Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Невский проспект”: в направлении прототекста




Скачать 389.85 Kb.
Дата08.02.2017
Размер389.85 Kb.




Невский проспект”: в направлении прототекста*

Л.О. Зайонц


Гоголь признавался: “Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел этого свойства. У меня только то и выходило хорошо, что взято было мною из действительности, из данных мне известных”.1 Это провокационное откровение не замедлило породить обширную источниковедческую литературу, убедившую и продолжающую убеждать нас в абсолютной его правдивости. “Петербургские повести” не стали исключением: их литературная и социальная генеалогия составила отдельную главу в научной литературе о Гоголе. Каждая из повестей обросла к сегодняшнему дню густой сетью предполагаемых источников и претекстов. Особняком стоит лишь “Невский проспект” (далее НП), по непонятным причинам не разделивший историко-литературной участи своих соседей. Это сиротство тем более странно, что в исследовательской традиции именно НП квалифицировался как главный “петербургский” текст Гоголя, выстроивший матрицу петербургского мифа XIX в., в семиотическом смысле – “котел текстов и кодов”, и – “самое полное” из гоголевских произведений в оценке Пушкина. Происхождение повести остаётся невыясненным.

Попытка, однако, была предпринята в 1920-е гг. В.В. Виноградовым. В хрестоматийном цикле статей о русском натурализме новеллистический план НП рассматривался как реакция Гоголя на “неистовую школу” (Матюрин, Жанен, Раймон), освоение им ее жанровой и сюжетной механики. Отдельную работу Виноградов предполагал посвятить художественному замыслу НП. Она уже имела название – “Об образе автора в литературной системе Гоголя”, но написана так не была. Ее штрихи улавливаются в статье “Романтический натурализм. Жюль Жанен и Гоголь”, где в композиции НП вскрыты приемы, также, по мысли Виноградова, “завещанные” Гоголю Жаненом.2 Речь шла о расколотой повествовательной структуре, в которой “обе половины новеллы о любви Пискарева и Пирогова <…> обрывисто висят между фельетонным прологом, изображающим повседневные картины Невского проспекта <…> и эпилогом, где сам рассказчик, вступая на Невский проспект, преобразует гримасно свою повесть в символический рассказ об обманчивом Петербурге”.3 Эпитет гримасно Виноградов относит не столько к создаваемой Гоголем “физиогномии” города, сколько к стилистике его описания, усматривая в ней приемы, заимствованные автором из современной фельетонистики. Подтверждающая этот тезис находка явлена в примечании, достойном быть приведенным полностью: “Зачин “Невского проспекта”, повествование о жизни этой “улицы красавицы”, выделяющееся остротой стилистических комбинаций, — своей композиционной схемой уходит в традицию нравоописательных фельетонов. Таковы, например, “сцены Невского проспекта” — “Предупреждение публики” в “Северном Меркурии”, 1831 г. 18 февраля, написанное смесью из прозы и стихов:

“Бьет 12. Невский проспект еще не многолюден: лавочники спешат свежим товарцем пополнить убывшую всякую всячину; дворники тащатся с водою; подмастерьи с просроченными заказными вещами, горничная бежит за парикмахером…

На башне бьет 2 часа. Шляпки, цветы, перья, капоты движутся по всем направлениям.

Все кипит нарядом,

Прелестью, обновой…

Волшебный сад передо мной

Мелькает пестрой полосой.

Ряд шляпок с перьями, цветами.

Везде блестит двойной лорнет,

И молодой, лихой корнет

Прельщает публику усами.

И в галстух скрытый в завитках

Вертится статский франт в очках.

Благодаря разумной моде,

Коротким платьям, вкусу дам

Живые ножки на свободе

И воля полная глазам.

Любуйтесь ими…

Пробило пять. Толпы редели.

Подобно сохнувшей реке,

Коляски легкие летели, и стук сливался вдалеке.

Потемкин””.4
Этим список текстов, вовлеченных исследователем в орбиту НП, фактически исчерпывается. К нему можно добавить “Пестрые сказки” В. Одоевского, не так давно введенные в интертекстуальное поле повести,5 и сказанного будет вполне достаточно, чтобы в очередной раз подтвердить сакраментальное гоголевское признание. Другое дело – удовлетвориться этим перечнем, выходящим на поверхность при самом первом приближении к современному, актуальному для Гоголя, литературному фону “Арабесок”. Что, на наш взгляд, не случайно: это тексты “верхнего слоя”, за которыми, как правило, открывается разветвленная система значимых для автора культурных координат.

К моменту появления НП каждая из отмеченных выше литературных традиций (нравоописательный очерк, социальная сатира, бытовая фантастика) была отлита в востребованную эпохой эстетическую форму – в виде страстной и точной прозы того же Жанена, романов Нарежного, Измайлова, Бестужева-Марлинского, многочисленных опытов русских гофманианцев, современной сатирической публицистики и т.д. Согласимся с исследователями: из этого материала, в большей или меньшей степени, и сшивается повесть, а точнее, ее “выходное платье”, т.е., собственно то, что в итоге определит ее современное звучание, столь умело и оригинально синтезированное Гоголем. Но это, скорее, область литературного контекста, в нашем случае слегка приоткрывающего пути дальнейших разысканий. Связаны они будут, однако, не со всей повестью целиком (начиная с Белинского, ось интереса традиционно была смещена в сторону историй Пискарева и Пирогова), а лишь с “вытяжкой из сюжета” (А. Белый) — прологом и финалом, давших на выходе “символический рассказ об обманчивом Петербурге”.

За каждым из уже высвеченных исследователями текстов просматривается некая ретроспектива и, если проследить их траектории, то обнаружится, что в предшествовавшей Гоголю литературе существовала еще одна точка такого же преломления традиций (или наоборот, что хронологически вернее: отмеченные литературные традиции в очередной раз сошлись в XIX в. на творчестве Гоголя). Место и время этого преломления в связи с именем Гоголя уже привлекали внимание ученых. Это эпоха русского Просвещения, где в качестве главного объекта рецепции рассматривалась, как правило, сатирическая драматургия (Фонвизин, Княжнин, Капнист, Майков, Лукин, Крылов, Клушин) и как редкое исключение – журнальная и массовая литература, позволившая расширить историко-литературный формат таких гоголевских текстов как “Вечера на хуторе близ Диканьки”, “Шинель”, “Повесть о Капитане Копейкине”.

Между тем, хорошо известно, что печатная продукция этой эпохи стала проводником и популяризатором целого комплекса просветительских идей и литературных завоеваний Западной Европы и одновременно – уникальным по мощности перерабатывающим цехом. В 1770-1780-е гг. страницы отдельных и периодических изданий захлестнет поток переводов и отечественных переделок культовых нравоописательных текстов эпохи, из которых выделим несколько наиболее для нас значимых : романы А.- Р. Лесажа, и особенно популярный в эти годы “Хромой бес”, “Кабалистические письма” маркиза д’Аржана, драматургия и городские очерки Л.- С. Мерсье “Картина Парижа” с хроникой быта и нравов французской столицы. Одним из этапов динамичного развития этой традиции в 30-е гг. XIX в. станет коллективное издание нравоописательных эссе “Париж или книга ста одного” (“Paris ou le livre de cent et un”, v. 1-15, Paris et Bruxelle, 1832-1834), в котором примет активное участие и Ж. Жанен. Отклики на это издание появятся в “Московском Телеграфе”, “Северной Пчеле”, “Литературной Газете”. Книга произведет впечатление на русских литераторов и будет широко обсуждаться.

С таким же, если не с большим, энтузиазмом шло усвоение приемов нравоописательной прозы и в XVIII в. Тогда функции ее базовой лаборатории взяла на себя сатирическая периодика. Именно в ее недрах начинает набирать силу отечественный нравоописательный фельетон. Еще более сужая угол обзора, назовем двух авторов, литературные приоритеты которых в эти годы будут для нас важны. Это И.А. Крылов периода “Почты духов” (1789) и “Зрителя” (1792) и Н.И. Страхов, автор и издатель “Сатирического вестника” (1790-1792), “Переписки Моды” (1791) и “Карманной книжки” (1791). С именем первого в истории русской сатиры связано почти все, с именем второго – почти ничего, но оба были участниками “просветительских” проектов, подражали Стилю и Аддисону, зачитывались Монтескье и Эразмом Роттердамским, переводили, заимствовали, компилировали и были в 80-90-е гг. достойными друг друга братьями по цеху. Уроки современного мастерства давали им произведения таких писателей как Л.-С. Мерсье, новаторские опыты которого по созданию городской публицистики оказались глубоко созвучны и прозе Страхова (см. “Карманную книжку” с развернутой панорамой московских нравов, издания Страхова 1810-х г.), и журналистике Крылова.6 Не оставались без внимания и корифеи жанра: так “Почта духов” основным своим содержанием была обязана крыловскому переводу сочинений маркиза д’Аржана, в частности его романа “Кабалистические письма, или Философская, историческая и критическая переписка двух кабалистов, духов стихий и господина Астарота”.7 Влияние “Почты духов” на “Переписку Моды” и другие сочинения Страхова ритуально отмечалось историками литературы, кстати сказать, с прециозной подачи самого автора: “Многие писатели, – читаем у Страхова, – заставляли мыслить и философствовать чертей и духов, а иные зверей и насекомых; для чего же и мне не заставить чувствовать знаменитые, а паче модные платья, уборы и вещи?”.8 В итоге “Переписка Моды” явилась торжеством синекдохи, раздробившей мир людей на подменившие их мелочи и безделушки, “безобразную кучу мод”, как позже назовет это Гоголь.9 Книга состояла из писем и “размышлений неодушевленных нарядов, разговоров бессловесных чепцов, чувствований мебелей, карет, записных книжек, пуговиц” и пр. Страхов наверняка помнил детально описанное Лесажем платье беса Асмодея, на котором были изображены “разные уборы, весьма способные к украшению женских грудей, также шарфы, новомодные мантильи и новые головные уборы, один замысловатее другого”.10 Пародируя и высмеивая нравы “модного века”, Страхов словно перехватывал эстафету у Лесажа, отдавая профессиональную дань его вездесущему демону – духу “роскоши и великолепия, азартных игр и химии <…> ристательных игр, танцования, музыки, комедии и всех новых Французских мод”.11 Весь этот калейдоскоп светских соблазнов будет вынесен Страховым на страницы его книг. Здесь И.А. Крылов скромно отступает.

В рамках нравоописательной сатирической поэтики XVIII в. утвердился целый лексикон приемов, тоже по преимуществу заимствованных, историю кристаллизации которых можно проследить вплоть до ХХ в. Один из них, нечто вроде культурной константы жанра, имеет непосредственное отношение к теме нашего разговора. Это мотив человека–марионетки, механической куклы, ставшей в эпоху Просвещения символом столичной цивилизации, ее культурным завоеванием. В этом смысле выбор персонажей для “Переписки Моды” более чем оправдан, поскольку “способность неодушевленных предметов чувствовать и размышлять, – как полагает Страхов, – явление не более парадоксальное, чем способность к чувствованиям и размышлениям механизированных бездушных и пустых дворянских молодчиков, модников и модниц”.12 Сравнение петиметра и кокетки с механической куклой (прием, широко известный в литературе и до Страхова, см., например, журналы “Невинное упражнение”, 1763, “Смесь”, 1769, “Полезное с приятным”, 1769, “Отрада в скуке” 1788 и др.) к концу XVIII в. наполнился новым социально-метафорическим смыслом. По времени это совпало не только с расцветом “бюрократической государственности”, но и с повальным увлечением автоматами, которое в эти годы охватило, практически, всю Европу.13 На происходящие с этим образом исторические метаморфозы чутко отреагировал Гете, еще в 1770-е гг. уловив в нем возможности новых – романтических – обертонов: “Мне все кажется, что я перед ящиком с куклами; гляжу, как движутся передо мною человечки и лошадки; часто спрашиваю себя, не обман ли это оптический; играю с ними, или лучше сказать, мною играют, как куклою; иногда, забывшись, схвачу соседа за деревянную руку и тут опомнюсь с ужасом”.14 Не случайно именно эти строки из “Страданий юного Вертера” были выбраны В. Одоевским в качестве эпиграфа ко второй части “Сказки о том, как опасно девушкам ходит толпою по Невскому проспекту” (“Та же сказка, только на изворот”). В “Сказке” повествуется о том, как чародей-бусурманин, растерзав невинную русскую красавицу, проворно соорудил из того, что от нее осталось, глупую заморскую куклу и выставил в витрину. Прогуливающийся по Невскому молодой человек был поражен ее красотой, влюбился и купил. Дома он “целовал ее ножки и любовался ею, как ребенок”. Вскоре же поняв, что перед ним не живая душа, а только пустой механизм, он выбросил ее в окно. Это и есть тот шаблон, из которого разрастается в НП история художника Пискарева.15

Одоевский, как все помнят, “отвечал” Гофману. Однако этот сюжет был не менее хорошо известен и со стороны нравоописательной традиции. Не углубляясь в многочисленные отечественные примеры, процитируем один из наиболее тиражных европейских источников: “Если глаза меня не обманывают, – продолжал Самбульо, – я вижу в этом доме молоденькую стройную девушку, достойную кисти художника. Как она прелестна! — Юная красавица, – ответил Хромой, – старшая сестра того волокиты, который ложится спать. Она, можно сказать, подстать старой кокетке, что живет с ней в одном доме. Ее талия, которой вы так восхищаетесь, – лучшее произведение механики. Грудь и бедра у нее искусственные, и недавно, присутствуя на проповеди, она потеряла свой фальшивый зад”.16 Это фрагмент экскурсии по Мадриду, которую устроил бес Асмодей своему избавителю, где, как и на Невском, “все ложь, все не то, чем кажется”. Роман Лесажа неоднократно переводился в XVIII в. и в очередной раз был опубликован “Московским Телеграфом” в 1832 г., за год до “Пестрых сказок” и за два до НП.17

Заметный налет архаики и связанной с ней иронии, который Одоевский, надо полагать, намеренно, вводит в тексты “Сказок”, ориентирован именно на сатирическую стилистику XVII–XVIII вв. Так рецепт, который использует чародей для приготовления оборотного зелья для красавицы, пародирует тексты юмористических Лечебников с их рекомендациями принимать “мостовой стук”, “сердечное прижиманье” или “вешний топ”: “В реторту втиснули они множество романов мадам Жанлис, Честерфильдовы письма, несколько листов из русской азбуки, канву, итальянские рулады, дюжину новых контрадансов <…>. Потом чародей отворил окошко, повел рукою по воздуху Невского проспекта и захватил полную горсть городских сплетен, слухов и рассказов; наконец из ящика вытащил пук бумаг <…>; то были обрезки от дипломатических писем и отрывки из письмовника, в коих содержались уверения в глубочайшем почтении и истинной преданности; все это злодеи, прыгая и хохоча, ну мешать с бесовским составом…”.18 Подобные рецепты были широко распространены в XVIII в. и известны, прежде всего, по лубочным листкам, вроде “Слова от старчества” или “Аптеки духовной”.19 Их активно пародируют в своих изданиях Новиков и другие авторы, но бесспорное лидерство в этом жанре принадлежит Страхову. В своем “Сатирическом Вестнике” он посвящает целые страницы описанию различных способов изготовления надежных любовных посланий, литературных бестселлеров и прочих полезных “медицинских” составов: “Возьми, – говорится в рецепте рвотного, – 9 стихов из сочинений г. Б…, 9 похвальных од, 8 листов спора Французского университета о литере Q, 7 листов спора же об антимонии, 9 реестров книгам, скучных подносительных писем и длинных предисловий от 20 до 25. — Смешай все вместе, прочти сряду без отдыху, то увидишь, сколь есть удивительно действие сего рвотного”.20 То же самое можно сказать и об использовании Одоевским приема контрастных парафраз, где значения “+” и “–“ диалектической приравниваются: “Зачем нападаете вы на состояние общества, которое заставляет глупость быть благоразумною, невежество – стыдливым, грубое нахальство – скромным, спесивую гордость – вежливою?”21 Ср. у Страхова: “Здесь достоинство носят на плечах, знание имеют в ногах, а премудрость в тупее. Волокитство признается честным обманом, игра – благовоспитанным грабежом <…> Здесь супружество есть торг, а дружба – покупка”.22 Невозможно не вспомнить в этой связи классический анализ НП Г.А. Гуковского, силой традиции вовлеченного в магнитное поле этой же стилистики, ср.: “Все происходит наоборот и в этом обществе, и потому Гоголь так и воплощает сущность этого общества – и у него нормальные безумны, а сумасшедший богат душевными силами, носы блаженствуют, а человек опозорен и унижен <…>, пошлость блаженствует, а благородство гибнет в муках <…>. Любовь здесь разврат. Веселье здесь – наглый кутеж”.23

Последней вехой в этом направлении закономерно становится сакраментальная синекдоха, отмеченная в столичном фельетоне 1831 г. (“шляпки, цветы, перья, капоты движутся по всем направлениям”), подхваченная Одоевским (из гостиной “доходит до вас невнятный говор, шарканье, фраки, лорнеты, поклоны, люстры”) и ставшая после НП “визитной карточкой” Гоголя. В 1780-е гг. она уже путешествовала по сатирическим изданиям, но в метафору sémiotique окончательно сформировалась у Страхова, сделавшего ее, по сути, свей “главной темой”.

В “Переписке Моды” есть место, которое, помня Гоголя, невозможно пропустить: “По вторникам, четвергам и воскресеньям съезжаются здесь в один дом галантерейные вещи, брилиянты, платья, наряды, шляпки, тупеи, ноги, руки и лица. По средам и пятницам свозят в некоторое место все свои уши и рты <…> В понедельник и в субботу или закупают в руках достоинства, или с готовыми, севши на четыре колеса, приезжают в четыре каменные или деревянные стены, напичканные языками, ушами и глазами”.24 Впервые на эту параллель указал Ю.М. Лотман, обративший внимание на такое же, как и в НП, использование “приема метонимии” – “вместо людей в “светe” фигурируют части одежды и части человеческого тела <…> чудовищный маскарад внешних, показных достоинств, вместо природного – выдуманное”.25 Происхождение этого приема у Страхова связано с идеей человека–фикции, в прямом и переносном смысле смонтированного из “показных достоинств”, будь то искусство модного красноречия, набор щегольских трофеев или фальшивых прелестей, как это описано у Лесажа: “Престарелая кокетка укладывается спать, оставив на туалетном столике свои волосы, брови и зубы; <…> шестидесятилетний волокита, только что возвратившийся с любовного свидания, уже вынул искусственный глаз, снял накладные усы и парик, покрывавший его лысую голову, и ждет лакея, который должен снять с него деревянную ногу и руку (вспомним Гете: “иногда, забывшись, схвачу соседа за деревянную руку и тут опомнюсь с ужасом”), чтобы кавалер с оставшимися частями тела улегся в постель <курсив мой. — Л.З.>”.26 Так же, как и идея персонификации предметов туалета, интерьера и домашнего обихода была отчасти подсказана Страхову новым типом иллюстраций в модных журналах 1780-х гг. 27, так и в данном случае имели место технические реалии эпохи: одним из последних достижений в области протезирования были “чрезвычайно искусно” сделанные из воска “фальшивые груди”, изобретенные в Лондоне и продававшиеся там в 1798 г.28 Таким образом, возможность практически буквального “расчленения” ревнителя моды на запчасти, каждая из которых продолжает самостоятельно экзистировать, открывала путь к их дальнейшему художественному обособлению. Синекдоха оказалась культурно востребованной и вскоре прочно обосновалась в худфонде романтической фантастики.



Однако этим история не заканчивается. Дальнейшая судьба Н.И. Страхова складывается таким образом, что в начале XIX в. после разнообразных жизненных перипетий он вынужденно переезжает в Петербург. В 1810 г. из под его заметно ослабевшего пера выходит небольшая книжка под названием “Мои петербургские сумерки”, изданная собственным иждивением и не вызвавшая никакого резонанса. По своему замыслу и композиции она более всего напоминала книги Л.-С. Мерсье “Картины Парижа” и “Мой спальный колпак” и состояла из нравосозерцательных, сентиментальных и моралистических очерков, ничем особенно не примечательных. Кроме, пожалуй, одного, озаглавленного “Невская улица”.

В нем, как в фокусе, сошлось, практически, все, чем дышал Страхов в 1780-1790-е гг. Новоприобретением было только одно – интонация, унаследованная от сентиментальных предромантиков и переключавшая прежний, устаревший к этому времени, литературный материал в новый повествовательный регистр <курсив автора. – Л.З.>: “Что быть может нарвоучительнее, что быть может одно другому противуположнее, как не начало и конец Невской улицы? Большой бульвар с последующим малым, суть шумные дороги сует и страстей, которые ведут в Невский монастырь <…> Туда стекаются через тысячи незатворенных путей, а здесь холодная стена отделяет от всего мира <…> Туда стремятся с распаленным сердцем и готовою страстию, а здесь погребены страсти <…> Глубокая тишина Невского кладбища поглощает весь шум и все привидении сей великой улицы, которая оттуда представляется огромною мечтою <…> На Невской улице премножество вывесок и надписей, которыми беспрерывно увешаны и наполнены с низу до верху все домы в три жилья построенные. С одного конца до другого она заключает в себе енциклопедию в лицах и действии. На сей улице находятся все художества, со всех концов земли свезенные вещи ценою от одного рубля до миллиона, начиная с самой необходимости для скупого до желания роскоши Сибарита, с самого тупого понятия Камчадала до утонченного ума Ньютона. Всех людей мысли, желания, страсти и воображения в полной мере могут быть удовлетворены в этой улице <…> Сколько увидишь различных явлений в окнах магазинов, рестораций, кухонных столов, гостиниц, трактиров и конфетных лавок <…> В осенний или зимний вечер, сквозь тонких и чистых стекол видишь в богатых и прекрасных покоях новые дни, среди коих каждый по-своему теряет время. Невская улица с освещенными своими окнами доставляет Философу средство познать в один вечер все суеты, страсти и желания жизни человеческой… Но горе ему, если он не имеет тализманов сего века…”.29 Этого фрагмента вполне достаточно, чтобы дальнейший разговор шел уже в формате повести Гоголя. К очерку “Невская улица” примыкает следующий за ним очерк “Бульвары”. Из них складывается единый (и единственный у Страхова) “петербургский” текст. Знакомство с ними оставляет ощущение матрицы, из которой вырастает идея НП – идея антиномичной сущности жизни во всех ее проявлениях, “вечного раздора мечты с существенностью” (вспомним адресованные Гоголю по этому поводу восторги Белинского). Сама идея как бы подтягивает к себе тот иллюстративный материал, который и прежде был связан с нею, но не осмыслен как художественное целое. Практически весь комплекс апробированных в текстах Страхова мотивов находит свое применение в повести Гоголя (вплоть до мелких “рудиментарных” совпадений). О синекдохе мы уже говорили, “ею” заполнен у Гоголя весь Невский проспект. Из частных ее проявлений: “Один показывает щеголькой сюртук с лучшим бобром, другой — греческий прекрасный нос, третий несет превосходные бакенбарды, четвертая — пару хорошеньких глазок” (НП) — ср. в “Бульварах”: “Красавицы сносят туда свои личики напоказ <…> Молодые мужчины променивают свои сердца вместо вчерашних черных глаз, голубым; вместо вчерашнего орлиного, маленькому носику” (Страхов, 30). Любопытен параллелизм и других, введенных Страховым в этот контекст, мотивов: 1) “призрачность” Невской улицы: “…шум и все привидения сей великой улицы, которая оттуда представляется огромною мечтою <курсив здесь и дальше мой. – Л.З.>” — “все обман, все мечта…”, “тогда настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет <…> длинные тени мелькают по стенам и мостовой…” (НП); 2) улица–“кинолента”: изнутри магазина <т.е., сквозь “экран” витрины> бульвар представляется движущеюся панорамою живых картин, из коих большая часть составляют привлекательные копии, щастливые подражания и славные подделки” (Страхов, 33) — “В это благословенное время от двух до трех часов пополудни, которое может называться движущеюся столицею Невского проспекта…” (НП, ср. текст фельетона “Сцены Невского проспекта”: “Волшебный сад передо мной Мелькает пестрой полосой”) 3) улица–“энциклопедия”: “с одного конца до другого она заключает в себе енциклопедию в лицах и действии” (Страхов, 26) — “Тут вы встретите тысячу непостижимых характеров и явлений”, “главная выставка всех лучших произведений человека” (НП); 4) ритм жизни Невской улицы: “Там он узнает, что ныне просыпаются в XI часов утра, начинают прогулку в II часа за полдень, продолжают до IV, садятся за стол в V, кончат обед в VI часов; потом кто через два кто через три часа, но почти все бегут на бульвар, где остаются летом до XI, а зимою до IX часов” (Страхов, 29) — ср. аналогичный график в фельетоне и НП.

Таким образом, описание Невского проспекта у Страхова уже моделируется как некий особый текст, тяготеющий к определенной форме (философичное нравоописательное эссе), структуре (антитетичность), топике и даже просодии (и Страхов, и затем Гоголь, создавая свою апологию улице, именно ее название используют как интонационный рефрен – “сия Невская улица”, “этот Невский проспект”). В восприятии Страховым Невского проспекта просматриваются черты другого уже вполне сложившегося к этому времени культурного феномена – “текста” Петербурга, передавшего образу “улицы–столицы” ряд своих признаков. “Искусственность”, “призрачность”, “театральность”, парадигма “культурно-семиотических контрастов” – эти черты “петербургского текста”, выделенные в свое время исследователями,30 вполне соотносимы с литературным образом Невского проспекта и у Страхова, и у Гоголя.

Понимание улицы и, шире, Петербурга, города как текста, который нужно уметь читать, неизбежно дает на выходе метафору Петербург–книга, которая, по наблюдению Р.Д. Тименчика, сопутствовала всей истории апологии города – от гоголевского проекта улицы с “архитектурной летописью” (“Об архитектуре нынешнего времени”) до городских “гранок” Мандельштама.31 Метафора, между тем, имеет более раннее происхождение, что также не укрылось от внимания Р.Д. Тименчика, но как бы ни хотелось объяснять это семиотическим феноменом Петербурга, возникла она, скорее, по аналогии с “енциклопедией в лицах и действии”, предвосхитив пафос “литературных” экскурсий Н.П. Анциферова32: “Город есть книга, – читаем у Страхова, – в которой сады, улицы, домы, набережные, прогулки и памятники суть строки, заключающие самые поразительные истины. В нем все веселости и шумности служат живыми эмблемами непостоянства, которого следы видны в вещах, видны на опустевших улицах и осиротевших прогулках. Желательно, чтобы путешественники и приезжие не смотрели, а читали бы город. Сие редкое чтение доставило бы роду человеческому хотя и малую, но истинную историю духа его и свойств!” (Страхов, 77).

Эта так называемая “история духа и свойств” Петербурга в начале XIX в. уже существовала в виде серии культурных стереотипов, о чем, в частности, свидетельствуют и очерки Страхова. Кроме того “петербургский текст” в значении “текста о Петербурге” к этому времени включал в себя не так давно сформировавшийся подвид – Петербург глазами провинциала (каковым, к слову, ощущал себя Страхов и во всех смыслах был Гоголь). В текстах этого подвида столица закрепила за собой ряд устойчивых характеристик: динамичность, дискретность, пестрота, хаос, шум, блеск огней, etc. Характерный тому пример – очерк “Провинциял в Петербурге”, помещенный в 1810 г. в журнале “Аглая”: “Столица <…> всегда в вечном и непонятном движении. Странная смесь, странная пестрота! Вот картина вселенной <…> На полотне можно изобразить одни тени, одни краски; но здесь я вижу движение их, их одушевление, слышу лепетание различных языков, различие суждений об одном и том же предмете <…> Там играют на билiарде, там перекидывают кремс, там поют, поют, едят, выдумывают проекты, судят, решат, преподают законы, дают жизнь и смерть. Хаос! хаос! <…> Мода и какая-то пустая суетность ослепляет все меня окружающее”.33 “Кажется, – так и хочется продолжить, – что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе” (НП) (ср. “искрошенную” на “дробную мелочную пестроту”34 панораму Петербурга, отрывшуюся при пособничестве беса кузнецу Вакуле; ср. также первые петербургские впечатления Гоголя в письмах к матери 1829 г.). Демон, дух раздробленной городской цивилизации, вырастает из этих впечатлений как их новая романтическая ипостась. В этом же ключе, репродуцируя комплекс традиционных представлений о нечистом и его земном промысле, Петербург персонифицируется Гоголем и в “Петербургских записках 1836 года”: он “совершенный немец, на все глядит с расчетом, “разбитной малый” и “щеголь” (ср. о черте в “Ночи перед Рождеством”: “проворный франт с хвостом”, “спереди совершенно немец”, сзади “настоящий губернский стряпчий в мундире”), на картинки в его журналах “с непривычки взглянувший может перепугаться”, он весь “расточился по кусочкам, разделился, разложился на лавочки и магазины” и “шевелится от погребов до чердаков”, и “во всю ночь то один глаз его светиться, то другой”.

Безусловно, выработанный эпохой стереотип в определенной степени довлел и Страхову, и Гоголю. Но демон НП, в последний момент разворачивающий повесть от “ газетного фельетона” к “символическому рассказу”, мифу35, уже не имел к нему прямого отношения. Он был таким же великолепным продуктом литературной “мутации”, как и сама повесть. В самом начале 1830-х гг. среди гоголевских записей появляется заметка “Хромой чорт” (“Малороссияне той веры, что в аде всех умнее хромой чорт…” – IX, 16), коррелирующая, по мнению исследователей, с отдельными эпизодами “Вечеров на хуторе близ Диканьки”.36 Хромой чёрт, по наблюдению К.Ю. Рогова, упоминается в текстах повестей дважды – в “Ночи перед Рождеством (I, 225) и в черновой редакции “Пропавшей грамоты”, где более подробно описывается возвращение деда из пекла: “Только дед примечает: конь его еще прихрамывает и глядь вместо ушей торчат роги — смекнул дед: никто другой как сам хромой чорт под ним” (I, 402). Последний эпизод и рассматривается как наиболее вероятный адресат гоголевской заметки.37 Для нас важно, что в обоих отмеченных К.Ю. Роговым текстах, хромой чёрт контекстуально связан с темой перемещения в пространстве, “чудесного полета”, в котором участвуют двое – чёрт и человек (человек – путешественник, чёрт – его проводник).

Этот мотив, выделенный Гоголем из множества других, связанных с легендами о хромом бесе, возможно, не привлек бы нашего внимания, не появись аналогичный персонаж и в заключительном абзаце очерка Страхова “Невская улица”, также переводя ее образ в новое смысловое измерение: “Если бы действительно существовала косточка невидимка,то нигде бы полезнее нельзя было ее употребить как на сей улице. Она доставила бы средство совершить небывалое до ныне путешествие в самом человеческом сердце. Испанской хромоногой бес видя все происходящее во внутренности домов Невской улицы, едва когда-либо мог кончить свои повести <курсив автора. — Л.З.>” (Страхов, 28). Вполне вероятно, что и Гоголь в поисках подходящего чёрта для своих малороссийских повестей, совпавших по времени и с первыми набросками к НП, апеллировал к более широкому кругу источников.

До НП очерк Страхова – единственный случай подобного контекстуального объединения образа вездесущего городского беса (своеобразного символа традиции) с идеей “разоблачения” Невского проспекта (столичной = петербургской цивилизации). К этому можно добавить и некоторые другие знаменательные детали, всплывающие в литературной мифологии Асмодея в романе Лесажа и отсутствующие в оригинале Луиса Велеса де Гевары: во-первых, мотив “тысячи осколков”, сопутствующий высвобождению беса и началу его нового “жизненного цикла”,38 во-вторых, плащ Асмодея, где, как в свете волшебного фонаря, мелькает разбитый на такие же “осколки” мир человеческих страстей.39 Все это вместе дает тот аккорд образов, мотивов и ассоциаций, который различим, а порой и отчетливо слышен в НП Гоголя.

Никаких сведений о том, что петербургские очерки Страхова были известны Гоголю, нам обнаружить не удалось. Ни в статьях, ни в переписке Гоголя, ни в посвященных ему воспоминаниях имя Н.И. Страхова не появляется. Разумеется, это не аргумент – книжка могла попасться Гоголю на глаза случайно и когда угодно. Если же говорить о наиболее подходящем для этого моменте, то такое знакомство вероятнее всего могло состояться в начале 1830-х гг., в период работы над “Вечерами на хуторе близ Диканьки”. Книга Гоголя была заявлена как сочинение в “современном вкусе”, о чем говорило выбранное для нее заглавие: именно оно призвано было подогреть читательский интерес, вызвав в памяти отвечающую новым литературным настроениям традицию – от “Деревенских вечеров” Карамзина (1787), “Славенских вечеров” Нарежного (1809) и т.п. до знаменитых в 1820-е гг. “Санкт–Петербургких вечеров” Жозефа де Местра (1821).40 В этот же актуальный для русских романтиков ряд попадали и “Мои петербургские сумерки” Н. Страхова, что многократно повышало степень их литературной известности. Именно тогда очерки Страхова и могли привлечь внимание Гоголя.

Однако к одному страховскому тексту история НП не сводится, и факт знакомства с ним Гоголя вовсе не снимает главного вопроса – об историческом и литературном генезисе повести. В этом случае обычно актуализуются теоретические аспекты проблемы, такие, например, как, типологический или культурно-семиотический, подразумевающий “кросс–жанровое”, “кросс–темпоральное” и “кросс–персональное” единство некоего культурного феномена, в данном случае, “петербургского текста”.41 НП, действительно, идеальный пример подобной многослойной рецепции, включающей в себя и изгибы литературной эволюции, и культурный семиозис, и возможную игру со “случайным” и “забытым” источником. История происхождения повести, однако, не становится от этого прозрачнее.

Завесу приоткрывает биография Гоголя: хорошо известно, что своей ранней начитанностью, знакомством с русской драматургией и массовой литературой XVIII в., европейским Просвещением и предромантизмом юный Гоголь был обязан домашнему театру и библиотеке Д.П. Трощинского, у которого в Кибинцах по-соседски часто бывали Гоголи–Яновские. “Мои петербургские сумерки” Н.И. Страхова в библиотеку не попали, однако в ней была широко представлена предшествовавшая им традиция: “Повесть о хромом бесе г. Лесажа” 1774 г. и его же “Похождения Жильблаза из Сантилланы” 1775 г., журналы 1780-1790-х гг., “Почта духов” И.А. Крылова, и все издания Страхова того же периода – “Карманная книжка”, “Переписка Моды”, “Сатирический Вестник”.42 Таким образом, гипотетически, в распоряжении Гоголя мог оказаться тот же подручный материал, на который десятилетиями раньше ориентировался Страхов, создавая свой портрет Невской улицы. На эстетические требования эпохи Гоголь, как и его предшественник, имел возможность отреагировать своим собственным опытом провинциала в Петербурге и живым чувством нравоописательной традиции, осевшим в недрах его памяти, и в нужный момент точно извлеченным оттуда писательской интуицией.

Для исторической “реанимации” этого материала необходим был автор, органично владеющий им, и подготовленная почва – в данном случае типологически близкая культурная ситуация, в которой рассмотренный выше синтез традиций на новом витке своей эволюции вновь создает условия для появления подобного прежнему литературного продукта, типологического “двойника”. Вопрос о ”влиянии” здесь не стоит. Объяснение такого рода взаимодействий лежит в области истории литературы, понимаемой в данном случае как эволюция литературно-художественных систем. Такой подход был предложен в свое время В.В, Виноградовым в опыте теоретического осмысления русской рецепции “неистовой школы”.43 Движение литературы, по мысли В.В.Виноградова, обеспечивается тем, что каждая такая система, имманентно развиваясь, несет в себе “гены” предшествовавших литературных традиций и “зародыши тех новых систем, которые путями сложных синтезов” впоследствии из нее возникают.44 Знаменательно в этой связи одно попутное замечание, в котором ученый признается, что ничего подобного ему не удалось обнаружить в параллелях между “Невским проспектом” и “Исповедью опиофага” Томаса де Квинси (а также, надо полагать, и ”Мертвым ослом“ Ж. Жанена), природу соотношения которых он исследовал.45 Недоумение В.В. Виноградова объяснимо: предложенный им эволюционный подход мыслился как достаточно универсальный, объясняющий историю “чистых духовных деятельностей”, тогда как на практике он ужé не покрывал область сравнительного литературоведения. Исходя из нужд интересовавшей его проблематики, В.В. Воноградов естественным образом упустил из виду, что декларативная – а по сути, стержневая – часть его теории более чем пригодна для “внутреннего пользования”, объясняя взаимосвязь “случайных” совпадений, параллелей и подобий в пространстве одной кульутры. Происхождение НП связано, на наш взгляд, именно с такого рода эволюционным принципом.

Для систематизации своего, поликультурного, материала В.В. Виноградов нашел другую точку отсчета – “литературное сознание” эпохи, в восприятии которого художественные произведения и своих и чужих авторов группируются в так называемые “циклы”. Характерные черты того или иного цикла, например, “неистового”, будут общими для любых взаимодействующих культур, если речь идет об одной эпохе. Этим, по мнению Виноградова, и объясняется наличие общих элементов в произведениях одного времени, и вопрос о ”Невском проспекте” и ”Исповеди опиофага”, таким образом, решается. Однако как только попутно речь заходит о возможности “циклизации” в диахроническом аспекте, исследователь незаметно для себя начинает апеллировать, по преимуществу, к внутрилитературным процессам, оказываясь во власти собственной, уже полноценно работающей, теории: “Любопытно, – замечает он, – что к формам циклизации данного момента приспособляется восприятие и классификация живых литературных фактов из прошлого. Больше того, воскресают и становятся действенными те давние “живые трупы”, в которых открываются соответствия активным формам современной литературной “действительности”. Так в близкий нам период Стерн вошел в цикл современного “шандеизма”. “Неистовая словесность” 30-х годов подняла интерес к “кошмарным” романам XVIII в., включив их в круг живого литературного обращения”.46 Частное проявление этой тенденции мы наблюдаем в НП.

Русские литераторы 1820–1830-х гг., как и во все времена, не были склонны замечать своей связи с предшествующей эпохой и порой даже не понимали, что продолжают пользоваться ее “языком”. Чего нельзя сказать об их европейских коллегах: столь популярный в России в эти годы Жюль Жанен не только не отказывался от своего литературного “прошлого”, но и призывал к его возрождению. В уже упоминавшемся нами издании “Париж, или Книга ста одного” он публикует очерк под назвинием “Асмодей”. Безошибочно уловив злободневность публикации, ”Московский Телеграф” помещает ее краткое изложение в Прибавлении к первому номеру за 1832 г. В статье Жанен призывал выпустить на просторы современной словесности нового Асмодея, демона Комедии и Живописи нравов, “разбудите его – требовал автор, – заставьте прыгать и говорить. Где ты, Асмодей? Какой волшебник держит тебя? <…> Бейте все склянки, начиная с чернильниц ученого до флакончиков с духами на туалетах дам, ищите, кличьте, громко зовите Асмодея!…”47 Историко-литературный пафос очерка не прошел мимо издателей “Телеграфа”: в предисловии к нему скромно упоминалось и об отечественном вкладе в актуальную традицию: “Где вы девались теперь, Пуки, Бельфегоры, ты, остроумный Асмодей, хромоногий бес, подсказавший Лесажу сказку, над которой хохочет несколько поколений, вы, друзья Арабского мудреца Маликульмулька, передавшие нашему Крылову почту духов !..”48

Демонстрируя фактом своего появлением, что “эволюция литературно-художественных систем” сродни разветвленной графике арабесок, статья Жанена не только перебрасывала мост от Лесажа к современной французской словесности, но и прихотливой виньеткой связывала Гоголя с просвещенным XVIII веком. В число таких же ритмически выверенных элементов узора попадает и очередной перевод “Хромого беса”, предложенный русской публике “Московским Телеграфом” в том же 1832 г.49

На призывы Жанена не замедлил откликнуться “неизвестный” читатель, выступивший в следующих номерах журнала с программной статьей “Надобен ли Асмодей для нашей литературы?”: “Дайте нам русского говоруна–Асмодея, — предлагал автор, — который умел бы с добрым видом говорить добрую правду <…> Вызовите нам своего, особенного бесенка, в Русском наряде, с Русскою речью, с Русскою поговоркою. Оденьте его, например, в шапочку невидимку <…> Пусть летает на помеле, или ездит верхом на палочке, или перекидывается оборотнем…”50 Появление в русском изводе этого образа шапочки невидимки, точном аналоге косточки невидимки у Страхова, позволявшей, подобно Асмодею, проникать в тайны жизни человеческой – вещь любопытная. Но не загадочная: так действует магнитное поле традиции, стягивая вокруг себя блуждающие осколки когда-то созданной ею топики.

У истории литературы своя бухгалтерия, и время от времени она предъявляет счет своим должникам, деликатно, как в нашем случае, напоминая современникам и потомкам, что бес Асмодей не новость в русской литературе, и его щедрое покровительство она знавала и в прежние времена.



* Работа выполнена при финансовой поддержке гранта РГНФ 03-03-00220

1 См.: Гоголь Н.В. ПСС. М.-Л., 1937–1951. Т. VI. 216. Далее ссылки на это издание в тексте с указанием тома и страницы.

См. специальную работу, посвященную устным и печатным источникам “Петербургских повестей”: Кудрявцева О. А. Петербургские повести гоголя // Гоголь в школе. М., 1954. С. 251-279; см. также: Гиппиус В. Гоголь. Л., 1924. С. 91 и 228; комментарий к “Петербургским повестям” в изд.: Гоголь Н.В. ПСС. М.-Л., 1937–1951. Т. III; Губарев И.М. Тема Петербурга в повестях Гоголя 1830-х гг. // Уч. зап. Лен. пед. ин-та. Л., 1957. Т. 150. Вып. 2. С. 19-46; о литературных источниках см.: Родзевич. С. К истории русского романтизма (Э.Т. Гофман и 30-40-е гг. в нашей литературе) // Рус. филол. вестн. 1917. Т. LXVII. № 1-2; работы В.В. Виноградова о Гоголе в кн.: Воноградов В В. Поэтика русской литературы. Избранные труды. М., 1976;.Плетнева А. Повесть Н.В. Гоголя “Нос” и лубочная традиция // НЛО. М., 2003. № 61. С. 152-163.

Пушкин.А.С. ПСС. Т. 12. С. 27; см.: Лотман Ю.М. Символика Петербурга и проблемы семиотики города // Уч. зап Тарт. гос. ун-та. Вып. 664. Тр по знак. сист. 18. Тарту, 1984. С. 30-45; Белый А. Мастерство Гоголя, М., 1996, С. 203- 323; Маркович В. Петербургские повести Н.В. Гоголя. Л. 1989. С. 103-131; Барабаш. Ю.Я. Подтексты “петербургского текста” (-их”, -ов”). “Невский проспект” и “Портрет” // Н.В. Гоголь: Загадка третьего тысячелетия. Первые гоголевские чтения. М. 2002. С. 23-25.

2 Того же мнения придерживались и комментаторы, считавшие, что в НП Гоголь реализует основной тезис Жанена – “быть внимательнее к действительности, которая при определенной подаче может образовать самое причудливое и фантастическое произведение (без сверхестественного!)”. В качестве источника указывались статьи Ж. Жанена в книге “Paris ou le livre de cent et un.”, Paris et Bruxelle, 1832 (Ш, 647). Иной источник был предложен в 1950-е гг. Н. Нильсоном, усматривавшим в описании НП влияние очерков Жуи, что маловероятно (см.: Nillson N. A. Gogol et Pétersburg. Recherches sur les antécédents des contes pétersburgeois. Stockholm, 1954).

3 См.: Воноградов В. В. Романтический натурализм. Жюль Жанен и Гоголь // Указ. соч. С. 96-97.

4 Там же.

5 См.: Фаустов А.А. Мечта и истина в “Невском проспекте” // Филологические записки. Воронеж, 2002. С. 26-39; об участии Гоголя в издании “Пестрых сказок” см.; Турьян М.А. “Пестрые сказки” Владимира Одоевского // Одоевский В.Ф. Пестрые сказки. СПб. 1996. С. 151-152;

Возрождение в творчестве Гоголя традиций русской сатирической драматургии XVIII в. в разное время отмечали И. Мандельштам, В.И. Шенрок, В.В. Гиппиус, Д. Иофанов, П.Т. Щипунов, В.А. Западов, Н.Л.Степанов, С.С. Данилов и др.; см. также: Елеонский С. Ф. Н.В. Гоголь и традиция русской литературы XVIII- начала XIX веков // Уч. зап. Моск. городск. пединститута им. В.П. Потемкина. Т. XXXIV. М., 1954. С. 47-83; Китина А.Д. Традиции сатиры и юмора литературы XVIII века в творчестве Н.В. Гоголя // Известия воронежского госпединститута. Т. XXI. Воронеж. 1956. С. 9-25.

Елеонский С. Ф. Указ. соч. С. 59-61; Благой Д.Д. История русской литературы XVIII века. М., 1953. С. 473; Гиппиус В.В. Гоголь. Л., 1924. С.232.

6 См. от этом: ; Кочеткова Н.Д. Сатирическая проза Крылова // Иван Андреевич Крылов: Проблемы творчества. Л. 1975. С. 53-112; Стенник Ю.В. Русская сатира XVIII века. Л., 1985. С. 43-46; из общих работ см: Левин Ю.Д. Английская просветительская журналистика в русской литературе XVIII века // Эпоха Просвещения. Из истории международных связей русской литературы. Л., 1967. С 3-109.

7 См.: Разумовская М.В. “Почта духов” И.А. Крылова и романы маркиза д’Аржана // Рус. лит. М., 1978. № 1. С. 103-115.

8 Страхов Н.И. Переписка Моды, содержащая письма безруких Мод, размышления неодушевленных нарядов, разговоры бессловесных чепцов, чувствования мебелей, карет, записных книжек, пуговиц и старозаветных манжет, кунташей, шлафоров, телогрей и пр. Нравственное и критическое сочинение, в коем с истинной стороны открыты нравы, образ жизни и разные смешные и важные сцены модного века. М., 1791. С. IV. Романтическая эстетика переведет этой прием в область бытовой фантастики (см., напр., сказки Г.-Х. Андерсена 1830- гг.). Данью этой традиции у В. Одоевского станет “Просто сказка” о роковом романе спального колпака и красной туфельки. О художественной специфике книги Страхова и ее культурном контексте см.: Зайонц Л.О. “Хворания по моде” Николая Страхова, или Об одном неосуществленном замысте Ю.М. Лотмана // Антропология культуры. М. 2004. С. 171-186.

9 “Таинственный, неизъяснимый 1834 год! Где я означу тебя великими трудами? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности, — этой безобразной кучи мод, парадов чиновников, диких северных ночей и низкой бесцветности?” (IX, 17).

10 Лесаж А.-Р. Повесть о хромоногом бесе. СПб., 1791. Ч. I. С. 10.

11 Там же. С. 5-6.

12 Страхов Н.И. Там же.

13 См.: Лотман Ю.М. Куклы в системе культуры // Ю.М. Лотман. Избр. соч. Таллин, 1992. Т. I. С. 377-380.

14 Гете И. В. Страдания Вертера / С нем. Р. <Н.М. Рожалин>. М., 1828. Ч. 2. С. 17. Не этот ли ящик привиделся известному герою М.А. Булгакова в “Театральном романе”?

15 О других литературных источниках этого сюжета у Гоголя (романах Жанена и Де Квинси) см.: Воноградов В. В. Поэтика русской литературы…. С. 45–51, 80–100.

16 Лесаж А.-Р. Хромой бес. М., 1956. С. 21. В качестве наглядной параллели – пример из издания “Отрада в скуке, или Книга веселия и размышления”: “Кокетка есть искусственная машина, движущаяся, прикрытая белилами, румянами, лентами, кружевами и дорогими каменьями, перетянутая китовыми усами, кои на зло природы делает стан ея хорошим. Сей Механический состав имеет говорящие глаза, рот открывающийся для показания маленьких слоновых косточек, кои по утру в оной вставляются, а в вечеру кладутся на уборный столик” (М., 1788. Ч.I. C. 49).

17 Воноградов В. В. Указ. соч. С. 47.

18 Одоевский В.Ф. Пестрые сказки / Подг. С.А. Турьян. С.-Пб., 1996. С. 47.

19 См.: Адрианова-Перетц В.П. Юмористические лечебники. Л., 1928; Крестова Л.В. Традиции русской сатиры в прозе Н.И. Новикова // ТОДРЛ. М.-Л., 1958. Т. XIV. С. 486-492. Ср. в этой связи упоминавшуюся работу А. Плетневой “Повесть Н.В. Гоголя “Нос” и лубочная традиция” (прим. 2).

20 Сатирический вестник. М., 1791. Ч. II. С. 111.

21 Одоевский В.Ф. Указ. соч.. С. 53.

22 Страхов Н.И. Указ соч. С. 8-12.

23 Гуковский Г.А. Реализм Гоголя, М.-Л., 1959. С. 335–338.

24 Там же. С. 10.

25 Лотман Ю.М. Русская литература и культура Просвещения, М., 1998. С. 227. Подробнее об этом же в контексте “Переписки Моды” см.: Зайонц Л.О. Указ соч. С 173-174.

26 Лесаж А.-Р. 1956. Там же. Ср. развитие темы в пародийных “Ведомостях” у Страхова: “Г. Зубодерг, зубной врач, через сие объявляет, что у него для престарелых красавиц имеются в продаже готовые зубы, как-то: дешевой цены пожелтее, которые можно вкладывать по будням; подороже самые белые, которыми можно располагать по совершенной своей воле, т.е. удобно оные скоро вкладывать в рот, а в случае беспокойства можно обратно из оного вынимать и класть в карман или запирать в туалет. К нему также можно присылать чистить оные зубы” (Сатирический Вестник. Ч. II. С. 119-120.

27 См.: Зайонц Л.О. Указ. соч. С. 182-183.

28 Вейс Г. Внешний быт народов с древнейших до наших времен / Пер. с нем. В. Чаева. М.. 1879. Т. 3. Ч. II. С. 395.

29 Страхов И.Н. Мои петербургские сумерки. СПб., 1810. Ч. I. С. 22-28. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием страницы.

30 См.: Семиотика города и городской культуры: Петербург // Уч. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 664. – Тр. по знак. сист. XVIII. Тарту, 1984.

31 Тименчик Р.Д. “Поэтика Санкт-Петербурга” эпохи символизма/постсимволизма // Там же. С. 117-124.

32 Анциферов Н.П. Быль и миф Петербурга. Пг., 1924.

См. приведенную цитату в кн.: Осповат А.Л., Тименчик Р.Д. “Печальну повесть сохранить…”. Об авторе и читателях медного всадника. М., 1985. С. 276-277.

33 Аглая. М., 1810. Ч. Х. Кн. III. С. 7-9.

34 Вйскопф М. Сюжет Гоголя. М., 1993. С. 247.

35 См.: Маркович. В. Петербургские повести Н.В. Гоголя. Л., 1989.С. 130-131.

36 См. комментарий Г.М. Фридлендера: Гоголь Н.В. IX, 617; Рогов К.Ю. Гоголь и “хромой чорт” (К творческой истории “Вечеров на хуторе близ Диканьки”) // Седьмые Тыняновские чтения. Вып. 9. Рига–Москва, 1995-1996. С. 130-134.

37 Рогов К.Ю. Указ соч. С. 131-132.

О косточке невидимке повествует один из рассказов Страхова с одноименным названием (см.: Страхов Н.И. Рассматриватель Жизни и Нравов. СПб., 1811). Став с ее помощью невидимым, герой рассказа смог проникать в тайные мысли и желания других людей. Контекстуальная соотнесенность мотива волшебной косточки с выпущенными из бутылки бесами могла быть знакома Страхову по широко распространенным в Восточной Европе сюжетам о Соломоне и Китоврасе (славянский вариант Асмодея). Согласно одному из них, царь Соломон обладал волшебной ключицей, посредством которой мог вызывать злых духов, в том числе и Асмодея, и использовать в своих целях их магическую силу (Ровинский Д.А. Русские народные картинки. Изд. Р. Голике. СПБ. 1900. Т. I. С. 174-176).

38 “Молодой Самбульо <…> поспешил взять сосуд, где помещался дух, и, не заботясь, что может произойти, с размаху бросил его на пол. Склянка разлетелась на тысячу осколков и залила пол черноватой жидкостью, которая, постепенно улетучиваясь, превратилась в облачко…” (Лесаж А.-Р. Указ. соч. 1956. С. 15).

39 “Но все это было ничего по сравнению с белым атласным плащом, покрытым бесчисленным множеством фигурок, нарисованных китайской тушью таким широким мазком и так выразительно, что не оставалось сомнения в том, что здесь дело не обошлось без нечистого. Где изображена была испанка, закутанная в мантилью, заигрывающая с фланирующим иностранцем; где француженка, изучающая перед зеркалом всевозможные ужимки <…>. Здесь – итальянские кавалеры поют и играют на гитарах под балконами своих возлюбленных, а там – немцы в расстегнутых камзолах, осыпанные табаком и еще более пьяные, чем французские щеголи, окружают стол, заваленный остатками ужина. Один из рисунков изображал выходящего из бани мусульманина, окруженного всеми своими женами, наперебой старающимися услужить ему; на другой – английский джентльмен учтиво предлагал своей даме кружку и пиво. Замечательно изображены были также игроки: одни, охваченные пылкой радостью, наполняют свои шляпы золотыми и серебряными монетами, другие, играющие только на честное слово <…> рисунки на плаще были точным воспроизведением того, что делается в свете по наущению Асмодея” (там же. С. 16).

40 См.: Манн Ю. Гоголь. Труды и дни: 1809-1845. М., 2004. С. 213-217. За эту подсказку выражаю свою особую признательность А.Л. Осповату.

41 Топоров В.Н. Петербург и петурбургский текст русской литературы // Уч. зап. Тарт. гос. ун-та. Вып. 664. – Тр. по знак. сист. XVIII. Тарту, 1984. С. 16-17.

42 См.: Каталог антикварной библиотеки книгопродавца Е.Я. Федорова, приобретенной после бывшего министра Д.П. Трощинского. Кiев. 1874; о знакомстве Гоголя с европейской литературой, собранной в библиотеке Трощинского, см.: Чудаков Г. Отношение творчества Гоголя к западно-европейским литературам // Университетские известия. Киев, 1908.

43 Виноградов В.В. “О литературной циклизации. По поводу “Невского проспекта” Гоголя и “Исповеди опиофага” Де Квинси” // Указ.соч. С. 45–62.

44 Там же. С. 53.

45 Там же.

46 Там же. С 54.

47 Моск. Тел. 1832. Ч. 43. № 1. С. 16.

48 Там же. С. 6.

49 Там же. Ч. 17.

50 Там же. Ч.43. № 2. С. 30; № 3. С. 47.

Каталог: Publications -> Articles
Articles -> Ив ран «Его таланты были всеобъемлющи, но его не ценили». Чжан Хэн: жизненный путь и вклад в человеческую цивилизацию
Publications -> Язык и социум
Articles -> Личность м. В. Ломоносова в оценке а. С. Пушкина
Articles -> Терещенко Е. В. Век xx-й: эмансипация прекрасного и принцип дегуманизации в искусстве
Articles -> Терещенко Е. От эстетики зла к этике абсурда: Ш. Бодлер, А. Рембо, А. Арто
Articles -> Алексеев В. В. М. В. Ломоносов как православный христианин
Articles -> Программа «Политические инициативы Первого Президента Республики Казахстан в становлении и развитии независимого государства»
Articles -> -
Articles -> Книга «Валаамский монастырь и его подвижники»