Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Юрий Селезнев достоевский москва «молодая гвардия»




страница9/26
Дата04.07.2017
Размер6.74 Mb.
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   26
Я сам решаю, имею ли я на что-нибудь право; вне меня нет никакого права... Я... сам создаю себе цену и сам назначаю ее... Эгоисту принадлежит весь мир, ибо эгоист не принадлежит и не подчиняется никакой власти в мире... Наслаждение жизнью — вот цель жизни... Каков человек, таково и его отношение ко всему. «Как ты глядишь на мир, так и он глядит на тебя...» Вывод, который я делаю, следующий: не человек мера всему, а «я» — эта мера...» Прочитав в апрельской и майской книжках «Современника» большую статью Чернышевского «Антропологический принцип в философии», Достоевский был немало удивлен и даже не на шутку раздражился: в основании теории человека и будущего социального мироустройства Чернышевского он усмотрел нечто родственное штирнеровскому учению. Главной движущей силой общественного развития, утверждал вслед за французскими просветителями XVIII века Чернышевский, является естественное стремление человека к удовольствию. «Человек любит самого себя», а потому в основе любых его поступков и устремлений всегда «лежит та же мысль о собственной личной пользе, личном удовольствии, личном благе, лежит чувство, называемое эгоизмом». «Человек любит приятное и не любит неприятного, следовательно, — подытоживает Чернышевский, — при внимательном исследовании побуждений, руководящих людьми, оказывается, что все дела, хорошие и дурные, благородные и низкие, геройские и малодушные, происходят во всех людях из одного источника: человек поступает так, как приятно ему поступать, руководится расчетом, велящим отказываться от меньшей выгоды или меньшего удовольствия». Правда, суть дела, по Чернышевскому, состояла в том, что истинным двигателем человечества является не просто эгоизм, но разумный эгоизм, а разумно поступать благородно и, напротив, поступать неблагородно — значит вместе с тем и неразумно. Более того, личный эгоизм должен быть подчинен общей выгоде, так как «общечеловеческий интерес стоит выше выгод отдельной нации, общий интерес нации стоит выше выгод отдельного сословия, интерес многочисленного сословия выше выгод малочисленного» и т. д. Достоевский прекрасно понимал, что один из вождей «Современника» попытался здесь обосновать, по существу, ту же истину, которая лежит и в основе его собственного понимания социального мироустройства: интересы народа — выше интересов привилегированного класса. Не укрылось от Достоевского и желание Чернышевского доказать, что любой благородный поступок, даже и безрассудный, и разумен и полезен. Все это Достоевский если и не принимал вполне, то понимал. Но... ни принять теорию «разумного эгоизма», ни понять, почему «расчетливы только добрые поступки; рассудителен только тот, кто добр», он все-таки не мог и не хотел. Он слишком хорошо представлял, какой соблазн коренится в самом этом принципе «разумного эгоизма», какое оружие самооправдания могут получить в свои руки циники, негодяи и самых разных мастей человеконенавистники, эгоисты, с какой радостью схватятся они за формулу: «Нет никакой разницы между пользой и добром». Один из двух центральных типов его нового, еще не завершенного романа «Униженные и оскорбленные», о котором он писал Александре Ивановне, получал теперь общественно важное, животрепещущее значение и обоснование. Сначала роман задумывался как прямое напоминание читателям о себе: герой, от имени которого ведется повествование об униженных и оскорбленных, — Иван Петрович, молодой писатель, автор повести о бедных людях, друг и единомышленник критика Б., под которым легко угадывается Белинский, — конечно же, не сам Достоевский, но тип человека, писателя, родственный автору, И действие «Униженных и оскорбленных» перенесено в современную эпоху: петербургские трущобы, неведомые углы, притоны; судьбы беспризорных детей, обманутых женщин, покинутых стариков, бесприютных душ... Добрая, тихая Наташа ушла от стариков родителей, стала — подумать только! — любовницей... и кого — жалкого человека, вечного недоросля, Алексея Валковского, сына того самого князя Валковского, которому чуть не всю жизнь служил верой и правдой старик Ихменев, отец Наташи, и который разорил, оскорбил, унизил, поругал всю семью Ихменевых, и вот — поругание продолжается, и какое... Иван Петрович пытается всех понять, простить, помочь всем. Он и сам любит Наташу, но думает уже не о себе, не о собственном счастье — о счастье любимого человека, о счастье и любимого ею: Алексей теперь для него не соперник, не враг — скорее уж брат. Вряд ли кто из близких ему людей способен понять его, не говоря уже — оценить. Иван Петрович смешон, нелеп, жалок в их глазах. Но ему это неважно; главное, чтобы его цель была достигнута — чтобы соединились любящие люди, чтобы успокоились души стариков, чтобы даже униженные и оскорбленные смогли наконец почувствовать себя счастливыми. Деятельная любовь — самоотвержение... Может быть, никогда еще с тех пор, как пытался сам он устроить счастье Марии Дмитриевны с учителем Вергуновым, не переживал Достоевский таких сердечных мучений, какие приходилось выдерживать ему сейчас, создавая из опыта собственной судьбы судьбу Ивана Петровича. Доставляет ли ему удовольствие отречение от любимой женщины во имя ее счастья Поступает ли он «разумно», а стало быть, и «выгодно», «с пользой» для самого себя Да он и не думает об этом. И неизвестно еще, что бы он подумал и как бы он поступил, если бы ему «научно» доказали, будто его страдания не что иное, как удовольствие, а его самоотречение — «разумный эгоизм»... Вот тут-то и появляется старый князь Валковский, Петр Александрович. Вникнув в суть ситуации (князь собирается женить сына на богатой невесте), выслушав рассуждения Ивана Петровича о добре, нравственном чувстве столь же спокойно и с тою же презрительною ухмылкой, как и обвинения его в цинизме, эгоизме, злонамерениях, Валковский с убежденной хладнокровностью заявляет: «Ведь это все вздор». — «Что же не вздор» — спрашивает огорошенный Иван Петрович. — Не вздор, — ответствует теоретик и практик штирнерианского эгоизма, — это личность, это я сам. Все для меня, и весь мир для меня создан... Я на все согласен, было бы мне хорошо, и нас таких легион, и нам действительно хорошо. О молодой человек, толкующий о добродетелях, Вас ужасает эгоизм моих принципов Вы, кажется, даже брезгливо отстраняетесь от меня Напрасно, не торопитесь — ваша добродетель, вернее, то, что вы почитаете за добродетель, — как раз и есть величайший эгоизм, а вот то, что вы полагаете эгоизмом, не что иное, как добродетель. И на чем, кроме вашего чувства, что вы поступаете добродетельно, строится ваша жизненная правота А вот моя философия жизни имеет прочный теоретический, вполне разумный фундамент: «Я наверно знаю, что в основании всех человеческих добродетелей лежит глубочайший эгоизм», — и затем, не называя источник, цитирует: «...чем добродетель добродетельнее, тем больше в ней эгоизма. Люби самого себя — вот одно правило, которое я признаю. Жизнь — коммерческая сделка...» Нет, Валковский не пародирует Чернышевского, Достоевский относился к вождю «Современника» с глубоким уважением, он прекрасно понимал: циник, эгоист, буржуазный делец (Валковский — из разорившихся дворян, приобретший состояние наживой, не брезгающий никакими средствами) — как раз тот тип, против которого и направлялось острие социальной теории Чернышевского. Но в том-то и парадокс, в том-то и неприемлемость этой теории для Достоевского, что валковские разных мастей (а имя им действительно легион), исповедуя философию жизни, резко враждебную, прямо противопоставленную упованиям лагеря Чернышевского, вполне могут для теоретического обоснования своей философии найти основания в той же самой теории «разумного эгоизма». Нет, тут было не пародирование и даже еще не полемика: это было пока предупреждение, предостережение если и не единомышленника, то, во всяком случае, человека, во многом сочувствующего общему направлению мысли Чернышевского. Роман обретал неожиданные повороты, завязывались непредвиденные ранее интриги; появлялись новые герои; окончить его в три месяца, как недавно мечталось, теперь уже нечего было и думать. Тем более что отвлекали, как становилось теперь очевидно, и не менее важные дела. В середине июня 1859-го решили наконец послать прошение в Санкт-Петербургский цензурный комитет о разрешении Михаилу Достоевскому издавать ежемесячный журнал «Время». А в начале июля прошение было удовлетворено, и, нужно сказать, им сразу же повезло: в цензоры «Времени» определили Ивана Александровича Гончарова. Федор Михайлович принялся за составление объявления о подписке на журнал. Он решил отказаться как от практики завлечения подписчиков громкими именами литераторов, которых предполагал пригласить, так и от любых рекламных трюков. Главное и, по существу, единственное, чем он надеялся привлечь читателей, — программа, уясняющая дух и направление нового журнала. Основная идея, которую должно проповедовать, по замыслу Достоевского, «Время», — идея необходимости выработки в сознании общества новых начал государственного развития. Главный вопрос времени, писал Достоевский в программном объявлении о подписке на журнал, — это великий крестьянский вопрос, решение которого должно стать началом огромного мирного переворота, равносильного по своему значению всем важнейшим событиям нашей истории, в том числе и реформам Петра: «Этот переворот есть слияние образованности и ее представителей с началом народным и приобщение всего великого русского народа ко всем элементам нашей текущей жизни». Осуществление этой насущнейшей задачи, считает Достоевский, должно начаться с решения практического вопроса о коренном улучшении крестьянского быта. «Не вражда сословий, победителей и побежденных, как везде в Европе, должна лечь в основание развития будущих начал нашей жизни, — проповедует вслед за славянофилами и Герценом Достоевский. — Мы не Европа, и у нас не будет и не должно быть победителей и побежденных». Раньше, до Сибири, он, по существу, и не читал славянофилов, зная и судя о них больше понаслышке, по пересказам, как правило, полемическим, относился к их учениям скептически. Теперь, взявшись для начала за статьи Алексея Степановича Хомякова, Ивана Васильевича Киреевского, он с удивлением и радостью обнаружил, что по многим, а для него центральным вопросам в учениях западников и славянофилов немало общего, и если отбросить у обоих направлений русской общественной мысли крайние, вызванные, как правило, условиями полемики суждения, то в новых условиях они могут быть не враждебными друг другу, но вполне готовыми к примиряющему плодотворному для будущего синтезу. Так, например, немало общего нашел Достоевский у славянофилов с Белинским и Герценом в их спорах о значении реформ Петра. В памятной ему статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года» Белинский, например, утверждал: «Неужели славянофилы правы и реформа Петра Великого только лишила нас народности и сделала межеумками (Кстати, подобное утверждал и Герцен: «...целью переворота Петра I была денационализация московской Руси»). Нет, это означает совсем другое, а именно, что реформа совершила в ней свое дело, сделала для нее все, что могла и должна была сделать, и что настало для России время развиваться самобытно, из самой себя». Достоевский посчитал, что и в этом случае обе точки зрения необходимо объединить: «Реформа Петра Великого нам слишком дорого стоила: она разъединила нас с народом... Но, разойдясь с реформой, народ не пал духом. Он неоднократно заявлял свою самостоятельность... Он шел в темноте, но энергически держался своей особой дороги. Он вдумывался в себя и в свое положение, пробовал создать себе воззрение, свою философию, распадался на таинственные уродливые секты, искал для своей жизни новых исходов, новых форм... Конечно, идеи народа, оставшегося без вожатаев на одни свои силы, были иногда чудовищны... Но в них было общее начало, один дух, вера в себя незыблемая, сила непочатая. После реформы был между ним и нами, сословием образованным, один только случай соединения — двенадцатый год, и мы видели, как народ заявил себя. Мы поняли тогда, что он такое. Беда в том, что нас-то он не знает и не понимает. Но теперь разъединение оканчивается, петровская реформа... дошла наконец до последних своих пределов. Дальше нельзя идти, да и некуда: нет дороги; она вся пройдена... Мы знаем теперь... что мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни, выжитых и выработанных Европою из собственных своих начал... Мы убедились наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, и что наша задача создать себе новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал...» Развивая идею нового этапа общественного развития как развития самобытного, национального, основанного на общенародных духовных началах, Достоевский вместе с тем специально оговаривал, что он отнюдь не понимает ее как идею обособления, отрицания европейских форм жизни только потому, что они нерусские. Напротив, русская идея, которую он разрабатывает, по своей значимости была для него не узконациональной, но как раз мировой идеей: «Мы предугадываем... что характер нашей будущей деятельности должен быть в высшей степени общечеловеческий, что русская идея, может быть, будет синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа в отдельных своих национальностях; что, может быть, все враждебное в этих идеях найдет свое примирение и дальнейшее развитие в русской народности...» Выдвигая идею примирения разных начал как идею синтеза всего наиболее плодотворного, способного к общему развитию, Достоевский подчеркнул, что при этом имеет в виду не только и даже не столько самих по себе славянофилов и западников — «к их домашним раздорам наше время совершенно равнодушно», — сколько главное: «Мы говорим о примирении цивилизации с народным началом... Соединение во что бы то ни стало, несмотря ни на какие пожертвования, и возможно скорейшее, — вот наша передовая мысль, вот девиз наш». Первый практический шаг на этом пути, считает он, — «распространение образования усиленное» и опять же «скорейшее и во что бы то ни стало...». Перечитывая, редактируя программу «Времени», Достоевский видел: она выходит, собственно, не литературная, но общественно-политическая, идеологическая. И не случайно: литература, истинная литература, и есть для него выражение всей жизни, сила могучая, способная сотворить тот переворот, о котором он писал в «Объявлении». Перейдя к вопросам сугубо литературным, Достоевский сказал несколько слов и о грошовом скептицизме, распространяющемся в журнально-писательских кругах, которым с успехом прикрывается всякая бездарность, о духе спекулятивности, который грозит превратить журнальное дело преимущественно в коммерческое, о том, что иные весьма посредственные литераторы обретают в наше время репутацию авторитетов, особенно если их мнения высказываются дерзко и нахально. «Мы решились основать журнал вполне независимый от литературных авторитетов, несмотря на наше уважение к ним, — заключал Достоевский; — Мы не уклонимся и от полемики... Особенное внимание мы обратим на отдел критики. ...«Время» будет выходить каждый месяц, книгами от 25 до 30 листов большого формата...» 8 сентября «Объявление» с программой нового журнала появилось в газетах «Сын Отечества», «Северная пчела», «Санкт-Петербургские ведомости», «Искра» и других. А уже в октябрьской книжке «Современник» дал первый отзыв за подписью одного из своих редакторов — Ивана Панаева: «Объявление это вообще отличается большой смелостью. Что же И прекрасно. «Смелость города берет», — говорит пословица; «смелым бог владеет», — говорит другая...» Достоевский теперь весь в журнальных делах; шутка ли подготовить первый номер, от которого во многом зависит, быть может, судьба всего начинания. Да и программа обязывает. «Униженные и оскорбленные» надолго упрятаны в ящик стола, томятся там, неведомые миру. А между тем другие не дремлют: кипят споры вокруг недавно вышедшего романа Гончарова «Обломов», взахлеб читаются «Накануне» Тургенева и «Гроза» Островского. В конце 60-го года в Москве вышел наконец и двухтомник Достоевского. Для первых номеров своего журнала он подготовил начальные главы «Униженных и оскорбленных» и ряд статей о литературе. В январской книжке вышло «Введение» к ним, где писатель подверг сомнению плодотворность исключительно отрицательного изображения русской действительности: «мефистофельство», «эпоха демонических начал и самоуличений» уступают место более объективному, всестороннему охвату жизни. В числе новых явлений такого рода называется Островский («веруем в его новое слово!»), но знаменем, под которым должна развиваться не одна только литература, но русское общественное самосознание в целом, провоглашается Пушкин. Для февральского номера закончил большую статью: «Г.-бов (под этим псевдонимом выступал Добролюбов) и вопрос об искусстве». Достоевский с интересом следил за статьями молодого, но уже авторитетного, ведущего критика «Современника», несмотря на скептическое, а порою и враждебное отношение к нему своих новых друзей — Николая Николаевича Страхова и Аполлона Александровича Григорьева, с которым познакомился наконец и надеялся сдружиться. И Чернышевский и Добролюбов — люди, безусловно, литературно даровитые, возражал он, и с убеждениями. А убеждения, искренние, пусть даже и неприемлемые для него, Достоевский умеет ценить. К тому же многое у Добролюбова ему по-настоящему близко, взять хоть бы и такое его рассуждение: «...много ли являлось в Европе историков народа, которые бы смотрели на события с точки зрения народных выгод, рассматривали, что выиграл или проиграл народ в известную эпоху, где было добро и худо для массы... а не для нескольких титулованных личностей, завоевателей, полководцев и т. п.» Или: «Коренная Россия не в нас с вами заключается, господа умники. Мы можем держаться только потому, что под нами есть твердая почва — настоящий русский народ; а сами по себе мы составляем совершенно неприметную частичку великого русского народа...» Такого рода убеждения, высказанные страстно, горячо, заставляли Достоевского думать, что со временем из молодого критика вполне может развиться могучий талант в духе Белинского. Однако отношение критика к чисто художественным явлениям не удовлетворяло Достоевского — ему все казалось, что Добролюбов в угоду своим идеям «нагибает» действительность в желательную для него сторону, идет в толковании произведений не от жизни, а от теорий. «В его таланте, — пишет Достоевский, — есть сила, происходящая от убеждения. Г.-бов не столько критик, сколько публицист. Основное начало убеждений его справедливо и возбуждает симпатию публики, но идеи, которыми выражается это основное начало, часто... отличаются одним важным недостатком — кабинетностью». «Кабинетность» Достоевский видел прежде всего в том, что Добролюбов, как ему казалось, требует от художественной литературы прямой, непосредственной пользы, — такое отношение Достоевский считал утилитарным, могущим подменить задачи и цели художественной литературы целями журналистики, публицистики... Нет, Достоевский отнюдь не защищал идею искусства для искусства — она была неприемлема для него, как и утилитарный подход к искусству. Достоевский видел в литературе не просто средство для проведения в жизнь определенных идей, нет — он верил в художественное слово как в силу самостоятельную, духовно преобразующую природу человеческую, созидающую в сознании народа идеал красоты. Разве такое убеждение уводит искусство от современных проблем, от задач текущей действительности Нет, утверждает Достоевский, потому что, во-первых, истинное «искусство всегда современно и действительно, никогда не существовало иначе и, главное, не может иначе существовать», а во-вторых, необходимость утверждения идеала красоты диктуется как вечными, так и текущими, в смысле самой что ни на есть реальной злобы дня задачами, ибо «если в народе сохраняется идеал красоты и потребность ее, значит есть и потребность здоровья, нормы, а следственно, тем самым гарантировано и высшее развитие этого народа». А поэтому, утверждает Достоевский, нужно бороться не за то, чтобы искусство проводило такие-то идеи, но прежде всего за то, чтобы оно было подлинным искусством. Упрекнул Достоевский Добролюбова и за недооценку Пушкина, которая сказалась в его статьях прошлого года. 14 февраля в «Санкт-Петербургских ведомостях» Достоевский прочитал заметку о благотворительном литературно-музыкальном вечере в пользу сиротских приютов в Перми, на котором статская советница Евгения Эдуардовна Толмачева читала импровизацию о Клеопатре из «Египетских ночей» Пушкина. А через несколько дней в еженедельнике «Век» появился фельетон «Русские диковинки» за подписью Камень-Виногоров, за которою, как вскоре выяснилось, скрылся исполнявший в это время обязанности редактора «Века» Петр Исаевич Вейнберг (Петр (греч.) — камень, Вейнберг (нем.) — виноградная гора). Фельетон высмеивал российские нравы, допускающие публичное выражение разнузданных страстей, а сама Толмачева представлялась здесь в качестве этакой провинциальной Клеопатры. Назревал скандал. В самом начале марта «Санкт-Петербургские ведомости» поместили письмо поэта-демократа Михаила Михайлова с протестом против выходки «Века»: «...зная настоящие общественные условия и положение женщины, — писал он, — вряд ли порядочно выдавать женщину на посмеяние глупцам и невеждам». Вслед за письмом Михайлова в той же газете появился и протест Николая Шелгунова. Герцен передал письмо редактору «Века» Константину Кавелину: «...что ты возишься с Виногоровым Брось его. Редакция завралась... Тебе что за радость, что и твое имя поминают рядом с Вейнбергом» В скандал вмешался «Русский вестник» Каткова, поставивший вопрос, что называется, ребром: это каких еще прав требуют господа эмансипаторы для женщин Права на что угодно На разврат На публичное выставление последних выражений страсти Не случайно для чтения госпожа Толмачева выбрала эпизод из незавершенного Пушкина, творчество которого и без того недостаточно глубоко: такие вещи, как «Египетские ночи», с их выставлением напоказ извращений человеческой природы, производят соблазнительное развращающее впечатление... В спор с Катковым вступил Чернышевский. «Стремление женщины к эмансипации, — заявил он, — «Русский вестник» смешивает с желанием развратничать. Это нехорошо. Это обскурантизм». Не мог остаться в стороне и Достоевский. В мартовском выпуске «Времени» выходят сразу две его статьи: «Образцы чистосердечия», и «Свисток» и «Русский вестник», в которых Достоевский вступился за «Современник», и сатирическое к нему приложение «Свисток», начав тем самым долгий спор с Катковым. «Могучий московский незнакомец», как публично рекомендовал своего редактора сам «Русский вестник», Михаил Никифорович Катков все более обретал значение публициста, с которым уже невозможно было не считаться ни одной из литературно-идеологических партий, ни правительственным кругам. Разночинец по происхождению, честолюбивый и способный юноша, Катков с детских лет узнал, что такое глубоко уязвленное самолюбие. Отец был мелким чиновником, рано умер, оставив жену с двумя детьми на грани нищеты, так что Варваре Евдокимовне, урожденной Тулаевой — дальней родственнице знатных князей Мещерских, Голохвостовых, Хованских, пришлось даже пойти на службу — и какую! — тюремной надзирательницей... Учился Катков из милости в сиротском училище, но более всех был обязан самому себе — денно и нощно добываемому трудом самообразованию. Окончив словесное отделение Московского университета, в числе лучших его выпускников отправился в Берлин изучать немецкую философию, где и увлекся системами Гегеля и Шеллинга; лекции последнего произвели на него особое впечатление, и вскоре Михаил Никифорович стал одним из любимых его учеников. «Кто любит попа, а кто и попадью», — говорит русская пословица. Михаил Никифорович был влюблен в своего учителя, но еще более в его дочь. Однако в Россию он вернулся один, но зато обогатился учением Шеллинга и Гегеля, с которыми ознакомил прежде всего Белинского и членов его кружка. Белинский, в свою очередь, помог Каткову, в котором видел «великую надежду науки и русской литературы», поскорее войти в журналистику. Через несколько лет, однако, хотя Катков все еще и оставался идейно близок Станкевичу, Бакунину, Константину Аксакову и Белинскому, друзья начали посматривать на него более скептически, а Белинский однажды и прямо изрек: «Не нашего круга».
Каталог: doc
doc -> Александр Сергеевич Пушкин
doc -> Малярова Татьяна (гобой)
doc -> Г. Х. Андерсен писал:,,Да, мой отец был честным ремесленником, всему, чего я достиг, я обязан самому себе, а не деньгам или происхождению. Думаю, что я в праве этим гордиться
doc -> А. С. Пушкин в свое время внес большой вклад в духовную сокровищницу Украины и ее народа
doc -> Сто восемь минут…
doc -> Коммуникативная стратегия славянофильского журнала «русская беседа» (1856-1860 гг.) 10. 01. 10 Журналистика
doc -> Александр II и отмена крепостного права в россии объект исследования
doc -> Установите соответствие между войнами, которые вела Россия и мирными договорами. Ответ оформите в виде таблицы
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   26