, препода­вателя. Мы иногда портим свое дело нежеланием подумать, как надо сказать в данном случае, корень многих тяжких неудач наших — в неуменье высказать свою мысль, одеть ее, как следует. Иногда бедненькую и худенькую мысль мы облечем в такую пыш­ную форму, что она путается и теряется в ненужных складках собственной оболочки и до нее трудно добраться, а иногда здо­ровую, свежую мысль выразим так, что она вянет и блекнет в нашем выражении, как цветок, попавший под тяжелую жесткую подошву. Во всем, где слово служит посредником между людь­ми, а в преподавании особенно, неудобно как переговорить, так и недоговорить. У Соловьева слово было всегда по росту мысли, потому что в выражении своих мыслей он следовал поговорке: сорок раз примерь и один раз отрежь. Голос, тон и склад ре­чи, манера чтения — вся совокупность его преподавательских средств и приемов давала понять, что все, что говорилось, бы­ло тщательно и давно продумано, взвешено и измерено, отвеяно от всего лишнего, что обыкновенно пристает к зреющей мыс­ли, и получило свою настоящую форму, окончательную отделку. Вот почему его мысль чистым и полновесным зерном падала в умы слушателей.

Гармония мысли и слова! Как легко произнести эти складные слова и как трудно провести их в преподавании! Думаю, что возможность этого находится за пределами преподавательской техники, нашей дидактики и методики, и требует чего-то боль­шего, чего-то такого, что требуется всякому человеку, а не пре­подавателю только. (...) Слушая Соловьева, мы смутно чувство­вали, что с нами беседует человек, много и очень много знающий и подумавший обо всем, о чем следует знать и подумать чело­веку, и все свои передуманные знания сложивший в стройный порядок, в цельное миросозерцание, чувствовали, что до нас доносятся только отзвуки большой умственной и нравственной работы, какая когда-то была исполнена над самим собой этим человеком и которую должно рано или поздно исполнить над со­бой каждому из нас, если он хочет стать настоящим человеком. Этим особенно и усиливалось впечатление лекций Соловьева: его слова представлялись нам яркими строками на освещенном изнутри фонаре. (...)

(...) Соловьев давал слушателю удивительно цельный, строй­ной нитью проведенный сквозь цепь обобщенных фактов взгляд на ход русской истории, а известно, какое наслаждение для молодо­го ума, начинающего научное изучение,— чувствовать себя в об­ладании цельным взглядом на научный предмет. В курсе Соловье­ва эта концепция и это впечатление были тесно связаны с одним приемом, которым легко злоупотребить, но который в умелом преподавании оказывает могущественное образовательное влия­ние на слушателей. Обобщая факты, Соловьев вводил в их изло­жение осторожной мозаикой общие исторические идеи, их объяс­нявшие. Он не давал слушателю ни одного крупного факта, не озарив его светом этих идей. Слушатель чувствовал ежеми­нутно, что поток изображаемой перед ним жизни катится по рус­лу исторической логики; ни одно явление не смущало его мысли своей неожиданностью или случайностью. В его глазах исто­рическая жизнь не только двигалась, но и размышляла, сама оправдывала свое движение. Благодаря этому курс Соловьева, излагая факты местной истории, оказывал на нас сильное мето­дологическое влияние, будил и складывал историческое мышле­ние: мы сознавали, что не только узнаем новое, но и понимаем узнаваемое, и вместе учились, как надо понимать, что узнаем. Ученическая мысль наша не только пробуждалась, но и форми­ровалась, не чувствуя на себе гнета учительского авторитета: думалось, как будто мы сами додумались до всего того, что нам осторожно подсказывалось. (...)

Печатается по изданию: Ключевский В. О. Соч. в девяти томах.—М., 1989.—Т. VII.—С. 320—324.



Б. Н. ЧИЧЕРИН

ВОСПОМИНАНИЯ. МОСКВА СОРОКОВЫХ ГОДОВ

(1896 г.)

(...) Грановский одарен был высоким художественным чувст­вом; он умел с удивительным мастерством изображать лица, со всеми разнообразными сторонами их природы, со всеми их страс­тями и увлечениями. Особенно в любимом его отделе препода­ваемой науки, в истории средних веков, художественный его талант раскрывался вполне. Перед слушателями как бы живыми проходили образы могучих Гогенштауфенов1 и великих пап, воз­буждалось сердечное участие к трагической судьбе Конрадина2 и к томящемуся в темнице королю Энцио3, возникала чистая и кроткая фигура Людовика IX4, скорбно озирающегося назад, и гордая, смело и беззастенчиво идущая вперед фигура Фи­липпа Красивого 5. И все эти художественные изображения про­никнуты были теплым сердечным участием к человеческим сто­ронам очерченных лиц. Все преподавание Грановского насквозь было пропитано гуманностью, оценкою в человеке всего челове­ческого, к какой бы партии он ни принадлежал, в какую бы сторону ни смотрел. Те высокие нравственные начала, которые в чистоте своей выражались в изложении общего хода челове­ческого развития, вносились и в изображение отдельных лиц и частных явлений. И все это получало, наконец, особенную поэти­ческую прелесть от удивительного изящества и благородства ре­чи преподавателя. Никто не умел говорить таким благородным языком, как Грановский. Эта способность, ныне совершенно утра­тившаяся, являлась в нем как естественный дар, как принадлеж­ность возвышенной и поэтической его натуры. Это не было крас­норечие, бьющее ключом и своим пылом увлекающее слушателей. Речь была тихая и сдержанная, но свободная, а с тем вместе удивительно изящная, всегда проникнутая чувством, способная пленять своею формою и своим содержанием затрагивать са­мые глубокие струны человеческой души. Когда Грановский об­ращался к слушателям с сердечным словом, не было возмож­ности оставаться равнодушным; вся аудитория увлекалась не­удержимым восторгом. Этому значительно содействовала и самая поэтическая личность преподавателя, тот высокий нравствен­ный строй, которым он был насквозь проникнут, то глубокое сочувствие и уважение, которое он к себе внушал. В нем было такое гармоническое сочетание всех высших сторон человеческой природы, и глубины мысли, и силы таланта, и сердечной тепло­ты, и внешней ласковой обходительности, что всякий, кто к не­му приближался, не мог не привязаться к нему всей душой. (...)

Печатается по изданию: Московский универси­тет в воспоминаниях современников (1755—1917).— М., 1989.— С. 387—388.

' Г о г е н ш т а у ф е н ы—династия германских королей и императоров «Священной Римской империи» в 1138—1254 гг. Среди них были Фридрих I Бар­баросса, Генрих VI, Фридрих II Штауфен.

2 Кондрадин — последний потомок Гогенштауфенов, в 1252—1268 гг. герцог швабский.

3 Энцио (около 1220—1272) —побочный сын императора Фридриха II Гогенштауфена, короля Неаполя и Сицилии, король Сардинии.

4 Людовик IX Святой (1214—1270) — французский король с 1226 г.

5 Филипп Красивый — Филипп IV Красивый (1268—1314) — француз­ский король с 1285 г.


Каталог: files -> 172 -> files
files -> Рабочая программа педагога куликовой Ларисы Анатольевны, учитель по литературе в 7 классе Рассмотрено на заседании
files -> Планы семинарских занятий для студентов исторических специальностей Челябинск 2015 ббк т3(2)41. я7 В676
files -> Коровина В. Я., Збарский И. С., Коровин В. И.: Литература: 9кл. Метод советы
files -> Обзор электронных образовательных ресурсов
files -> Внеклассное мероприятие Иван Константинович Айвазовский – выдающийся художник – маринист Цель
files -> Пиз Алан & Барбара Язык взаимоотношений
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   38

  • Академическое и лекционное красноречие и . с . рижский ОПЫТ РИТОРИКИ
  • О ПРЕПОДАВАНИИ ВСЕОБЩЕЙ ИСТОРИИ (1833 г.) [ ОБ АКАДЕМИЧЕСКОМ КРАСНОРЕЧИИ ]
  • А. Н. АФАНАСЬЕВ МОСКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ
  • Ф. И. БУСЛАЕВ МОИ ВОСПОМИНАНИЯ
  • В. О. КЛЮЧЕВСКИЙ С. М. СОЛОВЬЕВ КАК ПРЕПОДАВАТЕЛЬ
  • Б. Н. ЧИЧЕРИН ВОСПОМИНАНИЯ. МОСКВА СОРОКОВЫХ ГОДОВ