Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Книга известного французского писателя, философа и искусствоведа Жоржа Батая (1897-1962) включает два произведения «Теория религии»




страница14/20
Дата11.01.2017
Размер3.99 Mb.
ТипКнига
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   20

ПУТЬ ОТ РАЗГУЛА К ЯСНОМУ СОЗНАНИЮ

Сад находился в подобной моральной ситуации. Несмотря ни на что, он разительно отличался от своих героев, особенно тем, что был способен на проявление человеческих чувств, пройдя через разгул и экстаз и найдя в них гораздо больше смыс­ла, чем в обычно возможных состояниях. Он так до конца и не решил, способен ли он, да и нужно ли это, отделить от жизни те опасные состояния, к ко­торым неотвратимо его вели неисполненные же­лания. И вместо того, чтобы забыть о них, он нашел в себе смелость приблизиться к ним и посмотреть на них, а затем задать себе сакраментальный во­прос, возникающий у всех людей, прошедших че­рез них. Конечно же, он не единственный человек, испытавший это, и до него многие страдали от по­добных заблуждений, однако между разгулом стра­стей и сознанием было существенное противоре-

Поговаривают о том, что святой Бенедикт Лабр дошел до того, что пожирал своих собственных паразитов. Клоссов-ски воспользовался этой фразой в качестве эпиграфа к сво­ей книге: «Если бы. в чью-то светлую голову пришла мысль спросить святого Бенедикта Лабра о том, что он думает о своем современнике маркизе де Саде, святой, не задумываясь, ответил бы: "Он ближний мой"».

250


Жорж Батай

чие. Человеческий разум всегда отзывался на суще­ствование, ведущее к садизму. Но это происходило украдкой, в темноте, так как слепая жестокость и ясное сознание несовместимы. Неистовство от­даляло сознание. Со своей стороны, сознание на­ходилось в тревоге, оно осуждало, отрицало и не понимало смысла неистовства. Находясь в своей одиночной камере, Саду удалось впервые, в доста­точно разумных выражениях описать эти бесконт­рольные движения, на отрицании которых созна­ние построило общественное здание и образ чело­века. Но для этого ему понадобилось найти другой подход и оспорить все, что до этого считалось не­поколебимым. Его книги производят такое впечат­ление, как будто автор стремился к невозможному и к изнанке жизни: ему был присущ уверенный жест кухарки, которая торопится разделаться с кроликом и одним ловким движением сдирает с него шкуру (ведь кухарка тоже обнажает изнанку жизни, и в этом случае изнанка — это сердце исти­ны). Сад берет за основу общий опыт, иными сло­вами, чувственность, освобождающая от обычных рамок, просыпается не от присутствия, а от измене­ния возможного объекта. Проще говоря, эротичес­кий импульс, являясь на самом деле разгулом (по отношению к поведению на службе и вообще к до­бропорядочности), провоцируется соответствую­щим разгулан объекта. Как замечает Сад: «Секрет, к сожалению, слишком надежен, и не существует ни одного распутника, хоть немного погрязшего в грехе, который бы не знал, насколько велика власть убийства над чувствами...» «Неужели это правда, — восклицает Бланжис, — неужели пре­ступление настолько притягательно, что, незави­симо от силы сладострастия, его вполне достаточ­но, чтобы разжечь любые страсти». Однако не все­гда разгул открыто относится к объекту страсти.

Литература и зло

251


То, что разрушает существо, толкает его к разгулу. Разгул — это всегда разложение существа, втиснув­шего себя в рамки добропорядочности. Раздевание догола — разрыв таких устоев (оно — знак беспо­рядочности, к которой призывает объект и в кото­рой он может потом забыться). Примечательно то, что сексуальная беспорядочность ведет к разложе­нию единых форм, нас представляющих — как для нас самих, так и для окружающих — в виде существ определенного рода (подталкивающих к беско­нечности, то есть к смерти). Чувственности прису­ще некое смятение, возникает ощущение, как будто ты утонул, это похоже на ту дурноту, которая под­нимается в нас при виде трупа. Что касается смер­ти, то в ее смятении, напротив, что-то теряется и ускользает от нас; нами овладевает беспорядоч­ность, ощущение пустоты, и состояние, в которое мы неизбежно погружаемся, похоже на то, что предшествует чувственному желанию. Например, молодой человек не мог чувствовать на похоронах физическое возбуждение: именно по этой причи­не он был вынужден отказаться следовать за гро­бом своего отца. Поведение Сада невозможно бы­ло вписать в какие-то обычные нормативные рам­ки. Однако мы не можем ограничить сексуальное влечение понятиями удовольствия и блага. Это вле­чение заключает в себе элемент беспорядочности, бесчинства, доходящего до того, что это подверга­ет опасности жизнь поддающихся ему.

В воображении Сада беспорядочность и бес­чинство доведены до некоего пароксизма. Любой человек, обладающий хоть каплей чувства, прочтя «Сто двадцать дней», обречен на заболевание; тем же, кто наиболее чувствителен к такого рода чте­нию, тяжелее всего. Отрубленные пальцы, вырван­ные глаза и ногти, мучения, в которых амораль­ность только обостряет боль; мать, которую хитро-



252

Жорж Батай



стью и запугиванием доводят до убийства собст­венного сына; крики, кровь, льющаяся непрекра­щающимся потоком в зловонные лужи, в конце концов вызывают непреодолимую тошноту. Это не подлежит пониманию, от этого задыхаешься и ис­пытываешь, как острую боль, какое-то разлагаю­щее и убивающее чувство. Как он мог осмелиться? Каким образом он должен был..?. Только тот, кто мог написать такие страницы, полные извраще­ний, знал это, он заходил гораздо дальше, чем вооб­ще можно себе представить: вряд ли осталось еще хоть что-то ценное, чего бы он не опорочил, что-то чистое, что бы он не осквернил, что-то веселое, во что бы он не вселил ужас. Каждый из нас задает лично — если и есть в этой книге что-то человечес­кое, все равно она задевает все самое доброе и свя­тое — как богохульство или болезнь. А если она ошибается? На самом деле, эта книга — единствен­ная в своем роде, в которой разум человека сораз­мерен тому, что есть. Язык «Ста двадцати дней», это язык пространства, которое подвержено мед­ленной, но неотвратимой деградации, в котором мучаются и разрушаются все появляющиеся там человеческие существа.

Находясь в чувственном забытьи, человек со­вершает движение разума, в котором он равен тому, что есть.

Порой течение человеческой жизни выбрасы­вает нас к простым суждениям: мы представляем самих себя в виде вполне четких единств. У нас возникает впечатление, что самое прочное на зем­ле — это «я», способное породить мысль. И если оно задевает объекты, то лишь для того, чтобы приспособить их для себя: оно никогда не равно­ценно тому, чем оно является. Самое интересное то, что считается внешним по отношению к на-


Литература и зло

253


шим конечным существам, оказывается то подчи­няющей нас непроницаемой бесконечностью, то управляемым нами объектом, нам же подчи­ненным. Следует добавить, что, опосредованно от­нося себя к управляемым объектам, индивид еще может подчиниться законному порядку, сковыва­ющему его посреди необъятного. Таким образом, если исходя из этого он пытается заковать необъ­ятное в цепи научных законов (которые ставят знак равенства между миром и конечными веща­ми), то в таком случае он оказывается равен своему объекту только тогда, когда сам закован в порядок, раздавливающий его (отрицающий как его само­го, так и то, что выделяет его как вещь конечную и подчиненную). Он господствует лишь над одним способом, который может помочь ему вырваться из многочисленных рамок, и способ этот предпо­лагает полное разрушение себе подобного (в этом разрушении границы подобного нам существа от­рицаются: мы действительно не способны разру­шить неподвижный объект — да, он может изме­няться, но не исчезает, ведь лишь подобное нам су­щество может исчезнуть в смерти). Жестокость по отношению к нам подобному ускользает от поряд­ка конечных, потенциально полезных вещей; она подводит его к безграничности.

При жертвоприношении все было так же. Ра­зум, под давлением страха и священного ужаса, со­вершал движение, с помощью которого становил­ся равным тому, что он есть (той самой, не подда­ющейся определению совокупности, которая не подчиняется нашему познанию). Но жертвопри­ношение — это не только разгул, но и страх разгу­ла. Оно представляет собой некий процесс, с по­мощью которого мир сознательной деятельности (непосвященный мир) освобождается от жестоко-, сти, которая грозит ему разрушением. Действи-



254

Жорж Батай



тельно, в жертвоприношении все внимание по­стоянно приковано к медленному перемещению от отдельного индивида к безграничности, однако что касается туманных толкований, то так как они находятся крайне далеко от ясного сознания, то и следят они менее пристально. Впрочем, само по себе жертвоприношение пассивно, так как ос­новано на изначальном страхе, активностью же обладает только желание, только оно способно подарить нам настоящее.

Ясному сознанию дается шанс лишь тогда, когда разум, натолкнувшийся на препятствие, переносит свое замедленное внимание на объект желания. Это подразумевает ожесточение и пресыщенность, а также использование все менее и менее очевид­ных возможностей. В конце концов, это предпола­гает размышление, непосредственно связанное с невозможностью удовлетворить в одно и то же время и желание и вкус к тому, чтобы, удовлетворяя его, лучше его осознавать.

«Среди настоящих распутников, — по замеча­нию Сада, — принято считать, что ощущения, по­лученные посредством органа слуха, являются самыми острыми. Вот почему четверо уже изве­стных нам негодяев, стремящихся к тому, чтобы сладострастие достигло их сердца как можно скорее и проникло как можно глубже, придума­ли для этой цели нечто особенное». Речь идет о так называемых «рассказчицах», в обязанности которых входило в перерывах между оргиями в Силлинге освежать ум повествованиями об уже известных им пороках: «рассказчицами» же бы­ли старые проститутки, с богатым грязным опы­том, который являлся залогом идеальной карти­ны, что позднее было подтверждено медицин­ским обследованием. Однако с точки зрения


Литература и зло

255


сознания «рассказчицы» были необходимы для того, чтобы отстраненным чужим голосом об­лечь в форму подробнейшего объяснения тот лабиринт, который Сад мечтал осветить до кон­ца. Значение имеет лишь то, что это невероятное изобретение родилось от одиночества тюрем­ной камеры. На самом деле формулирование четкого, ясного и постоянно обновляемого и возрождаемого сознания того, что возникает непосредственно из эротического импульса, требует нечеловеческих условий жизни заклю­ченного. Если бы Сад оказался на свободе, то он смог бы утолить съедающую его страсть, однако тюрьма отняла у него эту возможность. Если ис­пытываемая страсть не волнует того, кто ее ис­пытывает, то существует еще объективное, внеш­нее познание, но тогда нет полноты сознания, стремящегося испытать желание. Знаменитая «Pathologia sexualis» Крафт-Эбинга и подобные ей книги имеют смысл только в области объек­тивного познания поведения человека, но теря­ют его вне опыта глубинной истины, открытой при таком поведении. Истина эта заключается в желании, порождающем подобное поведение, оставшееся незамеченным в то время, как Крафт-Эбинг был занят разумным перечислением. Со­вершенно ясно, что осознать желание практиче­ски невозможно, так как само желание сменяется ясным сознанием, которое уничтожается воз­можностью получить удовлетворение. Сексуаль­ное удовлетворение, если мы говорим только о животном состоянии, происходит, по всей ве­роятности, в невообразимом «беспорядке чувств». Торможение, чьим объектом является сексуаль­ное удовлетворение у людей, связано, с другой стороны, с его неосознанной особенностью, в любом случае довольно далекой от ясного осо-

256 Жорж Батай

знания. Сад, будучи личностью думающей, сам подготавливал это осознание, он терпеливо рас­суждал, в то же время делая усилия для того, чтобы лучше усвоить основные знания эпохи. Вполне возможно, что беспорядочная жизнь, которую он вел и которой помешало его заточение, не позво­лила бы ему все время подпитывать свое ненасыт­ное желание, не покидающее его мыслей, а удов­летворить его было уже не в его власти.

Для того, чтобы более ясно представить кар­тину этого затруднения, следует добавить, что Сад возвещает лишь окончание осознания, по­скольку ему так и не удалось достичь полной яс­ности. Что касается разума, то ему еще суждено прийти если не к отсутствию желания, то, по меньшей мере, к той безнадежности, кото­рая остается у читателя Сада, в полной мере ощутившего конечное сходство между желани­ями, испытанными Садом, и его собственными, однако далеко не столь жгучими, проще гово­ря — нормальными.

ПОЭЗИЯ САДОВСКОЙ СУДЬБЫ

То, что настолько странная и тяжелая истина с самого начала проявилась в столь поразитель­ной форме, кажется нам достойным удивления. Основная ценность ее заключается в возможно­сти осознания, постоянно обращающейся к са­мому сокровенному, законом которого она яв­ляется. Неужели эта едва родившаяся истина была бы способна на существование без поэти­ческого блеска? Без него она просто не имела бы значения. Нас волнует связь мифической фабулы с тем, что в конечном итоге обнажает суть мифов. Для того, чтобы понять секрет Сада,

Литература и зло 257

нам понадобилась революция, вместе с грохо­том разбиваемых дверей Бастилии и последую­щим хаосом; именно несчастье позволило ему прожить свою мечту, в погоне за которой и за­ключена душа философии, единство субъекта и объекта; при благоприятных обстоятельствах это может стать (если перейти границы самих человеческих существ) равенством объекта же­лания субъекту, испытывающему желание. На­пример, Морис Бланшо сказал о Саде, что тому «удалось из своей тюрьмы создать подлинную картину одиночества вселенной», однако ни тюрьма, ни окружающий мир уже не могли по­мешать ему в том, что он «изгнал оттуда всех живых существ». Таким образом Бастилия, где писал Сад, стала в каком-то роде горнилом, в котором границы, осознаваемые человеком, были постепенно разрушены пламенем страс­ти, продленной бессилием.

9 Ж. Батай

пруст


ЛЮБОВЬ К ИСТИНЕ И СПРАВЕДЛИВОСТИ, А ТАКЖЕ СОЦИАЛИЗМ МАРСЕЛЯ ПРУСТА

Только страсть к истине и справедливости по­стоянно вызывает резкий подъем сил у тех, кто ее испытывает.

Утех, кто ее испытывает?

Однако, похоже, это то же самое, что быть че­ловеком и жаждать истины и справедливости. Но подобная страсть присуща далеко не всем людям, она свойственна им лишь в той степени, в какой в них развиты человечность и человечес­кое достоинство. В «Жане Сатейе»* Марсель Пруст пишет: «Нас всегда посещает радостное и горделивое чувство, когда люди, принадлежа­щие к твоей нации, произносят необычные и му­жественные речи и, руководимые исключитель­но профессиональной честью, приходят, чтобы сказать истину, волнующую их лишь по той про­стой причине, что она — истина, оберегаемая ими, каждым в своем деле; для них не имеет ни­какого значения, что тем самым они вызывают недовольство тех, кому она видится в другом све­те и кто ставит ее в один ряд с прочими незначи­тельными соображениями». Если сравнивать стиль и содержание этой фразы с «В поисках утраченного времени», то совершенно очевидна их непохожесть. Тем не менее, в той же книге,

* M. Proust. Jean Santeuil. Gallimard, 1952. T. 2. P. 156.

Литература и зло 259

несмотря на то, что иногда меняется стиль, мысли остаются прежними: «Именно это... трогает нас в «Федоне», когда, следуя рассуждениям Сократа, внезапно у нас возникает странное чувство, как будто мы слышим рассуждение, чистоту которого не нарушает никакое личное желание, как если бы истина была превыше всего; таким образом, мы понимаем, что вывод, сделанный Сократом из подобного рассуждения, следующий: он дол­жен умереть»*.

Марсель Пруст написал эти строки относи­тельно дела Дрейфуса примерно в 1900 году. Из­вестно, что он был сторонником Дрейфуса, но спустя десять лет, с появлением «В поисках...», Пруст утратил свою агрессивную наивность. Да и сами мы лишились былой простоты. Порой нас еще охватывает та же страсть, но мы уже чув­ствуем усталость. В наше время дело Дрейфуса не было бы столь громким...

Читая «Жана Сантейя», мы обращаем при­стальное внимание на то место, которое было занято тогда политикой в сознании Пруста, — тогда ему было тридцать лет. Воображение мно­гих читателей было поражено, обнаружив юного Марселя, кипящего от гнева, потому что на засе­дании Палаты Депутатов он не мог аплодировать речи Жореса. В «Жане Сантейе» Жореса зовут Ку-зон. Несмотря на то, что у него черные курчавые волосы, сомнений быть не может: он «председа­тель социалистической фракции в Палате Депу­татов, единственный великий оратор современ-I юсти, которого можно сравнить лишь с самыми знаменитыми ораторами прошлого». Пруст пи­шет о нем.- «Иногда чувство справедливости ох-

M. Proust Jean Santeuil. Gallimard, 1952. T. 2. P. 145.

260

Жорж Батай



ватывало его целиком, подобно некому вдохно­вению»*; а далее описывает «отвратительных придурков» — депутатов большинства — «иро­ничных, пользующихся численным преиму­ществом и силой своей непомерной тупости, чтобы заставить замолчать голос Справедливо­сти — трепещущий, готовый превратиться в песню»**. Выражение такого рода чувств по­ражает еще и тем, что они исходят от человека, который позднее потерял всякий интерес к по­литике. Такое безразличие Пруста к политике объяснялось целым рядом причин: прежде все­го сексуально озабоченной буржуазии, к ко­торой он принадлежал, угрожали волнения рабочих, однако ясность сознания сыграла оп­ределенную роль в полном уничтожении рево­люционного благородства.

Следует в первую очередь отметить, что подоб­ное благородство было основано на чуждых поли­тике настроениях: «из-за враждебного отношения к нему родителей он с полным воодушевлением воспринял действия (Жореса)». Эти слова принад­лежат Жану Сантею, который характером был очень похож на автора «В поисках...». Сейчас нам доподлинно известно, что если бы публикация «Жана Сантейя» не состоялась, мы бы так никогда и не узнали, что юный Пруст питал слабость к со­циализму. Однако не все так просто: «Когда Жан оставался наедине со своими мыслями, его удивля­ло, что (Жорес) терпит всякого рода нападки, по­являющиеся на страницах газет, и сам во время своих выступлений позволяет себе настолько рез­кие, жестокие и даже клеветнические высказыва­ния, направленные против некоторых представи-

* M.Proust. Jean Santeuil. T. 2. P. 316—317. ** Ibid. P. 318.


Литература и зло 2б1

телей большинства»*. Тем не менее это еще не са­мые сложные препятствия, которые преграждают путь истине в текущей политической жизни. О са­мих препятствиях было уже давно известно. От­рывок, который приводится ниже, в устах Пруста мог бы показаться банальным, не будь он настоль­ко нескладным: «Разве жизнь, и особенно полити­ка, не означают борьбу; злодеи вооружены до зу­бов, вот почему борцы за справедливость обязаны быть такими же, когда речь идет о том, чтобы от­стоять справедливость. Можно было бы сказать, что... (ей) присуща черта погибать в полном во­оружении, хоть и все равно в каком. Вы можете столкнуться с возражениями о том, что если бы ве­ликие революционеры были бы заняты исключи­тельно размышлениями об этом, вряд ли справед­ливости удалось бы одержать победу»**.

С самого начала его грызут сомнения. Но нам остается лишь строить догадки, так как серьезно он этим не занимался, его это просто волновало. Если ему и удалось все забыть, то только после того, как он осознал смысл своих увлечений, на­шел им подходящее объяснение.

В пятой части «Жана Сантейя» Жорес, который скорее «предпочел бы провалиться сквозь землю, чем пожать руку нечестному человеку» и который «был для Жана (героя книги) своеобразным мери­лом справедливости», однажды просто не смог «сдержать слез, думая обо всем, чем он пожертвовал, являясь председателем фракции»***. Сюжет книги требовал, чтобы Жорес-Кузон действительно мог бы дать отпор клеветнической кампании, развязан-

* M. Proust. Jean Santeuil. T. 2. P. 318. ** Ibid. P. 322—323. ***Ibid. P. 94.

262


Жорж Батай

ной против отца Жана. Но все-таки, несмотря на всю теплоту, которую автор испытывает к своему герою, политику не удалось бы «настроить против себя всех тех, кто за него сражался, уничтожить де­ло всей своей жизни и свести на нет торжество идей, чтобы только попытаться реабилитировать незаслуженно подозреваемого человека умерен­ных взглядов, глубоко осознавая при этом всю тщетность усилий, неизменно обреченных на про­вал из-за того, что он действовал бы в одиночку». «Исключительно любовь к честности, трудности, мешающие ее торжеству, вынудили отождествить свое поведение с поведением более сильной фрак­ции, а так как она оказывала ему помощь, он вынуж­ден был отказаться отличных пристрастий»*. Голос Жана, доносящийся до нас из того времени, когда противоположности еще имели смысл, этот голос со странной для нас простотой произносит: «Вы приносите в жертву всеобщее благо ради особой выгоды и вашей политической карьеры, но никак не ради дружбы. Да, вы жертвуете всеобщим благом. Потому что, говоря несправедливо о моем отце, журналисты не только несправедливы. Даже тот, кто читает эти статьи, становится несправедливым. И злым. Уже на следующий день и у него появляется желание злословить о своем ближнем, которого еще не так давно они считали порядочным... Мне кажется, что однажды придет их царство. И царство это станет царством Несправедливости. Они замер­ли в ожидании того, когда правительство и законы станут несправедливыми, а сама несправедливость реальностью, они готовят этот день, а клеветой сво­ей сеют пристрастие к скандалам и жестокость в сердцах всех людей»**.

* Ai. Proust. Jean Santeuil. T. 2. P. 102—103. ** Ibid P. 102—103.



Литература и зло

263

НРАВСТВЕННОСТЬ И СВЯЗАННОЕ

С НЕЙ НАРУШЕНИЕ НРАВСТВЕННЫХ

ЗАКОНОВ

Сложно себе представить, что автор, который совсем недолго оставался простодушным, был способен написать такие наивные строки. Мо­жем ли мы довериться всему тому, что в тот мо­мент было в его душе? Нам остался лишь первый порыв, высказанный им... Вряд ли найдется хоть кто-нибудь, кто не удивился бы следующей фра­зе из третьего тома «Жана Сантейя»: «Как часто в своих письмах мы пишем: «Единственная, по-настоящему гнусная вещь, недостойная живого существа, созданного Господом по образу и по­добию своему, — это ложь», вот откуда происте­кает наше стремление к тому, чтобы нам не лга­ли, а не наши мысли об этом». И далее Пруст пи­шет: «Жан не признается (своей любовнице), что прочел письмо сквозь конверт, и, так как у него и в мыслях нет рассказать ей о том, что к ней приходил молодой человек, он говорит, будто узнал это от другого человека, видевшего того юношу. Жан лжет. Но это не мешает ему со слеза­ми на глазах утверждать, что единственно ужас­ная вещь есть ложь»*. Тот, кто обвинял Жореса, в порыве ревности становится циничным. Одна­ко интерес по-прежнему прикован к изначаль­ной наивной честности. Роман «В поисках...» по­лон разнообразными проявлениями цинизма Марселя, которого ревность толкает на неодно­значные поступки. Кажущиеся взаимоисключа­ющими противоположные друг другу действия впоследствии составляют единое игровое поле. Без угрызений совести — если бы мы не заботи-

* M. Proust. Jean Santeuil. T. 3. P. 43.


264 Жорж Батай

лись о соблюдении важных запретов — мы не были бы людьми. Но вряд ли мы нашли бы в себе силы постоянно подчиняться этим запретам, и, если бы хоть изредка у нас не хватало смелости их нарушить, у нас не было бы выхода. Более то­го, нам не хватало бы человечности, если бы мы никогда не лгали или однажды не чувствовали себя неправыми. Мы иронизируем над противо­речием между войной и всеобщим запретом, осуждающим убийство, но так же, как и запрет, война носит всеобщий характер. Убийство по­всюду отягчено ужасом, в то время как военные действия окружены ореолом доблести. То же са­мое происходит с ложью и несправедливостью. Существуют места, где законы соблюдаются строго, но скромник, ни разу не преступивший закон и опускающий глаза долу, пользуется все­общим презрением. В идее мужественности все­гда заложен образ мужчины, который, не нару­шая границ по своей воле, бесстрашно и необду­манно ставит себя над законом. Сделай Жорес уступку справедливости, его сторонники не только осудили бы его, цо и сочли бы его ни на что не способным. Темная сторона мужествен­ности обязывает никогда не давать ответа и ук­лоняться от объяснений. Конечно, мы должны быть терпимыми, добросовестными, бескорыст­ными, но, поднимаясь над угрызениями совести, терпимостью и бескорыстием, мы должны обла­дать самовластностью.

Очевидно, что необходимость один раз нару­шить запрет, даже если он священен, ни в коей мере не уничтожает сам его принцип. Тот, кто неуклюже лгал и при этом утверждал, что «един­ственная ужасная вещь — ложь», тем не менее до конца своих дней испытывал страсть к истине. Эммануэль Берль как-то рассказал об испытан-

Литература и зло 2б5

ном от этого потрясении: «Однажды ночью, в полной растерянности выходя от Пруста около трех часов утра (дело было во время войны), ус­тавший от разговора больше, чем обычно, так как я лишился не только физических сил, но и всех умственных, и в тот момент, когда я оказался сов­сем один на бульваре Оссман, мне вдруг показа­лось, что я дошел до последней точки. Это состо­яние было похоже на то, в котором я находился, когда был разрушен мой дом в Буа-ле-Претр. Мне стало невыносимо все: прежде всего, я сам, мое полное изнеможение, которого я стыдился; я думал об этом человеке, живущем впроголодь, задыхающемся от астмы, страдающем от бессон­ницы, не прекращающем борьбы с ложью и смертью, постоянно анализирующем, не отсту­пающем перед сложными формулировками ре­зультатов анализа, готовом сделать дополни­тельное усилие, чтобы упорядочить неразбериху в моих мыслях. Я испытывал неподдельное от­вращение даже не к собственной растерянности, а к моему «хотению» от нее мучиться...» Такая не­сдержанность совсем не противоречит наруше­нию границ в его основном принципе. Наруше­ние границ заходит настолько далеко, что сам принцип ставится под угрозу, малейшее сомне­ние рассматривается как проявление слабости. Самое парадоксальное, что в основе добродете­ли заложена наша способность разорвать цепи этой самой добродетели. Идея морали теряет свой блеск оттого, что в традиционных выводах никогда не учитывается эта нравственная пру­жина. Со стороны добродетели жизнь по зако­нам морали выглядит как трусливый конфор­мизм, но, с другой стороны, пренебрежительное отношение к тускнеющей морали считается без­нравственным. Напрасно традиционные выводы

266 Жорж Батай

требуют поверхностного соблюдения строгих правил, основанного на формальной логике, — истинный дух строгих правил остается незаме­ченным. Например, Ницше в своих разоблачени­ях навязчивой морали приходил к тому, что не смог бы жить дальше, если бы совершил пре­ступление. Итак, если мораль подлинна, то ее су­ществование, увы, не вечно. Истинная ненависть ко лжи допускает, что солгавший, преодолевая страх, в некоторой степени рискует. Это всего лишь обманчивое впечатление, что легко быть безразличным к риску. Это похоже на обратную сторону эротизма, предполагающую расплату, без которой он становится бессмысленным. Са­ма идея нерушимости законов подрывает осно­вы той нравственной истины, которую мы долж­ны уважать, не будучи ею связаны. В эротической чрезмерности мы все-таки соблюдаем правило, нами же нарушаемое. Суть человека включает в себя постоянное движение чередующихся вер­ности и бунта, причем основывается это на игре то и дело вспыхивающих оппозиций. Выйди мы за рамки этой игры, мы задохнулись бы под ло­гикой законов.


Каталог: media -> library
media -> Сто восемь минут…
media -> Урок-открытие творческого портрета М. Цветаевой (Подтема закрыта) Проблемно диалогическая технология открытия новых знаний
media -> Вот лишь самые невинные вопросы о Томе Крузе, на которые отвечает в своей сенсационной книге знаменитый биограф голливудских звезд Йен Джонстоун!
media -> Внеклассное мероприятие. Номинация «Творчество Фёдора Абрамова глазами современных школьников»
media -> Содержание от редактора история
library -> Лекции «Кризис маскулинности»
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   20

  • ПОЭЗИЯ САДОВСКОЙ СУДЬБЫ
  • ЛЮБОВЬ К ИСТИНЕ И СПРАВЕДЛИВОСТИ, А ТАКЖЕ СОЦИАЛИЗМ МАРСЕЛЯ ПРУСТА