Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Виктор Верстаков От "Правды" до "Свободы"




страница24/24
Дата15.05.2017
Размер3.48 Mb.
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   24
    Навигация по данной странице:
  • ЭПИЛОГ

Глава 27. ТАКАЯ РАЗНАЯ "СВОБОДА"

Начало 1989-го я провел на двух стульях: еще приходил на рабо­ту в "Правду", но уже числился начальником Военно-художественной студии писателей при Главном Политическом управлении СА и ВМФ и Союзе писателей СССР. Предыстория Студии насчитывала несколько десятилетий, о создании подобной военно-творческой организации хлопотали писатели-фронтовики еще в пятидесятых годах, но свет в конце бюрократического тоннеля блеснул только при воцарении в Главпуре моего давнего знакомого А.Лизичева. В ту пору мало кто знал, что Алексей Дмитриевич пишет стихи, он начал их издавать то­лько после своего ухода из армии. Кстати, уход был де­монстративным и сопровождался исторической фразой в адрес Горбачева, с которым они дружили еще с комсомольских времен: "Могильщиком политорганов я не буду".

До этого Лизичев убрал из Главпура ошалевшего от демократии генерала-профессора Д.Волкогонова, заменив его на должности своего заместителя боевым генералом из Туркво Геннадием Стефановским, который тоже был человеком творческим, - правда, писал не стихи, а документальную прозу, в том числе об Афганистане.

Рождение, становление и красивая смерть Студии - ее личным приказом ликвидировал тогдашний Министр обороны П.Грачев в связи с нашей военно-писательской позицией в октябре 1993-го - это тема отдельной, другой книги; ограничусь десятком строк о студийном зачатии.

Отказаться от участия в нем я не мог (конечно, и не хотел), но при этом ставил одно условие: в родившейся Студии я займу самую свободную, рядовую должность, начальником пускай будет кто-то другой. Одновременно проталкивал мысль и старался за­крепить ее в документах, что Студия будет не столько военным подразделением из писателей, сколько вольным сообществом литераторов, пишущих на военную тему. Лизичев и Стефановский меня поняли и поддержали, многостраничная документация (Положение, штатное расписание, обязанности членов Студии по должностям и т.д.) - подготовлена, но главный приказ не отдавался: не было кандидатуры начальника. После моего очередного отказа Стефановский обиделся, вызвал меня в Главпур и сказал, что если не хочу становиться начальником, то и не надо, но Студии тогда тоже не будет, и пусть этот выки­дыш останется на моей офицерской и писательской совести.

Далее - для краткости и более точной передачи колорита эпо­хи - несколько выписок из дневника:



21 ноября 1988. "Утром позвонил в Главпур, дал согласие на начальника Студии. После обеда, часа в четыре, позвонил Игорь Азаренок, поздравил:

- Только что Секретариат Союза писателей утвердил тебя в должности.

Быстро у них.

Был днем Коля Черкашин. Уговорил его войти в Студию. Предлагает под помещение перегнать в Москву списанный военный кораблик. Любопытный вариант, надо подумать.

Полчаса лежал, расслаблялся. Затем пошел в Высшую школу КГБ, пострелял из нерусских пистолетов (с Т.П.) Выпили с тамошним Валерой бутылочку конья­ку. Хорошо. Вернулись в редакцию.

Впереди - очевидные беспокойства. Хотел свободы, а стал начальником..."
29 ноября 1988. "Мучает, почему не могу принадлежать к племени журналистов.

Сейчас говорили и пили с Витей Горленко и Володей Чебаковым. Умные парни, но как далеки мне их газетные интересы!

Вдруг подумал, что журналистика - трагедия. Для умного человека - тра­гедия. Получиновник, полуписатель. Трагедия - в половинчатости.

Но ведь есть сладость в трагедийности судьбы.

У писателей - тоже трагедия, но высшего смысла: духовная".
Двойное подчинение Студии (деньги мы получали в Главпуре, а территориально находились в Союзе писателей) дало свободу маневра, я постарался эту ситуацию и вовсе запутать, внушая начальникам чувство здоровой ревности: дескать, другие-то больше де­лают для военных писателей... Отдельного кабинета себе выбивать, правда, не стал, но помещения у Студии были хорошие: комната над рестораном ("Дубовым залом") Центрального Дома литераторов, комната в главном здании СП СССР (в "Доме Наташи Ростовой") и третья – в одноэтажном флигеле. В этой последней комнате я и сделал свою пер­вую запись для "Свободы".

Теперь надо бы на десятке страниц поведать о переломе эпохи и своих нравственных колебаниях: как я, русский советский полковник, докатился до сотрудничества с вражеской радиостанцией. Но эпоха переломилась так, что и на сотне страниц не опишешь, а внутренние терзания исторической ценности не имеют, поэтому ограничусь голыми фактами и сопутствующей информацией.

Сначала о "Свободе" как таковой. Первое ее название - "Освобождение", дата основания совпала с днем смерти Сталина. Штаб-квартира - в Германии, в Мюнхене, в комплексе зданий бывшего американского военного госпиталя. Да, радиостанция создавалась на деньги и под контролем ЦРУ, но затем перешла в ведение госдепар­тамента США, а в случае войны против СССР станет органом спецпропаганды американской армии. Долгое время в Русской службе (редакции) "Свободы" верховодили и клеветали "лица еврейской на­циональности", но в конце восьмидесятых к руководству пришли аме­риканцы русского происхождения, смягчившие антисоветскую и почти целиком прекратившие русофобскую линию. Тогда же на "Свободе" появилась военно-политическая программа "Сигнал", которую в 1991-м году возглавил русский диссидент и русский же националист В.Коновалов.

Биография Валерия Николаевича на первый взгляд удивительна, но уже на второй - отражает глубинные изломы поздних советских вре­мен. Родился он в 1961 году, в День Победы, в небольшом белорусском городе Речица, в простой, как тогда было принято говорить, рабоче-крестьянской семье. Мать тридцать лет проработала на одном из местных предприятий, отец мотал сроки по уголовным статьям, сына почти не видел, поэтому тот при получении паспорта взял материнскую, а не отцовскую фамилию (Кожедуб). Дед со сторо­ны матери, коммунист, в 1934-м был арестован и навеки пропал. Дед со стороны отца погиб в 1942-м, защищая Москву. Большая семья ос­талась без средств, отец, чтобы прокормить младших сестер и бра­тьев, что-то украл, его посадили, он убежал с этапа, был снова пойман в Ашхабаде, когда по простоте души полез разбирать завалы после землетрясения; затем были Колыма, Ворошиловская амнистия 1953-го и снова зоны - в Горьком и Караганде. В общем, ничего удивительного, что Валера едва не пошел по стопам отца, даже посидел в Могилевской колонии для малолеток. Спас его открывшийся еще в колонии художественный талант: вернувшись домой, Коновалов начал учиться иконописи у своего земляка Александра Исачева, расписавшего в Белоруссии несколько православных храмов. После поезд­ки в Ленинград, где они поучаствовали в подпольных выставках религиозной живописи и литературном самиздате, оба попали на принудительное лечение в психбольницу, затем Коновалов переехал жить в Выборг и совершил там демонстративную глупость: отказался от советского гражданства. Все это закончилось высылкой из СССР, чего Коновалов совсем не желал, но ему пригрозили постоянной пропиской в психушке. Остаток пути Валеры к получению германского вида на жительство и трудоустройству на "Свободе" исторического интереса не представляет. Скажу только, что чудовищных предательств Коновалов не совершал - хотя бы уже потому, что ни­каких государственных тайн не знал.

Дальнейшее все же попахивает либо умыслом, либо мистикой. В белорусской Речице у него был старший друг и сосед Игорь Николае­вич Морозов, который, по слухам, со временем поступил в КГБ. Работая в архивах "Свободы", Коновалов узнал, что среди авторов "афганских" песен есть человек с точно таким же полным именем, возрастом и вероятным местом работы. В 1992-м Валера по командировке "Свободы" прилетел в Москву, встретился с Морозовым, убедился в своей ошибке и вместо полузабытого приятеля обрел ...названного брата! Да, именно так: мгновенно сдружившись, они стали называть себя братьями.

Разумеется, Морозов, профессиональный контрразведчик (правда, из Комитета он к тому времени уже уволился) поначалу допускал ва­риант, что Коновалов причастен к немецкой или американской развед­ке, но Валера был столь искренен и наивен и при этом столь откры­то и с явными неприятностями для себя работал на "русское дело", что Игорь с ним окончательно побратался и начал знакомить с друзья­ми, в том числе и со мной.

В итоге, удивляясь на самого себя, я на несколько лет вернул­ся к практической журналистике, передавая, пересылая, диктуя по телефону на "Свободу" заметки, размышления, корреспонденции и целые радиоочерки. Часто звучали по неродному эфиру и мои песни, причем не только "афганские". Кстати, гонорары были при­стойными, но не великими: 10 долларов за минуту звучания. В сере­дине девяностых, когда "Свобода" собралась перемещаться из Мюн­хена в Прагу, а Коновалов ехать туда отказался, гонорары нам, его авторам, вдруг перестали платить. Дело кончилось любопытной сценкой в Московском бюро РС (на улице Медведева, 13), которую коротко опишу.

Прилетев без предупреждения из Мюнхена, Валера явился в Бюро в сопровождении не молодого, но очень плечистого человека, устроил буйный скандал по поводу невыплаты авторских гонораров, в ходе которого сопровождавший его человек ненароком расстегнул куртку, под которой оказался фирменный бронежилет и тоже фирмен­ный, для спецслужб, автомат Калашникова. Начальники Бюро закри­чали, что немедленно вызывают милицию, на что человек с автома­том спокойно ответил, что вызывать никого не надо, милиция уже здесь, - и предъявил очень серьезное удостоверение. Гонорары нам выплатили.



Сценка сама по себе малозначительна, привел ее лишь для то­го, чтобы упомянуть об одной - впрочем, простительной - коноваловской слабости: в Германии он слегка одичал, стал бояться но­ворусского бандитизма и, прилетая в командировки, нанимал за не­малые деньги кого-нибудь из бывших или действующих сотрудников спецподразделений МВД или КГБ, имеющего автомобиль, - для личной охраны и безопасности передвижений. Между прочим, в Ленинграде ему однажды порекомендовали для этого благород­ного дела В.Путина, но кому-то из них двоих не повезло: тогдашний губернатор А.Собчак внезапно поручил недавнему подполковнику КГБ заведовать приватизацией ленинградской общенародной собственности.
Расписывать свою деятельность для "Свободы" мне все же не хочется. Дело в том, что она была внешне однообразной: написал, передал, прослушал, получил гонорар, - то есть лишенной примет повседневной редакционной и командировочной жизни, которые единственно гре­ют меня (надеюсь, и читателя) в этой книге. Поэтому "свободное" повествование оборву, а на сэкономленном месте помещу свой самый последний журналистский материал - радиоочерк "Командировка в Чечню", переданный мною по телефону в Мюнхен в марте 1995-го, когда еще шла первая, сразу охаянная, а затем принудительно забытая чеченская война. Думаю, что даже сегодня очень и очень немногие российские средства массовой информации реши­лись бы обнародовать этот очерк. Так что "Свобода" - понятие неоднозначное.
"Пожалуй, это была самая тяжелая и самая странная в моей жизни командировка. Почему тяжелая - я еще расскажу. А странная - потому, что впервые я летел на войну с гитарой и как бы без блокнота. То есть журналистский блокнот при мне все-таки был, но я заранее дал себе слово без крайней надобности его не доставать, не искать фактуры, не брать интервью, не лезть людям в душу. Дело в том, что на взгляд из Москвы эта война мне не нравилась Хуже того: я ее не понимал. И вдвойне хуже: не чувствовал. А журналистская работа - она, так сказать, умственная, головная, она дает информацию, но от бесчувствия не спасает.

Вот почему я обрадовался предложению полететь в Чечню как бы просто артистом, бардом в составе маленькой группы солистов ансамбля песни и пляски Московского военного округа и нескольких представителей Союза писателей России. Думал, что буду просто петь-выступать и смотреть людям в глаза, не опуская своих в блокнот.

Но, разумеется, каждый вечер, после третьего-четвертого за день полевого концерта, офицеры приглашали нас в свою палатку, блиндаж, в обжитый угол полуразбитого здания, где мы ужинали едва ли не до утра, пели советские песни, говорили о войне и о жизни. И на мою долю, поскольку петь к ночи я уже был не способен, а блокнота не от­крывал, - на мою долю приходились откровения, которые не для пе­чати, самые горькие и порою невероятные. Не все из них могу и хочу повторять вслух. Но некоторые перескажу, не называя, ко­нечно, точных источников информации – должностей и имен. Итак, вот что я чувствовал, видел и слышал в эти несколько дней конца марта в Чечне.

Путь на войну начинался со знакомого до боли и отвращения подмосковного аэродрома в Чкаловском. Рассчитанный на обслуживание высоких начальников, не только армейских, этот аэродром для меня всегда был чужим, бестол­ковым, неуютным. Помню, в прошлом году я так и не смог улететь отсюда в Таджикистан: сначала никто не мог толком сказать, какой самолет ту­да полетит, затем началась странная суета каких-то странных южных людей, совавших диспетчеру документы в слишком пухлых конвертах, потом не хватило посадочных талонов, за что местный авиационный начальник обругал не своих подчиненных, а нас, оставшихся за бортом.

Сейчас южных людей в Чкаловском больше не видно. И нет лишнего возбуждения и суеты. Рядом с нашим ТУ-134 стоял самолет Министра обороны - Грачев улетал в Закавказье. Но его плечистая охрана никого не расталкивала, дело шло своим чередом, мы почти одновременно загрузились в свои самолеты и улетели.

Еще сильней удивило другое: отношение к нам экипажа. Самолет - по должности в Чеченской войне так называемый почтовик - был роду высокого, генеральского: два отдельных салона с широкими креслами и диванами, в третьем салоне - кабины спецсвязи, всюду - ковровые дорожки и прочая роскошь. А мы кто? Простые артисты, простые писатели. Помню, как раньше в таких самолетах предупреждали: не пить, не вставать, в передний салон не ходить и прочее. Сейчас экипаж помог нам внести и сложить футляры и ящики с инструментами, показал свободные места; правда, в первый салон попросили без особой надобности не ходить - должен лететь некий большой генерал. Но попроси­ли извиняющимся голосом и с виноватым видом.

Эту странную виноватость экипажа, вообще обстановку на аэродроме при отправке самолета в Чечню, я понял лишь позже, там, на войне. Впервые за обозримые времена, включая годы афганских событий, военные люди здесь, в Москве, и даже военные летчики, летающие не на боевых самолетах, остающиеся в тылу, зауважали тех, кто воюет или хотя бы летит на войну, начали чувствовать перед ними какие-то свои обязательства и трудно выразимую словами вину.
На этом кончаю всякую хронологию. Делюсь обобщенными выводами. Затравленная и преданная телевидением, радио, почти всеми газетами армия перестала, как я заметил в Чечне, ругать своих генералов, рассказывать о них анекдоты и байки. Критика есть, но конкретная - за то или иное решение. Грачева, например, не считают ни виновником, ни тем более инициатором лобового, кровавого штурма Грозного. Большинство офицеров и даже солдаты не раз при мне говорили:

- А что он мог сделать? Ему самому приказали.

Но дату штурма считают вдвойне неудачной. И в смысле воен­ном: уж лучше бы ударить сходу, то есть примерно в двадцатых числах декабря, или после завершения всей подготовки, то есть после Нового года. Ударили же в последние часы старого года - накануне грачевского Дня рождения, что оказалось неудачным и, так сказать, в нравственном отношении. Вот почему даже розданное бойцам новогоднее поздравление министра, которое начиналось словами: "Уважаемый боевой товарищ", а завершалось: "Желаю Вам в новом году крепкого здоровья..." - было воспринято в войсках как, мягко говоря, несвоевременное и нетактичное.

В целом же к Павлу Грачеву относятся достаточно ровно: не слишком ругают, не слишком хвалят.

Иное дело Лев Рохлин. Командир Волгоградского корпуса - кстати, давно убывший из Чечни, отнюдь не самый крупный на войне ни по званию, ни по должности генерал, - оставил о себе память резкую, противоречивую. Многие винят его в чрезмерных людских потерях. Другие говорят, что без его твердости и жестокости войска просто не выполнили бы поставленную задачу. Третьи напоминают про его личную, почти маниакальную храбрость, за которую ему многое можно простить. В любом случае, тема потерь при штурме Грозного и упоминание имени Рохлина звучали в Чечне неразрывно.
Не собираюсь, да и не смогу описывать технологию штурма, действия войск на каждом этапе, направление и силу ударов. Но до поездки в Чечню для меня, военного человека, оставалась одна главная загадка, одна главная, если можно так выразиться, профессиональная боль: ну неужели генералы, командиры, солдаты и впрямь действовали столь безграмотно и наобум, что вместо атаки, штурма, получилась просто кровавая мясорубка? Разумеется, я понимал, что несколько сотен погибших при взятии огромного укрепленного города - это статистически даже не много, - на других войнах, другим армиям города давались еще тяжелей. Но ведь Грозный брала не любая, а лучшая, самая сильная в мире армия, какой еще остается армия России. И я чувствовал, что существует некая причина, деталь, которая почему-либо неизвестна проклинающим армию демократам, и о которой вынуждены умалчивать сами военные. Например, тот же Грачев, который на многие хамские ругательства прессы в свой адрес лишь однажды ответил, что в больших потерях "отчасти виноваты утратившие дисциплину командиры некоторых частей". Этот намек мало кто понял, говорить откровенней министр тогда не хотел.

Одну из реальных причин больших (повторюсь, относительно больших) потерь при штурме Грозного я впервые услышал в 81-м мотострелковом полку, который, кстати, с недавних пор носит и другое официальное название "Волжский казачий полк". Этот Волжский казачий входил в Грозный первым и по главному направлению - прямо на центр, на президентский дворец. Справа наступала Майкопская 131-я мотострелковая бригада, слева же полк не чувствовал никого, а сзади уж точно, безоговорочно, безусловно никого так и не оказалось! А ведь должны были быть, и перед штурмом были, получили задачу - но не пошли! Вспоминая об этом, офицеры 81-го полка едва сдерживали слезы, хотя и пытались шутить:

- Ну что можно было сделать одним, да еще с голой задницей!

Но 81-й сделал немало. Броском, почти без потерь вышел в центр Грозного. Полковая колонна двигалась грамотно: штурмовые пешие группы шли по дворам, выбивали гранатометчиков, сберегали броню. Но перед центром дудаевцы стянули вокруг полка слишком большие силы. Штурмовые группы сами попали в окружение, расширить, как положено, фронт атаки было попросту некем, а тут еще и с голого тыла вместо поддержки своих навалились чужие. Почти то же самое случилось и с Майкопской 131-й бригадой.

Да, сил перед штурмом Грозного у группировки российских войск было еще маловато. Но и эти войска взяли бы город с потерями много меньшими, если бы двинулись дружно, без умышленных отставаний и просто отказов. Сегодня в Чечне наши военные стараются об этом не думать, не вспоминать. Командиры-отказчики нынче тоже воюют и порою неплохо. И все же, все же, все же...
Теперь совершенно другой вопрос – женский. Есть такой старый, невысокого, понимаю, уровня, но еще популярный в армии анекдот: "Рядовой Иванов, о чем вы думаете, глядя на этот кир­пич? - О бабах, товарищ командир. - Почему же о бабах? - А я завсегда о них думаю". После сорока лет, даже и глядя на кирпич, думается уже и о многом другом, но женский вопрос в Чечне меня поразил. Поразил своим внешним отсутствием. Не примитивно внешним. В Моздоке, вообще в тыловых частях женщины встречались достаточно часто. Они даже как бы постоянно присутствовали на глазах, в отличие, скажем, от афганских времен. Там, в Афганистане, многие женщины были "приватизированы", жили в любви с кем-нибудь из офицеров, с другими мужчинами почем зря не общались. Или наоборот: принимали разнообразных гостей у себя, в своей палатке или своем модуле, опять же не присутствуя без особых поводов в служебных мужских компаниях. В Чечне, пусть и относительно тыловой, женщины словно бы побратались с воинами-мужчинами, поддерживают с ними скорее общественно-дружеские, нежели интимные отношения.

Вот в степи под Моздоком, где мы ночевали первую ночь, зашли к нам на огонек два морских пехотинца, запели свои песни под нашу гитару, и вскоре, на звук, из соседней штабной машины пришли две связистки, тоже попели, расспросили морпехов о службе и спокойно, одни, ушли ночевать.

Или вдруг в вертолете, перевозившем нас даже не в Грозный, а в тьму-тараканскую, где стреляют, где накануне сбили точно такой Ми-8, - в этом вертолете почему-то летели, причем не в салоне, а в пилотской кабине, две женщины, которые так и вернулись обратно в Моздок на этом же вертолете. Просто слетали с друзьями, при чем тут любовь.

Еще одна странность. Ни в тылах, ни на передовой, ни в машинах, ни в палатках, ни в блиндажах я не увидел ни одной фотографии подруги или жены, даже просто вырезки из журнала с женским личиком или телом. В Афганистане они были повсюду. Допускаю, что здесь, в Чечне, я их проглядел, не заметил. Но уж прослу­шать-то явно не мог. Сколько ни пил, ни говорил с офицерами ночи напролет - в тылу, ближе к войне, на самой передовой, - разговоров о женщинах, вроде бы неизбежных при всякой армейской выпивке, ни разу не заходило! Словно бы эта война и любовь — даже самая обыкновенная, просто телесная - почему-то оказались несовместимы.

Да, иногда, очень редко, говорили о женах. Но без умиления и хвастовства: мол, если б вы знали, какая у меня жена замечатель­ная!.. Помню, майор Александр Фомин, трижды в Новогоднюю ночь прошедший путь к центру Грозного, этот молодой застенчивый парень, которого его командир, подполковник Игорь Станкевич, сам представленный к званию Героя России, в ночь наших посиделок с удивлением спрашивал: "Саша, ну ты мне все же скажи, почему ты ни разу не отказался, когда я тебя трижды на смерть посылал?" - так вот Александр вдруг вспомнил свою жену - как она провожала его в Чечню. Обняла, потом отодвинулась, посмотрела в глаза и сказала: "Я так боюсь, что ты окажешься трусом". После этого воспоминания Александр махнул рукой и лег на кровать, уткнувшись лицом в подушку. В ту же ночь офицеры еще раз, второй и последний, вспомнили о женщинах - о матерях погибших.

Одну из них мы сами видели днем. Она подошла к часовому у штаба, спросила негромко, как бы даже спокойно:

- У меня сын здесь служил, у кого я могу про него узнать?

Ее провели в штаб, принесли списки точно погибших и пропавших без вести, таких еще здесь тоже числится много, вызвали сослу­живцев. Теперь, ночью, Игорь Станкевич со страданием на лице го­ворил:

- Ни черта мы еще не понимаем в нашем народе. Сколько она мучилась, сколько переживала, как вообще нас в этой дыре отыска­ла – ума не могу приложить. И вот нашла, смотрит в глаза и знаешь, что спрашивает? "Скажите, мой сын мужественно воевал?" Отвечаю, что да, бойцы подтверждают. И она говорит: "Спасибо". Она всерьёз это мне говорит. И все матери так. Все. Я просто не могу понять и поверить.

Из того полка мы по земле, с пересадками укатили на другой участок войны, к десантникам. Они стояли под обстрелом, про­должая ежедневно терять людей, туда матерей еще не допускали.

Но именно там в третий и в последний раз в ночном разговоре с десантниками всплыла формально женская тема. Спровоцировал ее, к сожалению, я. Из неофициальных и поэтому надежных источников слышал, что именно здесь, на этом участке были захвачены несколько жен­щин-снайперов, наемниц, след которых в истории, впрочем, сразу же затерялся. Вот я и спросил офицеров про них: дескать, как из себя? было на что посмотреть? Собеседники зло рассмеялись:

- А поди рассмотри, если бойцы, у которых они друзей убивали, их сразу - под танк.
По моим наблюдениям, наемников наши бойцы ненавидят даже сильнее, чем самых злобных чеченцев. На других войнах – например, в Приднестровье, - к наемникам относились все же терпимей: по крайней мере, успевали допрашивать, а некоторых, особенно славян, даже оставляли в живых. Дело, пожалуй, в том, что здесь, в Чечне, большинство офицеров и солдат уже поняли, узнали на собственном опыте: не будь у Дудаева столько наемников, этой войны могло бы и вовсе не быть или, во всяком случае, она бы уже закончилась.

Под Аргуном, за день до его взятия, десантники-разведчики рассказывали, как они ходят ночами в стане противника. Ока­залось, не байка и даже не такое уж смертельное мероприятие.

Пароль в Аргуне, как и у десантников, цифровой, его не трудно подслушать, пересчитать и использовать. Одежда одна и та же: рваные камуфляжи и маскхалаты. Говорят все по обе стороны фронта по-русски. И даже если разведчиков задерживали, освещали фонариком – это еще тоже было не страшно: ведь и среди дудаевцев славянских, европейских физиономий не меньше, чем кавказских.

Еще деталь из тех же рассказов разведчиков. Когда ради "языка" они брали на другом берегу реки какой-нибудь блиндажик или укрепленную точку дудаевцев, то под ногами хрустели ампулы и шприцы, да и сами пленные в большинстве были колоты-переколоты наркотиками.

О дудаевских смертниках российские воины говорят без пиетета, спокойно: мы и сами, мол, смертники, а среди дудаевских и притворщиков много. Впрочем, одного смертника при мне вспоминали с некоторым уважением. Его взяли еще в Грозном, в большом подвале. Боялись тогда, что там наши пленные, поэтому бросили сначала гранату со слезоточивым газом, быстро спустились, кого-то поубивали, одного захватили живым, подняли наверх, он устроил истерику: "Застрелите меня, мне нельзя в плен сдавать­ся". Нашли у него дудаевский жетон смертника - с надписью, между прочим, английскими буквами. Не застрелили, отвели на допрос.

Хотя тот смертник, конечно, все же был бы забыт, если б не тот подвал. В нем действительно оказались пленные, сорок российских пар­ней. Точнее, сорок их тел - расчлененных, со следами страшных и долгих пыток. "Ковалева бы туда с его Юшенковым", - со злобой сказали в конце нашего разговора бойцы.
О политике и политиках в Чечне военные люди не говорят. Единственное исключе­ние - те самые Ковалев с Юшенковым. Впрочем, их ненавидят не за их политическую платформу, которая армии неизвестна да и неинтересна, а за конкретную и страшную вину перед воюющими людьми - за их призывы складывать оружие, сдаваться в плен. Да, некоторые из российских пленников выжили, были обменены на дудаевцев или за огромные деньги переданы приехавшим родителям, но большинство были мучительно, после долгих пыток убиты. Впрочем, Юшенкова упоминают как бы за компанию, основной объект ненависти - одинаково среди офицеров и рядовых солдат - именно Ковалев.

Отвлеченных же, аналитических разговоров о политике в группировке российских войск попросту не ведется. В Афганистане, помню, было совершенно иначе. Там бойцы обязательно спрашивали, что происходит в Москве, как люди относятся к афганским событиям, будет ли вывод войск и так далее.

В Чечне же российская армия как бы замкнулась сама в себе, ей неинтересны никакие отвлеченные разговоры и чужие о ней мнения. Сначала я этого не понимал, пока не нашел главное, ключевое слово: неверие. Армия действительно не верит любым объяснениям, обвинениям или лозунгам из Москвы. Она воюет, мыслит, живет не по временно-политическим, а по вечным, врожденным законам патриотизма и воинской чести.

Впрочем, перефразируя Маяковского, политика, как и поэзия, тоже пресволочнейшая штуковина: можно о ней не думать, не говорить, но она существует и ни в зуб ногой.

Разве, например, можно было представить по убогим, бездарным репортажам российского телевидения, что нынешний Грозный - это город под красными флагами? Правда, на многих из них видна синяя, обычно выцветшая до белизны полоса - это флаги прежней, социалистической России, но трехцветных флагов на проносящихся по улицам броневиках просто нет. Причем возит эти красные знамена уже не армия - армия из города вышла, возят Внутренние войска и ОМОН, что, если вдуматься, имеет уже и вовсе прямое отношение к политике.

Или еще деталь. На одном из первых своих выступлений в Чечне я нечаянно обратился к слушателям словцом "господа". Офицеры и солдаты него­дующе зашумели, и мне пришлось долго отшучиваться и оправдываться. Да, в наших войсках в Чечне все товарищи - от товарища генерала армии до товарища рядового. И между прочим, новоявленные помощники командиров по работе с личным составом в полках и батальонах именуются привычнее и точнее: товарищи замполиты.

Поначалу меня поразило и отсутствие политических оценок противника. А в самом-то деле: кто на Кавказе наш враг? Чеченцы как таковые? Эту мыслишку проталкивает методом якобы сочувствия российское телевидение. В армии же так не считают. Офицеры и даже солдаты рассказывали мне о не столь уж редких случаях, когда чеченцы помогали российским войскам и даже с огромным риском для жизни спасали, выхаживали наших бойцов. Еще демократы пугают, будто против российских войск уже поднимается весь Кавказ. А как тогда объяснить массовый героизм 131-й Майкопской бригады, в подразделениях которой в день штурма Грозного было до сорока процентов "лиц кавказских национальностей"? И эти лица, по честным, неофициальным, застольным отзывам командиров, сражались и умирали в Грозном подчас не хуже русских парней.

Даже отношение армии к своему бывшему генералу Джохару Дудаеву показалось мне лишенным политического подтекста. Да, каждую нечетную собачонку, а их нынче в войсках развелось немало, солдаты именуют Джохаром, а каждую четную - Дудаем. Но ведь именем политического врага (скажем, Гитлера в годы Великой Отечественной) своего четвероногого друга даже в шутку не назовут! Так что Дудаев, конечно, враг, но в восприятии армии - не идейный, не политический, не национальный, а просто военный враг.

Кстати, и красные флаги в Грозном тоже отнюдь не воспринимаются со стороны как символ коммунистической агрессии, тем более - русской победы. Победы над кем и над чем? Ведь Грозный даже в своей страшной разрухе все равно остается и выглядит более коммунистическим, даже более русским горо­дом, чем, скажем, нынешняя Москва или тем более Петербург. Все уцелевшие лозунги на крышах и стенах домов прославляют советскую власть и свободный коммунистический труд, все уцелевшие вывески на разбитых магазинах, гостиницах, ресторанах, даже самых коммерческих, - написаны только по-русски. Так что красные знамена над броневиками - скорее всего не вызов городу Грозному, а, пускай запоздалое, но все-таки примирение с ним.
Теперь о бойцах. Обычно в Советской Армии бойцами называли только солдат. Выражение "бойцы и командиры" образно означало "солдаты и офицеры". В чеченской группировке российских войск бойцами стали все - от рядового до генерала. Не случайно потери среди офицеров в процентном отношении гораздо выше солдатских потерь. И все же офицеры больше говорят не о своих друзьях-командирах, а о своих подчиненных, о рядовых. Помню, в одном полку, - не элитном десантном, а в собранном перед войною с миру по нитке, провинциальном, мотострелковом, так вот, в этом полку офицеры в нашем ночном застолье говорили, буквально плача, перебивая друг друга:

- В ножки нужно поклониться нашим солдатам! Каждому. В ноги!..

А когда эмоции поутихли, командиры пояснили причины своего благоговения перед бойцами.

Во-первых, выносливость и трудолюбие. Даже в годы Великой Отечественной солдат старались не держать на передовой больше месяца, отводили в тыл для отдыха и переформирования. В Чечне многие подразделения, причем обескровленные в первых страшных боях, работают и воюют на передовой уже дольше трех месяцев.

Во-вторых, дисциплина. Да, та самая дисциплина, которая, казалось бы, начисто сгинула в последние годы гонений на армию. Плохо одетые, часто полуголодные наши солдаты в Чечне все же не мародер­ствуют, не отнимают у населения ни продукты, ни вещи. Редкие исключения, разумеется, есть. Но характерно, что в невоевавших, присланных позже частях Внутренних войск этих исключений заметно больше.

В-третьих, презрение к смерти. Оно проявляется у солдат столь массово и конкретно, что это начинает пугать самих командиров. На передовой под Аргуном, в батальоне, который за три месяца боев потерял целую роту, офицеры вспомнили при мне некоего солдата Витю Грачева: как он понес в свою роту еду, а тут начался обстрел (до противника там триста с немногим метров), офицеры кричали ему из окопов: "Витька, ты что?! Ложись, негодяй!", а он показывал рукою на термос без крышки: мол, не могу, остынет, и дошагал-таки до роты, где на долгую командирскую ругань с достоинством отвечал:

- Да что вы волнуетесь. Я же видел, что над рекою туман, они не по мне, они наугад стреляли.

И вот перед такими солдатами я выступал по три, по четыре, однажды и пять раз в день. И все они были усталыми, взрослыми, умными. Над веселыми песенками негромко смеялись, над грустными доверчиво, открыто грустили. После выступления обычно подходили и жали руку. Были случаи, особенно на передовой, когда некоторые бойцы на выступления не успевали, приходили уже во время прощания. И несколько таких опоздавших, в разных местах, тоже пожимая мне руку и не зная, наверное, что сказать, говорили по странному совпадению одни и те же слова: "Спасибо, что к нам приехали".

ЭПИЛОГ

В начале девяностых годов прошлого века "Правда" тяжело заболела и дважды была в состоянии клинической смерти: в августе 1991-го (не выходила неделю) и в марте-апреле 1992-го (не выходила почти месяц). Затем нежданно-негаданно больная газета вдруг начала размно­жаться, да еще вегетативным путем – то есть отростками. Помимо черно-белой газеты появилась "Правда" цветная, красная, от нее отпочковалась газета еженедельная, так называемая "толстушка", на страницах которой редактор В.Ряшин открыто полемизировал со своим формаль­ным начальником, редактором основной "Правды" А.Ильи­ным. Еще через несколько лет журналисты-международники С.Филатов и В.Линник, добыв где-то серьезные деньги (по непроверенным слухам, от Черномырдина), начали выпускать еще одну "Правду", в которую привлекли многих именитых ветеранов-правдистов. Все это кончилось враждой, пересудами, а затем и судами, и отношения к моему повествованию о повседневной жизни советских газетчиков не имеет.

Да и сам я сейчас думаю о другом: о глубинной неслучайности и мистической взаимосвязи человеческих судеб. Например, судеб людей, рассказом о которых начинал эту книгу, - В.Афанасьева и Т.Гайдара. Они не любили друг друга, и после ухода Тимура из "Правды" напрочь перестали общаться, но оба в последние годы как бы углубились в себя, а затем умерли почти в одно время и от одного и того же недуга. Думаю и о своей - тоже внешней странной - причастности к жизни этих больших и сложных людей. Недавно вдруг вспомнил, что ходил в походы с их внуками: в начале восьмидесятых с вну­ком Афанасьева Витей, а в конце восьмидесятых с внуком Гайдара Петей. Оба похода были тревожными.

Первый - по ущельям и скалам в районе Пицунды. Отважный маленький Витька свалился тогда с высокого скользкого камня, сильно ушиб руку, но не заплакал и просился идти дальше, хотя рука висела безжизненно. Поход устраивал я, поэтому я же его немедленно прекратил, вернул группу в правдинский Дом отдыха. Врачи обнаружили у Виктора пере­лом, руку загипсовали.

Второй поход был водный, байдарочный, по реке Истре. Тимур Гайдар, уже уволившийся тогда из "Правды", а затем и "Известий", получил от Союза писателей дачу в Красновидово, однажды я привез туда свою трехместную сборную лодку, и мы отправились в плавание, прихватив с собой пятилетнего егорова сына Петьку. Вечером пошел дождь, а берега́, как на грех, были слишком крутыми, да еще густо заросшими могучим борщевиком. Петя держался, не хныкал, но сильно продрог, и я повернул лодку к негостеприимному берегу. Дальнейшее меня разозлило: сидевший впере­ди Тимур вдруг плюхнулся в воду, нащупал дно и потащил байдарку через камыши и траву. Поступок, разумеется, благородный, но грозящий переворотом лодки и утоплением внука, что я и высказал Гай­дару в достаточно матерных выражениях.

Последний же разговор с Тимуром состоялся через несколько лет, во время нашей случайной встречи и выпивки в ЦДЛ. Относительно трезвый Тимур начал в очередной раз, но с какой-то особенной злобой проклинать "русский фашизм", я старался поскорее напиться (в общении с Гайдаром это всегда помогало), но на этот раз не успел, и слишком резко ответил, что "русский фашизм" приду­мали и лелеют очень нерусские люди, что Тимур это отлично знает, и что когда-нибудь ему будет стыдно за то, что он на старости лет служит неправому делу.

Впрочем, с годами стало стыдно и мне: за ту свою несвоевре­менную, уже запоздалую резкость, за прекращение с этого вечера всех моих отношений со всеми Гайдарами - даже в больницу к умирающему Тимуру я, дурак, не пришел.

На могилу тоже придти не могу: человек, взявший меня в "Правду" и сделавший из меня журналиста, контр-адмирал запаса Тимур Аркадьевич Гайдар завещал себя кремировать и развеять пепел в Красновидово, над рекой Истрой, где, по совпадению обстоятельств, мы совершали свой последний совместный поход.


Октябрь 2006 – август 2007

Москва – Шуя – Москва





1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   24

  • ЭПИЛОГ