Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


С. Я. Штрайх. Роман Медокс. Похождения русского авантюриста XIX века




страница9/12
Дата21.07.2017
Размер3.58 Mb.
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   12
Я все еще не знаю, который год моей царице. Впро­чем, первые вопросы были бы не об летах. Ныне у ней что-то частенько голова болит, а сегодня очень сильно: несмотря на то, она одета и мила, как ангел. Она приметно полнеет, цветет лицом. За ужином по-обыкновенному кушала и пила мой квас, но от стола тотчас ушла спать, а я ушел писать, и вот уж отписав, ложусь об Вариньке мечтать и в мечте Вариньку целовать. Прости, портфель любезный. 11-го. Суббота. Варинька румяная, как больше не надо, пришла писать в гостиную с половины урока. По поручению Прасковьи Михайловны я заказывал пять мячиков, которые отослал наперед себя, с тем чтоб их отдать с заднего крыльца и до меня не показывать; по сему случаю я ходил в девичью, где Мариана очень вежливо предовстала. И эта безделица, показавшись пророчест­вом, обрадовала до дурачества!.. предприимчивому, как и ничтожному, удалось бы ис­ходатайствовать отпуск в Ботово174. «Чтобы пытаться достичь невозможного, нужно толь­ко любить»175. Как сильно я в сию минуту чувствую истину этой апофегмы! Варинька имеет мой обычай за столом крошить хлеб и сегодня целую горку накрошила. Взглянув на меня, сама налила полстакана воды и в нем вымыла пальцы правой руки; в это время от жарчайшего желания расцеловать причудницу я чувствовал жажду и необыкновенно пил воду. Через неделю, в Пасху, я поцелую ее ручку. Приближение праздников напоминает пословицу: ложка меду, бочка дегтю; не­смотря на то, с нетерпением жду Пасхи. 14-го. Вторник. Вчера я угорел так, что и теперь еще болит голова; а в то самое время, как одевался идти к Александру Николаевичу, тошнило и рвало; однакож пошел, опоз­дав целым часом. Варинька вышла к столу ко второму блюду: я уже думал, что она нездорова, хотел спросить княжну, но не смел при Александре Николаевиче. Он, так же как и я, говеет и намерен приобщиться Святых Тайн, а кушает скоромное. Почитая его в делах веры всесведущим, переменил я щи с грибами на мясные, причем Варинька не в шутку пеняла за соблазнение меня. Предобрый Александр Николаевич, тотчас раскаяв­шись, просил опять взяться за пост, если желудок позволяет. Этот маловажный случай соделался предме­том разговора176 во весь обед. Занятый Варинькою, я почти ничего не слышал: сегодня ее глазки чудесно счастьетворны... После обеда Прасковья Михайловна и Александр Николаевич в зале на полу составили прекрасную груп­пу, приучая ползать своего Ваню: французский ковер, нарочно постланный, умножал блеск картины, которая Александр Николаевич чрезвычайно скучает своею должностию; хочет проситься в Ачинск, чему, как мне кажется, не бывать, потому что сей год я счастлив. О! Если б вырваться отсюда! Может быть, мне, столь же ля меня была тем прелюбезнее, что милая Патя, тут же играя, то и дело хотела целовать брата. Я очень кстати назвал Ваню источником счастия в несчастии. Меж тем я в продолжение Сонюшкина урока разго­варивал с Варинькою. Слово за слово — и ей вздумалось исповедать меня. «Нравился ли вам кто-нибудь в Вят­ке» — «Нет. Вятка пуста, гораздо беднее Иркут­ска». — «А в Одессе» — «В Одессу я приехал в быт­ность там двора [императорского], от коего весь город был в восхищении, особенно дамы, безумолкно толкуя о государе и государыне, казались мне глупыми рояли­стками». — «Ну, а до двенадцатого года» — «Тогда я был слишком молод, чтоб знать истинную любовь. Я созрел в затворе. Водимый воображением, на досуге мечтая, составил себе идеал женщины и им восхищался иногда до того, что видел его во сне». Меж прочим рассказал ей, как при женитьбе подпо­ручика Новикова, правившего должность плац-адъю­танта в Шлиссельбурге, я, распаленный солдатскими рассказами о невесте, почитал его пресчастливым, не­смотря на бедность; как подарил молодым все что мог из своих чемоданов, хранившихся в кладовой; как, освободившись, на первом шагу радостно пошел посмот­реть ее, но не нашед ни малейшего сходства со своим идеалом, обнаружил презрение обоим с искренностью дикого. Поистине это была странная сцена: Новиков стоял нем от изумления; я, ходя по комнате, смотрел на все со вниманием, а более всего на женщину со всех сторон, и наконец почти сказал, что он, дурак, влюбился в дуру. Особенно отвратили меня большие зубы и привычка смеяться так, что видно десны... «Вы еще много раз обманетесь», — повторяла Варинька; я, вспомнив ее вставной зуб и табак, дрожал от желания броситься к ее ногам и сказать, что все знаю, нечем обмануться... Ах! я и теперь дрожу; дрожу, дрожу — и все напрас­но! Почто, Боже, дал ты чувства столь жаркие человеку с подобною участию Что я говорю! Я не ропщу, я счастлив, я доволен, я нравлюсь Варюшке. Ей хочется знать историю моего сердца! Как бы я [был] рад, если б оно было кристальное и ты, мой друг, мой бог, могла бы видеть в нем свое царство. Сегодня она необыкновенно разговорчива; к сожале­нию, беседа прервалась отъездом Александра Никола­евича с Прасковьей Михайловною к вечерням, куда и мне надлежало отправиться. Как поздно — третий час! Прости. Прости. 19го. Пасха. Под вечер я ходил к Александру Николаевичу; он тотчас вскочил христосоваться, но я прежде подошел к Прасковье Михайловне, потом — какое сладкое вос­поминание! — дважды поцеловал Варинькину ручку и, несмотря на предуготовления, так потерялся, что не знаю, коснулась ли она моей щеки. Не ожидав застать ее в кабинете, дорогою думал, что, может быть, придется уйти и без поцелуя, столь давно, столь жадно ожидаемого, и вдруг сверх чаяния беру в первый за руку и целую — раз, два... Ах! Почто не больше Любовь, любовь, скажи, что ты такое Скажи, отчего и теперь сердце так бьется, дыхание так несвободно Отчего в глазах слезы восхищения Часто, рассматривая свои желания, нахожу, что они имеют два главных предмета: быть с Варинькою всегда вместе неразлучно и быть в силах сделать Вариньку счастливою. Я совершенно перестал существовать для себя; желаю благ мира лишь для нее: по этому можно заключить, что если б она вышла замуж за вельможу, взаимно любимого, а я как друг всегда был бы с нею, то б и я был счастлив — напротив, я умер бы с печали. Прасковья Михайловна, простояв в соборе от 12 часов полуночи до 6 часов утра, дремала и спросила подушку, которой долго не подавали и о которой Александр Ни­колаевич, хлопоча, перекликал всех: Маврушу, Мари-ану, Владимира, Петра, Ушакова, вестового и т.п. На­конец принесли, и я, принужденный расстаться с об­разцом счастливого супружества, вышел, но, увидев в гостиной Вариньку, завернул к ней. Она, заметив, что я грустен, сказала: «После причастия должно быть веселым». Увы, божок, подумал я, поцелуй твоей руки для меня лучше причастия, но и он не развеселил. Меж прочим у ней вырвалось слово, коего точный смысл надо непременно узнать. «Я очень желала бы, — ска зала она, — чтоб вы подумали об истинном назначении человека и не гонялись бы за суетностию». Сегодня она одета в то синее шелковое платье, ко­торое так долго было у меня и которое она очень любит, ибо, как говорит, подарок сестры. Я желал бы знать получше историю сего платья. У меня оно казалось старым, негодным, а на ней прелестно. Прасковья Михайловна обрадовала меня приглашением обедать У них на праздниках, а Варинька поручением сделать Для нее визитные билеты. О! Варинька, Варинька, с какими сладостными надеждами я ложусь спать. Прости мой друг, мой бог. Прости. 20-го. Понедельник. Наконец исполнилось желание, и я весел, и я с праздником. Говорят, что долговременные бедствия ох­лаждают и самую жаркую душу, что сердце, преиспол­ненное горестей, не может радоваться, что глубокие язвы несчастия неизлечимы. Я, испытавший одно из самых величайших зол, нимало не простыл; обременен­ный, кроме болезней всеми скорбями, часто радуюсь до исступления такими случаями, которые не обратили бы даже и внимания большой части людей. Нет ни малей­шего сомнения, что в Варинькиных объятиях излечи­лись бы все мои язвы, забылось бы все протекшее, и я... О Боже, неужели это никогда не сбудется Неужели я узнал ее лишь к усугублению страданий Вставши ранее обыкновенного, я с живейшим удо­вольствием занимался визитными билетами для любез­ной Вариньки, и в ту минуту, как хотелось отослать их, вдруг является Петр, подает сверток радостей незабудки Варинькиных трудов, которые вмиг спрятав за пазуху, похристосовался с Меркурием, дал ему пол­тину на пряники, а когда он ушел, то, целуя, нюхал счастьетворный лоскуточек, задохся, лег на диван и средь сладчайших мечтаний пролежал более часу. Теперь я в жару от мысли сделать божку портфель для бумаг и письма: на одной стороне надежда, будет лелеять любовь в люльке; на другой — средь бури сын Киприды в утлом челноке, с надписью: Lamour le conduit177 ; к тетради чистой бумаги вместо фронтисписа са — Купидон, сокрытый внутрь розы, с надписью: Без повязки, как дружба; Весь нагой, как истина; Без крыльев, как постоянство; Без оружия, как невинность: Такова была любовь в золотой век; Такова же она еще и в вашей семье!178 Очень поздно; свеча гаснет. Прости. 21 го. Вторник. Александр Николаевич, греясь у топившейся печки близ дверей, столь жарко целовал Прасковью Михай­ловну, обнявшись с нею, что не слышал моего прихода, а увидев меня, сказал: «Она все ходит целовать, я отучаю, чтоб не ходила» — и еще прибавил несколько поцелуев. Прасковья Михайловна, любезно приветствуя, благодарила, что кстати пришел: сегодня рождение княж­ны Варвары Михайловны, коей голос слыша в гостиной, я поспешил туда, чтоб опять поцеловать ручку. Она кушала пасху со сметаной и четверговой солью; это ее любимое кушание. Средь восхищения испугал меня длинный стол с девятью приборами, широко рас­ставленными; трудно, казалось, сесть так, чтоб не ли­шиться удовольствия наливать ей пить 179. Я спасся, сев выше Крузе и Портнова. О! Друг священный, доколь в теле душа, ты в душе. Не знаю, чем буду за гробом, знаю что по гроб я твой. Ах! Как бы я рад быть совершенно уверенным в бессмертии души! С каким бы восхищением я повторял: Да, так как душа бессмертна, Я останусь верным тебе и за гробом!180 За столом Прасковья Михайловна, крепко поцеловав Вариньку, начала тост за ее здоровье; вслед ей всяк опорожнил свою рюмку шампанского. Сегодня у них именинница сестра княжна Александра, и брат князь Валентин181 также именинник. Варинька, говоря со мною об этом, сказала, что она особенно дружна с двумя з своих сестер: с Марфою Михайловною182 и Елисаветою Михайловною. Клеопатру превозносит ангелом. Сегодня она бледна, не авантажна, а все мила до очарования. Опять в любимом синем платье, глубоко вырезанном; я пристально рассмотрел плечи, часть гру­ди и спины: все форм прекрасных и очень, очень нежно, хотя не чрезвычайно бело. На шее коральки не совсем к лицу. В новых лиловых ботинках ноги прельщали во весь день. Впрочем, все сии прелести тела в другой не сделали бы никакого впечатления на меня. По случаю дня рождения и Крузе подходил к руке Вариньки, которая поцеловала его в щеку: мне это было столь больно, что я в жару сделал завет никогда не подходить к руке дам, щадя их дружков. Можно бы много еще кое-чего записать в память дня столь приятного, но дремлется, смеживаются веки очей, сытых Варинькою. Прости, мой милый, мой прекрасный друг, прости! 25го. Суббота. Вариньку я застал одетою на обед к Пономареву: в светло-желтом шелковом платье последнего вкуса; прекрасные волосы без чепчика были во всем их блеске; на шее опять коральки; перчатки, несогласные с цветом платья, заменились по моему совету шведскими. Побе­гав то за тем, то за другим, наконец решительно села поговорить со мною. Я был в странном состоянии: горе от неожиданности не обедать с нею осиливалось радостию видеть ее в наряде, без чепчика. Меж прочим она сказала: «Очень жаль, что не дома обедаю, — настанет время, когда и я буду жить для себя». Какое изменение! Варинька, се человек, тобою созданный!.. Неужели на погибель Нет; ты добрая, не погубишь меня... Скоро приехал Алек­сандр Степанович (Лавинский. — С.Ш.) с дочерью и увезли весь мой мир — Вариньку. Мы сели за стол в 3 часа. Александр Николаевич, сказавшийся больным, был весьма разговорчив, веро­ятно, с радости, что отделался от обеда в гостях. При слове, что Ване 9-й месяц (он родился августа 19-го), «у нас в Ботове, говорил он, празднуют все именины, все рождения с иллюминациею и фейерверком; подо­бный день всегда стоит около трехсот пятидесяти руб­лей; а у старой княгини, тещи, бывает и театр». Пра­сковья Михайловна велела Федору подать квасу; я по­проворнее усача схватил бутылку; она готовила стакан, думая, что хочу налить ей пить; но я предоставил это удовольствие Александру Николаевичу; она приметно угадала мою мысль и улыбнулась. Мочи нет, хотелось дождаться Вариньки, но тщетно: после 5 часов стало совестно обременять собою Алек­сандра Николаевича; принужден уйти. Сей день отмечен от всех прочих: четверть часа беседы с Варинькою, перевешивая уныние, ставит его наряду с незабвенным днем пришивания флера к маске. Состояние моих чувств в сию минуту есть смесь единственная: неизъ­яснимо приятно и очень, очень жарко! Кажется, что если б я открылся ей в своей любви, то было бы легче. На страстной во время говения породилось во мне же­лание показать ей сии записки. При каждом размыш­лении — можно ли это сделать, затрудняется дыхание и сердце иначе бьется. Я не могу надивиться чудесным действиям любви. В постели как-то лучше думается, особенно об Ва-риньке. Прости! 6 го. Воскресенье. Поутру от губернатора Жюлиани, зашед ко мне, ска­зал, что сего вечера у Александра Николаевича будет бал, будет ужин, будут танцевать, — сказал и тем свел с ума. Чрез минуту я показался ему больным. «Вы нездоро­вы» — «Да» немного». — «Как же хвалитесь, что не знаете никаких болезней». — «Я угорел». — «Где У вас не топлено». — «В гостях». — «Где же Понимаю: вы ночь не спали, трудились для праздника». — «Неправда; я спал, как сплю всегда, и еще лучше». — «А больны!» — «Не мучь меня; мне грустно...» Он скоро ушел; я лег спать и спал весь день; вместо обеда пил чай, который не люблю, и вместо ужина опять пил чай, который не люблю. Теперь 11 часов; должно бы спать ложиться, а я лишь встал и, верно, всю ночь не усну. Теперь ничем не отделаться от мучений, теперь Варинька танцует. Возможно ли ей не танцевать, говорит рассудок; да и какая в том беда Ах! Всяк ее трогает, обхватывает! Рассуди. Нет, не рассуждаю; ибо испытал, что тут рас­суждения не помогают. Сделай, чтоб воображение не мучило меня, тогда пройдет и грусть моя. В прошлый четверток я узнал, что она всю ночь, до 3 часов утра, танцевала на балу у Медведникова, но тогда дело было уж прошлое, а теперь мучительно по многим-премногим причинам: теперь вечер в доме Александра Николаеви­ча, в доме Вариньки, а я не могу быть там. Одна уж мысль сия Вмещает для меня все муки бытия. При всем этом, думая, что Варинька меня любит, я среди самых мучений счастлив и своей участи не про­меняю ни на чью участь в свете. Незабудки, милые незабудки, труд и дар друга священнейшего! С вами я сплю, вас я целую, засыпая и просыпаясь, вы — ис­точники моих надежд, вы знакомите с радостьми душу, столь давно им чуждую, вы и теперь, осыпаясь поце­луями, облегчаете меня. Ах! Незабудки, смотря на вас, я чувствую, что вы подобно праху Феникса можете родить Атланта: сделайте меня вас достойным! Мне, как кажется, предстоит трудный подвиг. Чтобы пытаться достичь невозможного, достаточно только любить... По­пытаюсь читать; нет, буду писать Рогнеду. Итак, прости­те, любезнейшие тетрадки о Вариньке священной. Простите! 28го. Вторник. Какая внезапная радость! По старанию Вариньки прибавился мне третий день жизни в неделе; в четверток позволено счастие учить Сонюшку, то есть видеть Ва-риньку. Мысль, что это случилось по старанию Варинь­ки, сторицею множит благо, которое и само по себе очень, очень велико. О! Друг священный, почто не можно благодарить тебя соответственно чувствам, почто не можно пасть ниц пред тобою и расцеловать твои руки, ноги — ах! — лицом отер бы прах ног твоих!.. Нет, порывы моей души неизъяснимы! Я боготворю тебя не только потому, что ты того достойна, но и потому, что человеку, как из собственного опыта вижу, необходимо нужно боготворить кого-нибудь, что-нибудь. До тебя в моей душе никто не жил: раздраженная в долгом, незаслуженном злосчастии, не чтила она даже и Бога, своего Творца. Узнав тебя, тобою преисполнилась. Считая влечение похвальным уважением всего изящ­ного, высокого, я охотно удовлетворял ему; но однажды, пришед домой с книжкой Байрона, бросился на диван и, осыпая мечту поцелуями, узнал, что это влечение есть та любовь, от коей столь много Вертеров погибло; узнал ясно, сказал себе все, что рассудок может сказать в подобном случае, и пошел вперед... Опытом убежденный, утверждаю, что, вкушая ис­тинную любовь, нет возможности раскаиваться. Любовь есть источник добродетелей; любовь, подобно вере, улуч­шает, облагораживает душу и есть союз человека с добродетелию (но, конечно, любовь — источник добро­детели для душ чистых и невинных). Кто же видел фанатика, который бы страдая за своего бога, раскаи­вался Я уверен, что Прасковья Михайловна, следуя за мужем в Сибирь, средь горестей, средь плача встречала такие минуты удовольствий, каких прежде никогда не знала и каких не знает ни один счастливец. Связь, основанная на страданиях, гораздо возвышеннее той, которая основана на наслаждениях. Может быть, это даже наиболее трогательное удовольствие183... Уверен я и в том, что никакой Вертер не примет дара жизни с условием перестать любить. Сафо броси­лась в воды Левкода не с тем, чтоб излечиться от любви, а с тем, чтоб умереть любя184. После обеда Сонюшка в первый раз училась танцевать у Расинского; Прасковья Михайловна с Александром Ни­колаевичем сидели в зале, а я говорил с Варинькой в гостиной. «У нас воскресенье был вечер, — сказала она мне, — и танцевали хотя только в четыре пары, но более и охотнее, нежели на всех других балах». — «Кто из мужчин танцевали» — «Крузе, Иванов, Портнов и Шелихов. Всего было лишь двадцать человек. Мне очень жаль, что вы не можете быть в подобные вечера...» Ссорясь со своим воображением и благословляя Ва-риньку, я старался переменить разговор: коснулся своих писем к Юшневской и Соломирскому, которые еще до обеда отдал ей для прочтения. «Почему вы пишете с таким отчаянием — спросила она. — Разве вам так очень худо в Иркутске» — «Иногда бывает не худо, а хорошо, и очень хорошо. Но вообразите, что представляет мне будущность. Если содействие Шиллинга останется без­успешным, то придется, не ожидая милостей, уехать своевольно...» — «Вам в Иркутске недостает друга». — «Мне лучший друг — мой журнал, лишь ему могу вверять свои чувства». — «Разве у вас ведется жур­нал» — «Пишу». — «И обо всем, что случается» — «Нет, вовсе не обо всем. От вас у меня нет тайн; я очень рад бы показать вам свой журнал. Прикажете» — «Не знаю: меж двумя полами так много приличий, которые не должно преступать...» Ах! провинился, подумал я и, безмолвствуя, клялся в душе никогда не давать ей повода к преступлению своих обязанностей. Но, Боже! Неужели читать сии записки, невинней­шую отраду несчастного, есть преступление Она уже не в тех годах, когда девушке не позволяются тайнк. Признаюсь в слабости: душа горит от страстного жела­ния сказать: люблю! Так горит, что не могу писать. Что же будет в постели с незабудками Ах! Здравствуйте, здравствуйте, милые незабудки! А ты, портфель, прости! 30-го. Четверток. По новому судеб распоряжению и четверток день красный. К усугублению счастия застал Вариньку оде­тою, за шитьем в гостиной и целых пять часов смотрел на нее, говорил с нею. При изъяснении моей благодар­ности за третий день жизни в неделе она сказала, что это galanterie francaise185 , какой от меня никак не ожи­дала. У меня было на языке, что, посмотрев на нее пристально, и немой скажет bon-mot186 ; но удержался, не вымолвил, ибо это было бы в самом деле galanterie francaise, которую я не люблю. Твердо помня ее надышнее желание, чтоб я подумал о истинном назначении человека и не гонялся бы за мечтами, просил объяснить, в чем, по ее мнению, состоит сие назначение, но она, отделываясь от словесных объ­яснений, так взглянула, что я понял и чуть не задохся. За столом милая Патя вскарабкалась на Варинькин стул, чрез что Вариньке пришлось сидеть подле меня ближе всех разов. Во все продолжение обеда я ощущал в себе странное действие от сего сближения; мне стра­стно хотелось коснуться ее ног, но не смел; рассуждая, можно ли, не можно ли и с минуты на минуту откла­дывая решение, встал не коснувшись. Не чудно ли это Пред нею я вовсе другой человек! Вовсе не тот Медокс, который столько раз удивлял своею отчаянностию. Она опять любопытствовала в истории моего сердца и непременно хотела знать, кто мне нра­вился. Сегодня она в шароварах, которые очень, очень нравятся моему воображению, и в тех больших вязаных башмаках, которые не любит мое зрение; впрочем, я б и их расцеловал за неимением шаровар... Ах! Постой, постой, воображение, не шали; надо еще много записать. Она лишь голову убрала: все прочее в утреннем состоянии. За столом в том диком капоте из чинчунчи, который я люблю лучше всех ее полупарад­ных платьев, она — надеюсь — по близости ко мне частенько поглядывала на прорешки в рукавах, а я меж тем думал: вот отверстия поцелуям до пятен. Вчера Александр Николаевич с Прасковьею Михай­ловною обедали у Мичурина на свадьбе, где пили 25 лдоровьев; сего вечера Варинькин черед быть там на ужине. Завтра, 1 мая, все они будут на гулянье, по желанию Александра Степановича. Варинька с величайшей искренностью говорила мне об Елисавете Алек­сандровне (Лавинская. — С.Ш.) и опять сказала: «При­дет время, когда и я буду жить для себя». По случаю рождения или именин Андрея Николаевича187 пили шампанское. В каком-то состоянии буду я 4 декабря Конец бумаги велит расстаться. Прости. Прости.188 Май. 2-го. Суббота. Ходил за радостьми, принес печали. Взглядов немно­го, и те вовсе обыкновенные; нет ни одного лестного слова; может быть, потому, что устала. Я, кажется, ни в чем не виноват пред нею. Вчера, после гулянья, был вечер у Александра Степановича, и Варинька опять танцевала до утра, так же как и третьего дня у Мичу­рина. За столом при слове, что бригадный не глуп и часто говорит недурно, а иногда удивительно глупо, Прасковья Михайловна весьма кстати сказала француз­скую пословицу: кто гонится за излишним умом, теряет даже то, что имеет189. Варинька попросила рябиновки; Крузе успел налить прежде меня; я вспыхнул с лица; невнимательная ни­чего не приметила, и мне грустно. Какое малодушие! Никто лучше меня не чувствует, сколь все это мало­душно; но как исправиться Крузе делал Вариньке поручение, достойное немецкого мастера, — поручение купить ему на воротнички материи. Варинька, сказав, что Мавруша сейчас идет в лавки, кликнула ее; а Мавруша, посмотрев на его воротнички, сказала, что это batiste dEcosse190 и что лучше взять батисту. «Почем и много ли надо на дюжину воротничков» — «Аршина полтора, по двенадцати рублей аршин». — «Как дорого Купи один аршин в десять рублей...» и денег не дал! Вот прямой немец... Боже, какой я негодный! Я теперь зол на Крузе только за то, что он налил рюмку вина моей Вариньке! Но право, я точно столько же зол и на себя. Грустно. Ах! Друг мой, друг священный, любезная Варинька, когда минуют огорчения Где брег страданиям В твоих объятиях иль — во гробе Прости, божок, прости! 7^го. Четверток. Опять изменилась! Опять не смотрит! Что сделалось тебе, божок Я, как кажется, ни в чем не виноват пред тобою. Разве то неблагоразумно, что сказал о своем журнале С прошедшей субботы заболел у меня нос, и я никуда не выходил до сего дня. Во вторник с утра, разумеется, по нетерпеливости и малодушию, любви свойственно­му191, я был так грустен, так мрачен, как в черные дни шлиссельбургские. Около обеда облегчился рисованием незабудок: ее шитье лежало предо мной, чтоб лучше видеть недостатки прежнего узора. Возможно ли же не развеселиться Сегодня погода ужасна: вдруг выпал снег на пол-ар­шина, метель и буря; нос не совсем еще зажил, но я, несмотря ни на что, ходил к Александру Николаевичу; не мог вытерпеть! Сонюшка почти не училась, ибо я опоздал; а в три часа она должна была одеться для Расинского, который не пришел за погодою. Варинька явилась к столу тогда, как суп был уже разлит; бледна и все как-то не так; и прекрасные волосы не прекрасны, едва завиты, едва видны из-под большого чепчика с большими розовыми бантами не моего вкуса. Впрочем, может быть, если б она хорошенько взглянула, то б и чепчик был хорош до очарования. Уж другой раз почти вовсе не смотрит. Как это мучительно!.. Тщетно, целуя милые незабудки, уверяю себя, что душа, подобная Варинькиной, нелегко изменяет свои чувства и склонности: все, знай, грустно. Однако же сегодня есть словцо, совершенно согласованное с моим образом суждения и очень утешительное. «Я ненавижу всякий род службы, — сказала она, — служба ни к чему не ведет, вовсе бесполезна». Ах! Друг мой, друг священный Варинька, если б ты при сих словах взглянула по-своему, то б я не был грустен, не худо бы ужинал, не боялся бы ночи... От какой малости зависит покой души! Милая Патя отнесла ей в спальную мой новый узор незабудок, за который почти не благодарила, что мне очень понравилось. Впрочем, хвалила и обещалась скоро начать. На прошедшей неделе, услышав от Прасковьи Ми­хайловны, что губернаторша отказала ей в семенах под предлогом неимения, я показал письмо Зарубаева, при мне случившееся, в котором он говорит, что тетенька получила из Москвы от Фишера множество семян и он с нею вместе занимается в огороде сеянием. Все удиви лись коварству бабы, не хотящей, чтоб городничий имел стол, равный губернаторскому. Я взялся достать от нее семян и достал; Зарубаев, сам принесши, сказал, что в воскресенье Прасковья Михайловна и княжна Варвара Михайловна были у них на вечеру и что он танцевал с княжною, которая на его вопрос, не устала ли она, отвечала: «С вами не устала». Спать не хочется, а пишется очень худо. Прости. 9-го. Суббота. Мой ангел Варинька нездорова: беспрестанно голова болит, и очень сильно; на лице видно страдание. Это меня так печалит, что я уже не думаю о хладности ее взоров. Так-то одно зло делает нас бесчувственными к другим бедам. Она зябнет даже в пелеринке, а погода прекрасная и так тепло, что чрезвычайнейшая грязь вдруг исчезла. Гораздо прежде обеда явилась она в кабинет со своим листком в Москву и уже не уходила. За столом много говорили о беспокойствах во всей Европе. Александр Николаевич осуждает все народные восстания, особенно же поляков бранит192; а Варинька защищает всех. Я, не пущаясь противоречить Александру Николаевичу, ду­мал про себя, что все сии бунты суть следствия новой системы политики и тех неправосудий, тех глупостей, какие сделаны Венским конгрессом. Например: для истребления семян демократии госуда­ри разделили меж собою вольные города Германии, ко­торые были вольными по священнейшему праву: умев пользоваться трудными обстоятельствами империи и по­роками императоров, они посредством денег выкупались на волю. Их было около восьмидесяти, из которых многие свободны с XII века, а все — прежде XVI, и все были в цветущем состоянии по общему меж ими Ганзейскому союзу торговли. Могут ли же они теперь быть довольны Рассеянные по всей Германии, могут ли не пользоваться удобностию сеять крамолы против царей.. Тут нехотя вспомнишь слова Оксенштиерна к его сыну, по молодости лет робевшему ехать на Мюнстерский конгресс: «Не бойся, поезжай и посмотри, какими людьми свет управляется»193. 10-го. Воскресенье. Столкнувшись у обедни с почтмейстером, я поехал к нему на обед и там услышал от Воинова, что он ныне зимою имел случай войти в дом к Александру Никола­евичу, да так как-то разошлось дело. «Ну, брат, — сказал Меркушев, — не последнее бы дурачество это было». — «Наугад не узнать, — продолжал Воинов, — мне не гораздо хотелось толковать с Муравьевыми, а то б, может быть, было бы дело...» Этот мистический язык заставил меня спросить Меркушева о значении, и я узнал, что Воинов назначался сватать княжну Вар­вару Михайловну за Пильникова. Не совсем поверив, я просил возобновить разговор, что Меркушев и сделал, коль скоро Воинов возвратился от почтмейстера. Наконец убежденный, я так разозлился, что вышел из благопристойности. Особенно обидело меня то, что Ланганс, бывший на совещании, называл княжну цыганкою и что будто Пильников не возьмет теперь княжны, ибо нашел лучше. «Разумеется, для борова свинья лучше человека», — подхватил я и разругал си­биряков, как скотов. Меркушев унимал меня, держал мою сторону и твердил, что Муравьев мне благодетель и потому при мне не должно худо говорить о его доме. Ввечеру загорелось идти рассказать все это Вариньке. Она удивилась, как я это предвидел; но никак не ожи­дал, чтоб она меня удивила, сказав, что Пильников хороший молодой человек. Впрочем, я приписываю это ее чрезвычайной доброте и незнанию Пильникова, ко­торый есть не иное что, как приказный, знающий за­коны, и невежа во всем прочем. Он из казацких детей. Вся его родня в низших званиях: брат был квартальным, теперь поверенным по кабакам; сестра сговорена за пьяницу, здешнего подпоручика Кузнецова, бывшего барабанщика. Взросши средь подобной сволочи, бедный Пильников не может иметь понятия о Вариньке и, конечно, думает, что ее можно удовлетворить точно теми же средствами, как и сестру его. Александр Николаевич со всем домом обедал у Портнова, где что-то проказничали над горшком лилий, ич Варинька, как сама говорит, устала до смерти; а все-таки поехала на вечер к генерал-губернатору. У ней много дней, в кои может равно Бутурлиной сказать: «Мой дом в карете». До праздника она была, как Флора свежа, румяна; а теперь, измученная, бледная, походит на больную и меня тем же делает. Соблюдение досадных приличий не позволяет много говорить... Я в сию минуту подобен путнику, который, томясь жаждою, зрит вдали струи вод немногих, спешит к ним, думая, что ключ иссякнет прежде достижения и он без сил идти далее падет, умрет. Ах! Ключ радостей, ключ счастия, жизни, теки, красуйся и напой, напой меня! Твой путь я усажу цветами; дам лишь зефирам играть вокруг тебя, от аквилонов, от бореев собой загорожу, и ты узнаешь век иной, век златой... Какие приятнейшие мечты! О! Если б бог сна продлил их в сновидении. Давно уже дремлется; прошлую ночь я очень мало спал. Прости, портфель любезный; ты сменяешься незабудками. Прости! 12-го. Вторник, Насилу дождался чести моим перьям: зная, что про­шлую субботу Варинька писала, по ее выражению, та­кими перьями, что никто не разберет, я взял с собою самых лучших полтора десятка и очень кстати, ибо в ту же минуту употребились по случаю отъезда купца Белоголового в Москву. Еще на Пасхе Варинька говорила, что у них уже немного прованского масла; до обозов еще далеко, а купить здесь негде. Это заставило меня194 искать, и я нашел порядочного пять скляночек до 1 рублю 25 ко­пеек, из коих четыре послал Прасковье Михайловне. Она за обедом несколько раз принималась жалеть, что нет салату попотчевать меня; а мне меж тем думалось, что хотя я очень люблю салат, но согласен вовек не есть его, лишь бы Варинька хорошенько взглянула — и вдруг даром исполнилось желание в полной мере. Александр Николаевич показывал мне ответ гене­рал-губернатора к Закревскому195 (от 10-го), ответ, ко торый, верно, не останется без последствий. Боже! Что будет со мною без Вариньки в Иркутске Бедное сердце196, ты замираешь при одной мысли разлуки; не мучься, она не уедет; Александр Николаевич, как кажется, будет здесь председателем губернского правления. Впро­чем, если б зависело от меня, то б я отпустил его в Ботово. Варинька поручила мне сделать ей узор фестонов для подолу, и потому завтра я не улежу долго в постели. Как весело рисовать для нее и как скучно для других. Принимая от меня Ваню, она всею ла­донью коснулась моей руки, и у меня сердце чудесно затрепетало, да и при сем воспоминании опять трепе­щет. Ах! Как сладостно это трепетание. Прости, лис­ток; я лягу спать. Прости. 14-го. Четверток. Варинька, радость моя, жизнь моя, Варинька, как доволен я сегодня твоими глазками! Ах! Если б ты, друг милый, знала, сколь жарко мне хочется целовать твои руки, ноги, хоть что-нибудь, хоть платье. Я сплю с незабудками; но они гарусные, не довольно нежны, чтоб обманывать осязание; мне хочется тела, тела Варинькина. Во рту сохнет, как от жажды, и ночью уста ищут поцелуев, как младенец ищет грудь матери. Боже, не­ужели уста мои никогда не прильнут к устам Варинькиным.. В пылу чувств не могу писать; лягу и дам волю страсти. Прости, портфель, до рассвету. Если б мне предоставили выбрать любое из Варинькиного имущества, то б я взял шаровары, подвязки, шейный платок, перчатки и — все ее бумаги. Говорят, что у ней много-премного писем... Смотря на 11 часов, мне мечтается видеть, как Ва­ринька, окончив день, готовится ко сну, подходит к спящей Пате, стоит над нею, прощается; Мариана при­готовляет постель, раздевает Вариньку, все покровы исчезают и другими заменяются... Почто я не Мариана, не постель. Боже, хоть бы мухой быть, чтоб в Варинькиной спальной жить. Яем мог бы быть еще твой Анакреон Ах! Какой-нибудь вещью, тебе принадлежащей. Например, сандалиями для твоих воздушных ножек — Даже быть попираемым ими было бы сладостно!197 Нет, листок, с тобою не расстаться прежде времени; хочется пописать198. Я все дивлюсь очарованиям любви и никак не могу надивиться! Однажды, видев, как Варинька затейливо хлебала чай ложечкою, мне это столь понравилось, что с тех пор если когда пью чай, то всегда ложкою. В ней все, совершенно все, все меня прельщает, кроме табаку. Вскоре после открытия сей тайны, как будто нарочно к усугублению отвращения от сей вонючей травы, слу­чилось мне видеть, как Рыкачева трехлетний сын рас­плакался от табаку, в глаз попавшего из носу Мантей-фельдши, его ласкавшей, и как все, переглядываясь, смеялись над поганой старухой. Я вижу, что ее руки не прекрасны, а несмотря на то, милы неизъяснимо. О! Как они милее всех рук на свете. Она, особенно на мизинцах, носит длинные ногти, которых прежде я терпеть не мог; а теперь и они мне нравятся, так что мне жалко бы было, если б ей взду­малось обрезывать их покороче. С половины урока Варинька пришла в гостиную с шитьем черного тафтяного фартука для Сонюшки и, разговаривая, сказала, что подобный будет и у ней и что она любит фартуки. Мне столь же смешно видеть фартук на барыне, как получепчик на горничной, на­пример на Лизе, которая мне всегда напоминает петер­бургских колонисток с картофелем. У моей жены, верно, не будет фартука, а у ее горничной не будет чепчика. Жена моя будет ходить на кухню лишь под руку со мною взглянуть на чис­тоту. Отец мой жил не по состоянию роскошно; угощал всех временщиков Екатерины, и даже Потемкина; в последний день масленицы из утреннего маскарада вся знать собиралась к нам на обед, после которого все шли пешком через двор в театр, из театру — в маскарад, а из маскарада — опять к нам на ужин Подобные дни всегда стоили здоровья хозяйке, которую муж, прямой англичанин, считал своим управителем. Сии сцены мне чрезвычайно опротивели. По моему мнению, на свете нет таких людей, таких гостей, ко­торые бы стоили малейшего беспокойства моей жены. В мою последнюю бытность в Москве, средь разговора об этом с сестрами, София спросила, что сделаю я, если жена моя, следуя своему вкусу, будет ходить в кухню; я отвечал, что за обедом того дня буду есть хлеб с водою в наказание, что не умел упросить ее. Как бы хорошо, подхватила Леля, смеючись, если б все мужья до женитьбы сидели в крепости. Сегодня Прасковья Михайловна уподчивала меня салатом, который имел действие счастьетворного фими­ама, ибо его перебирала Варинька, меж тем как Пра­сковья Михайловна готовила приправу, и как я зады­хался от страстного желания приложиться к рукам своего кумира... Как поздно! Уж два часа! Некогда будет вы­спаться. Прости. Прости. 10-го. Суббота. Обедал с нею, наливал ей пить, глядел на нее, говорил с нею, а грустно, мочи нет. У ней все голова болит, мало смотрит и вдобавок огорчила. Она, как кажется, очень ревнива. Меж разговором я кстати помянул о неблагоразумии фон Фиршна, окружного суда заседателя, который, живучи чрез один дом от меня, неотступно просит, чтоб я по соседству учил его пригожую дочь в 15 лет. «А она хороша» — спросила Варинька с изумлением. «Да, не дурна; бе­локурая немка». — «Радуюсь; так вам не скучно на повой квартире» — «Я не учу ее и не буду учить». — «Пустяки, пустяки: вам этот случай, верно, очень приятен. Я, право, радуюсь; вы, никем не занятые, можете там хорошо время провести» — и т.п. Но слова сии — ничего в сравнении со взорами, которые умертвили ответ во устах... 13аснин давно просит меня сделать рисунок его пе­реезду с генерал-губернатором где-то по Байкалу ночью, при свете факелов; я охотно обещал, но лень начать; и потому он прибег к посредничеству Александра Нико лаевича, который, склоняя услужить доброму Баснину, удивлялся, что я не люблю рисовать и не хочу ничего делать за деньги. И вправду странно: с пяти лет я постоянно всегда любил рисовать; в Шлиссельбурге не­возможность удовлетворять вкусу к художествам я счи­тал в числе своих главных несчастий и думал, что блик красок необходимо нужен для моих жарких чувств. По освобождении я много занимался рисованием, особенно при достаточных средствах в Одессе. Здесь же с того времени как я по участи узоров грека и гречанки узнал, что мой бог не любит картинок, потухла во мне страсть к рисованию, и то, что было удовольствием, сделалось работою. Бывало, я любил возиться вокруг цветов: в Иркутске потухла и эта склонность; словом, все, все поглощено одною страстию к Вариньке — страстию приятно мучиться, думая о Вариньке. Сейчас, погасив свечу, отдамся тебе, любовь: гложи, гложи оглодки деспотизма!.. Прости! 19-го. Вторник. О! Друг мой, бог мой, Варинька, сколь взоры твои могущи в судьбе моей! Они меня печалят, они и веселят! Сегодня — ах! — сегодня они неизъяснимы. Я вне себя: иначе дышу, и сердце бьется по-другому. Но, увы, нет роз без шипов, нет наслаждений без горя. Не присутствовав при уроке, она села за стол, как уже кушали; а вскоре после кофею Александр Никола­евич, идучи с Портновым в Казенный сад, спросил, не хочу ли и я туда же. Я от Вариньки право не пошел бы смотреть висячих садов Семирамиды; а тут пришлось идти почти в огород; ибо понял друга разделения полов, Прасковья Михайловна также поняла и с состраданием взглянула на меня. Сей взгляд, чрезвычайно вырази­тельный, ясно обнаружил, что моя тайна ей небезыз­вестна, чего я никак не воображал. Не меньше удивила меня и Сонюшка: она худо учи­лась; я в досаде сказал: «Как скучно видеть ваше нехотение». — «Неправда, вам не от того скучно». — «Как не от того» — «Вам скучно потому, что здесь нет Babe; вы ее любите; она ваша фаворитка; когда она здесь, вам весело, вы не бранитесь и напишете Very good ; а без нее вам ничем не угодишь. Позвольте, я кликну ее...» За столом Варинька много пила; я наливал с удоволь­ствием непостижимым, невероятным, которое есть совер­шенное очарование. Все были очень веселы: Ване минуло 9 месяцев, а Александр Николаевич до году празднует каждый месяц. Манную кашу со сливками Варинька любит лучше, нежели творог со сметаной. Уже много раз с досадою и даже с болию я смотрю на ее любезные ножки в негодных черных башмаках здешней работы. Сегодня не удалось мне ни одной минуты побыть с нею наедине. Странно: мое обращение с нею наедине и при людях совершенно одинаково, а всякий раз наедине чувствую что-то неизъяснимо сладостное. И самое вос­поминание сих минут приятно!.. О! Боже, незримый вождь миров, приникни к молению почти от детства чуждого радостей и дай — ах! — дай, дай мне Вариньку: дай ей то, что ей нужно, а мне дай ее лишь одное! Прости, листок, в портфель сокройся, а вы, незабудки, вы, мои мощи, ложитесь со мною спать. Прости! Я открыл окно: какая прекрасная ночь! Но недаром в песенках поют: Что в природе, озаренной Красотою майских дней Есть одна во всей вселенной: К ней душа и мысль об ней! 21-го. Четверток. В то время как я, в 12 часов окончив занятия, ходил по комнате и думал одеваться, скрипнули вороты: по предчувствию подлетев к окну, увидел форейтора, вмиг смекнул причину посольства, не сомневался, однако же, как будто чтоб поскорее узнать от оракула свою судьбу, хотел идти к нему; но сам не знаю, как сел на диване. Мальчик, начав поклоном от княжны Варвары Михайловны, сказал, что сегодня София Александровна обедает у мадам Бейтон и учиться не будет. Дело похо­дит на правду, подумал я, ибо старушка сегодня име­нинница; но при теперешних обстоятельствах одной этой причины не довольно. Как бы ни было, а грустно мне стало, и я очень плохо обедал. Под вечер, разумеется, не вытерпел, пошел к Алек­сандру Николаевичу, и что же — Ваня опасно болен! Вчера занемог; Прасковья Михайловна, Варинька и Александр Николаевич всю ночь просидели над ним; первая, вышед ко мне в пустую гостиную, разговари­вала, ходя, как тень. Я смекнул, что Вариньке недосуг199, и мгновенно ушел, не видав даже и детей. Теперь грустно совсем различным образом от прочих дней: одна мысль, одно желание, чтоб Ваня поскорее выздоровел, иначе Варинька замучится. Помолюсь я Богу за обоих. Прости! 22го. Пятница. Рано поутру форейтор, явившись пред моей по­стелью, сказал: «Александр Николаевич и княжна Вар­вара Михайловна просят сейчас пожаловать; дитя очень болен». Нельзя было не догадаться, что хотят портрета. Я вмиг вскочил и, взяв все нужное, в начале седьмого часа был уже там. Не помню, чтоб я когда-нибудь был так растроган, как сегодня, особенно при первом взгляде на Прасковью Михайловну. Она сидела в кабинете на диване, поджав под себя ноги, лицом к стене и плакала. При повороте говорить со мной она показалась мне помертвелою; осунувшиеся губы посинели и запеклись, совершенно как у мертвой. Александр Николаевич тоже со слезами в глазах прибирал свой кабинет, чтоб в нем поставить Ваню в случае смерти! Они оба были уже вовсе безна­дежны и уже не ходили смотреть Ваню, оставленного попечениям Вариньки. По приглашению я пошел в детскую и лишь увидел Ваню живого, как вдруг родилась во мне всесовершеннейшая надежда, что при мне невозможно умереть, потому что сей год я счастлив. (Теперь я понимаю, каким образом Бонапарт веровал своей Фортуне.) Рисовать портрет не было и в помышлении; но чтоб оставаться в детской с Варинькою, я многажды раскла­дывал бумагу и прочее, будто хочу начать и все отсро­чиваю до удобнейшей минуты. Таким образом, от 6 ча сов утра до 5 пополудни пробыл в детской с Варинькою почти наедине, ибо кормилицу не считаю за человека. По временам приходил Портнов, которого я никак не мог одушевить надеждою. Крузе своим усердием превзошел мое понятие об нем, и я дал себе слово никогда не ссориться с ним. Княжна Катерина Михайловна едва выходила на сцену, что, конечно, весьма странно. Зато Варинька, единственная, несравненная Варинь­ка, не спит ни днем ни ночью, духу не теряет, лицом не изменяется. Если б я не боготворил ее, то б сегодня, верно, сделался бы ее поклонником. Легко станется, что я когда-нибудь не вытерплю, паду к ее ногам и откроюсь. Проходя мимо дверей ее спальной, я почти всегда останавливался и смотрел на святыню — на Варинькину постель, которая удивила меня простотою и подле которой с левой руки стоит Патина кроватка, чего я никак не воображал. Ване к ножкам привязывали голубей, тут же убитых и еще теплых; Варинька сказала мне, что сие средство подкрепляет жизненные силы и некогда спасло жизнь Александру Николаевичу. Семичевский велел тереть де­сны лимонным соком с медом: я кипятил мед в ложке над камфоркою; Варинька снимала пену и потом пустила из лимону столько соку, чтоб было кисло. Она не выходила к столу; а Прасковья Михайловна хотя и села с нами, но хлебнув ложки две-три супу, легла в кабинете. В 8 часов вечера я опять ходил проведать Ваню и нашел всех гораздо спокойнее утреннего. Сей день, конечно, останется навсегда неизгладимым в моей памя­ти. Можно бы без конца писать, но я весь день пробыл на ногах и устал. Лягу в постель, преисполненный ощущениями столь же приятными, как и горестными. О! Как бы я спокоен и счастлив был, если б вы, милые незабудки, сопутствуя мне ко сну, сопровождались полным уверением достигнуть меты (предела. — С. Ш.) всех же­ланий!.. Вот другая цепь идей, и Варинька пред мной! Но полно; время спать. Прости! Мой друг, мой бог Варинька. Прости! Прости! 23-го, Суббота. В 10 часов утра явился я к Александру Николаевичу; застал его и Прасковью Михайловну в детской, озарен­ной лучами надежд. Веря своей Фортуне, я принес с собою полный карман конфектов и отдал их любезной Пате, чтоб праздновать выздоровление братца. После урока все вышли к столу, кроме Вариньки, которая безотлучно сидит над племянником. Сегодня я мало видел ее, и потому нечего сообщить вам, любезные листки. Нынешнюю почту не писали; Прасковья Михайловна на это сказала с сильнейшим чувством души: «Теперь мне ничего не нужно, лишь бы Ваня был жив». — «Будьте совершенно уверены, — подхватил я, — что Ваня не умрет». Нежная мать поминутно бегала в детскую из-за стола... Какое счастие быть мужем подобной жены! 24-го. Воскресенье. Поутру посылав спросить о здоровье Вани, я узнал, что ему гораздо лучше, и под вечер сам ходил поздравлять с жизнию сына. Александр Николаевич был в Казенном саду: в зале и в гостиной никого не было; скоро пришла Мариана, я попросил ее доложить обо мне Прасковье Михайловне, вместо коей вышла мой ангел Варинька, одетая, веселая, и, посидев, поговорив, позвала меня в детскую. Забилось и у меня сердце от радости при виде Вани, играющего на коленях матери, им восхищающейся. Варинька, присев к ним, составила группу, на которую я долго смотрел и все более и более преисполнялся радо-стию; наконец, как губка, ею напитанный, побежал в сад поздравить Александра Николаевича. Он пригласил прогуляться с ним. Дети бегали вокруг нас под надзором Мавруши. Прекраснейшая погода из­менилась с приближением вечера; Александр Никола­евич приказывал Мавруше идти домой, но Сонюшка не слушалась; вдруг поднялся вихрь с пылью; схватив Патю на руки, я спешил укрыть ее в беседке и, сжимая малютку в объятиях, живо — ах, очень, очень живо! - и ощутил, что в случае какой-нибудь опасности я бросил­ся бы спасать ее ценою своей жизни. Для Вани, признаюсь, не сделал бы столько. Сегодня, и сам не знаю почему, красный, прекрасный день; кажется, от того более, что Варинька весела. Прости. 26-го. Вторник. Варинька во время урока, любезно поздоровавшись, села не на диване, а подле Сонюшкина стола и хотела Погонорить со мною. Я так обрадовался, что дыхание изменилось; но — увы! — не надолго: Александр Николаевич уселся с книжкою в гостиной; Варинька тотчас у ишла. Смотря ей вслед, я вдруг обнялся хаосом мыслей: радость, горе, надежда, отчаяние, Патина кроватка, портрет Муханова, все, все вместе, как винегрет. Кдпа ли все люди могут иметь понятие о подобных мгновениях, которые у меня довольно часты и иногда сопровождаются волнением крови, жаром в лице и геройскою отважностию. Трудно изъяснить, какое множество идей рождается при одном воспоминании, что Патина кровать стоит сбоку Варинькиной и что Сонюшка спит в той же комнате... Как я доволен! Вели б к этому вдобавок исчез Муханов со стены, то б я — не знаю, что сказать, — кажется, спрыгнул бы с крыши. Из разговора за столом узнал я, что она любит ездить верхом в галоп, так же как и я. Мечтая об удовольствии прогуливаться с нею, задумался так, что Владимир, подавая кушанье, принужден был назвать по имени, чтоб разбудить. После обеда в продолжение действий Расинского она допольно хорошо говорила со мной; но заметно, что с того времени, как я сказал о своем журнале, она реже смотрит на меня. Итак, Варинька не любит тебя, жур­нал, хранитель тайн священных. По надобности написать к завтрему письмо должен и я сказать тебе: прости! 28-го. Четверток. Бог знает как давно не говорив с Варинькою поряд­ком, я сего утра был столь занят мечтами приятного опидания, что, несмотря на звон, не вспомнил Вознесе­ния — пошел учить Сонюшку и нашел все комнаты пустыми. Мариана, которую я начинаю любить, вышла сказать, что все в саду и прежде обеда не возвратятся. Пошел я в сад, нашел там всех, кроме Вариньки; не смея осведомиться, ждал обеда, но и за стол сели без нее; тогда крайность заставила200 преступить правила — спросить, где княжна Варвара Михайловна. Она обедает у Елисаветы Александровны (Лавинской. — С.Ш.), отвечали мне. Прибавленный день жизни назад отнимается, поду­мал я. В половине стола явился Крузе, давно отобедав­ший у генерал-губернатора, и потому ту же минуту велели ехать за княжною; но экипаж скоро обратился пустой, а Федор доложил, что княжна поедут кататься с Елисаветою Александровною... Нет надобности гово­рить, что я после кофею, понянчив Ваню, скоро ушел, что я не весел, что я грустен, что... Прости. 30-го. Суббота. Сонюшка, худо учившись, стояла на коленях. Алек­сандр Николаевич посылал Вариньку сидеть в гостиной, но она не пришла, после извинялась мне множеством письма, ибо прошедшую почту не писала за болезнию Вани. Я тоже писал сегодня в Москву, вставши вместе с солнцем, и потому теперь так дремлется, что едва держу перо. Прости! 31-го. Воскресенье. Вот опять черный день. Вот и клятва, черная или красная, еще неизвестно. Ввечеру, пошед прогуливать­ся, вздумал зайти к Александру Николаевичу, чтоб показать рукописный свиток времен царя Михаилы Федоровича; в сущности же, разумеется, для того, чтоб увидеть Вариньку. Дорогою встретившийся форейтор сказал, что идет ко мне за книжкою, вчера взятою, которую завтра опять принесет. Предполагая бог знает какую экстренность, я описал книжку, сказал, где она лежит, дал мальчику ключи, а сам пошел к Александру Николаевичу. Он шел в Казенный сад под руку с Прасковьею Михайловною и в сопровождении Крузе. Но Крузе на крыльце остановился подождать Вариньку, еще не одевшуюся. Вот тут-то стал я в пень, как вкопанный. Рассудок говорил: иди, а ноги ни с места. Мне казалось, что она уже выходит; Крузе пойдет с нею, а я, униженный, раскланяюсь. Не знаю, что было бы со мною, если б это сбылось. Нет возможности выразить ужасного состояния моих чувств в сию минуту. К счастию, Сонюш­ка, выбежавшая вслед за матерью, сказала, что княжна еще не одета, и Крузе пошел с нею. Как убитый параличом, потащился я за вороты, встретил форейтора, который, отдав мне ключи, хотел идти с книжкою к Раевскому (декабрист. — С.Ш.): средь огорчений мне это показалось так досадно, что я вы­хватил Бурьенна, воротился и сам отдал его Мариане, случившейся в передней с Варинькиным салопом. Поняв, что она сейчас выйдет, и все алча удоволь­ствием взглянуть на нее, я поспешил опередить, отвер­нул в переулок и дождался своего бога. Одна — с лакеем, думал я, ей неловко будет ходить по саду, пока найдет своих... Как жарко мне хотелось проводить ее и как больно, как мучительно было чувствовать, что ей стыдно идти со мной!.. Вдруг сердце вскипело, глаза наполнились слезами, а дух вопил: «И ты — подлец! — и ты можешь жить в этом унижении!» —«Боже, что же мне делать» «Отважься: поставь все за все и будешь почтен, если не будешь мертв». «Готов на смерть, на тысячу смертей, и клянусь, клянусь всем любезным, всем священным, что если к 4 декабря не улучшится мое положение в Иркутске, уехать, но не без согласия Вариньки». Меж тем, смотря ей вслед, желал встречи с достойной да­мой — желание исполнилось: где ни возьмись — Ели-савета Александровна с отцом (Лавинские. — С.Ш.)1 Я побрел домой. Уткин, возвращаясь из саду, зашел ко мне; на расспросы о бывших в саду он, меж прочими называя и высокую княжну, прибавил с гримасой: «Ка­кая она нехорошая лицом!» — «По-моему, одинакова с Прасковьею Михайловною». — «Какое сравнение Го­раздо хуже». — «Мне кажется, княжна Катерина Ми­хайловна хуже». — «Той я вовсе не знаю, но едва ли можно быть хуже этого гарнадера...» Признаюсь, разговор сей немножко огорчил меня, ибо Уткин неглуп и с понятиями о живописи. Соломирский, человек не без вкуса, об ней точно такого же мнения. Он восхищался женою Баснина, которую я променял бы на Варинькины шаровары, а я всегда отличался вкусом, так что сестры, одеваясь, приглашали меня на совет. Вот изрядный пример капризов вкуса! Конец листка велит сказать прости!201 Июнь. 2-го. Вторник. Один из знаменитейших французов, слыша похвалы его достоинствам, сказал, указывая на свою жену: «Ей обязан я тем немногим хорошим, что во мне есть; таков результат любви»202. Так точно и я всем, всем обязан Вариньке; но с того времени, как я узнал ее, узнал я и зависть, которой прежде был вовсе чужд и которую пер­вый раз в жизни ощутил, позавидовав близости Турча­нинова к Вариньке. Ее хвалы Муханова, Раевского и вообще мужчин суть истинные уроки зависти для меня. Раевский, отъезжая в Олонки, обедал у Александра Николаевича с женою, коей Варинька уступила свое место подле Прасковьи Михайловны и села подле меня. Я много раз наливал ей пить, все понемногу; но за то ни разу не встретился с ее взорами, которые ничем не могут быть заменены. С прискорбием заметил я, что ей очень нравится разговор Раевского. Он говорит много, с жестами, с гримасами, даже с прискоками со стула. Речь его смехотворная (burlesque), преисполнена пара­доксов, нелепостей, самохвальства, побасенок, посло­виц, всех цветов красноречия людей низших степеней203. Я говорю кратко, без малейших телодвижений и, верно, без желания смешить; словом, речь моя совер­шенно противуположна речи Раевского, следовательно, не может нравиться Вариньке. Это меня печалит. Я вмешивался в разговор, но все ее внимание было занято. Мне вспоминались слова Карамзина: Не весел, не забавен, Могу ль кого прельстить Неужели правду говорят, что женщины склонны к наглым говорунам Вдобавок к горю во мне с малолет­ства есть предубеждение, что рослые женщины любят пигмеев, ибо матушка моя, настоящая Даная, любила своего мужа, ростом с Раевского; а я на беду родился не в отца. Еще мучает меня то, что, уходя с Кешей, никогда не взглянет на меня, то есть не скажет взглядом: прости! Это тем больнее что она разумеет меня и, вероятно, знает почти всю204 цену такого взгляда... Сегодня я не очень-то доволен тобою, мой милый, мой прекрасный друг. Извини, если моя любовь есть пветок, требующий беспрестанного поливания, и будь, оади Бога, будь милостива, не забывай цветок сей бед­ный, коему твои, мой ангел, глазки вместо солнца.Ах! Варинька, если б мы жили в века средние, то на моем ите был бы, может быть, подсолнечник с девизом: «Она всегда с вами»205. Прости! Прости! 4го. Четверток. Бригадный генерал дает праздник в поле, на своей заимке, куда и Варинька уехала с Елисаветою Алек­сандровною, разумеется, к удовольствию сей пустого­ловой любительницы всех веселий. Александр Николаевич прислал мне сказать, что сегодня он никого не принимает и урока не будет. Сначала это расстроило меня, но скоро, одумавшись, пришел в необыкновенное умиление и простил его от всей души. Легко догадаться, что так как весь город за городом, и на целый день, то он, пользуясь случаем, хочет поблаженствовать наедине с семейством. Почти наверное просто в рубашке сидит на ковре с Прасковьею Михайловною, с детьми и, осыпаясь со всех сторон поцелуями учит Ваню ползать... Какую картину пишет воображение! О! Чета добродетельная, ты в несчастии умеешь пить наслаждение из полной чаши мудрости! Сегодня я как-то очень легко простил Александра Николаевича, кажется, потому, что Вариньки нет дома. Она теперь обедает за большим столом, под открытым небом, внутри зеленой плетени, убранной фестонами. Воображая, что ей там весело, не скучно и мне. Пойду прогуляюсь. Прости! 6-го. Суббота При моем появлении Варинька председательствовала за детским столом и кормила Патю. Видя лицо бледное, я спросил о здоровье. «Нет, нездорова, — отвечала она, — не могу ходить, и все болит, грудь, спина, поясница, а особенно ноги. На празднике у бригадного все было очень хорошо, весело, но у меня разболелась голова, кажется, от солнца, на котором быть терпеть не могу. Я пять верст шла пешком и много бегала. Что за приятность в забавах с подобными последствия­ми» — «Сии последствия известны; избегнуть их было в вашей власти». — «Я никак не умею отказываться. Как можно быть в гостях только для того, чтоб сидеть и гримасничать, нисколько не жертвуя, не способствуя веселию компании..» В продолжение сего разговора я с исступленным благоговением, стоя пред ней, молился ей, молился об ней. Давно замечено, что я наиболее пленяюсь ею тогда, как она больна, скучно, бледна — словом, не авантаж­на; это, конечно, весьма странно. Присутствуя при уро­ке, она шила детский черный тафтяной лиф на костях и любезно разговаривала со мною. Похвалила5 перья не благодаря, что мне очень нравится. Сегодня мне столь нестерпимо хотелось поцелуев, что с восторгом расцеловал бы пол под ее ногами. Милой Пате много досталось. Опять заглянул в редикюль и, голодный, насилу расстался с нечистым платком. Хро­мая, возжгла во мне желание носить ее на руках; а когда едва могла выйти из-за стола и желание сие, вспыхнув, вылетело из жаркой груди, то она засмеялась и с детскою невинностию сказала вслух всем, что мне хочется носить ее на руках. Ах! Варинька, какое ты божество! Когда, когда ты бедешь моя Александр Николаевич питается надеждою выехать из Иркутска, чего я никак не ожидаю. Варинька опять доставила мне удовольствие начертить для нее фестоны. Боже! Как бы я прилип к ней, если б можно целовать! Прости! 9-го. Вторник. В самую худшую погоду, в проливной дождь, в не­сносную вязкую грязь, я ходил смотреть на Вариньку и, идучи туда очень весело, чувствовал, что в природе нет погоды, которая могла бы заставить меня отказаться от свидания с Варинькою. Она вышла к обеду с бледным лицем мученицы, и я узнал, что вчера была у Эрнста (дававшего вечер на новоселье) и оставалась там с Елисаветою Александров­ною без своих, уехавших прежде. За обедом была спаржа, которую Прасковья Михай­ловна очень любит; был кресс-салат, который Александр Николаевич предпочитает всем прочим салатам. Тотчас после обеда Варинька начала шить по фестонам, мною сегодня принесенным, что мне было весьма приятно. При слове о моем заточении Александр Николаевич сказал, что в Петербурге есть некий статский советник Баум, который был 40 лет в заточении, от вступления на престол Екатерины (коей присягать он отказался, так же как и Павлу) до Александра, повелевшего осво­бодить безусловно. Я рассказал про себя, как после четырнадцатилетнего безвыходного затвора в тесном углу, едучи с плац-майором во дворец, обманывался зрением, которое, обыкши к предметам вблизи, пред­ставило Неву морем, а дворец неизмеримо огромным зданием, несмотря, что я хорошо знал Петербург. Большая часть женщин становятся мне противны; число таковых беспрестанно возрастает. Вчера я это ощутил странным образом, быв у Терменя и с омерзе­нием смотрев на его большую двухспальную постель как на нечто поганое... К почтмейстеровой спальной я имею точно такое же отвращение; а Прасковий Михай-ловнина кажется настолько чистою, но как будто свя­тынею, почему и сам не знаю. Гость пришел. 11-го. Четверток. «Продолжаете ли вы свой журнал» — спросила Ва­ринька. Нет, отвечал я; но в ту же минуту, одумавшись, посовестился обманывать свое божество и признался, что продолжаю. «Журнал ваш, как должно думать, очень однообразен». — «Может быть, но для меня он очень приятен...» Я не смел прибавить, что она виною однообразности сих записок, что она заставляет вотще повторять: хочется, хочется поцелуя. О! Боже, какие жаркие мысли родились бы от одного поцелуя, от одного слова: люблю!.. Ах! Тогда журнал мой, как и я сам и все окружающее меня, имел вид совсем иной. Лицо цветет сердцу веселящуся. Тогда я жил бы в раю надежд!.. Милые незабудки, простите неблагодарного! Сего дня с утра я что-то очень грустен. Худо пишется. Прости! 12-го. Пятница. Дудин, третьего дня из Москвы приехавший, был сего утра у меня с визитом и чрезвычайно встревожил рассказами о любезных сестрах, племянницах и пле­мянниках. Меж прочим сказал он, что князь Валентин Михайлович (брат Шаховской. — С.Ш.) сам привез ему посылку к П.А. Муханову, состоящую из белья и до­рогою как-то поврежденную огнем. Искренне жалея соперника в несчастии, я радовался случаю видеться с Варинькою. День казался бесконечным. Для сокращения времени начинал писать, рисовать, читать все, что есть; но нет, не то на уме. Вздумал лечь спать: мухи мешали; велел запереть ставни; впотьмах едва прошло несколько ми­нут, как обнялся с призраком Вариньки и был в неизъ­яснимом исступлении. Каким бессметием поцелуев осы­палось все ее тело!.. Наконец приспело время идти, прийти и увидеть. Ее не было в гостиной. Прошеная, явилась с отверстыми от удивления глазами, по которым при первых словах было видно сильнейшее участие в делах Муханова. Средь разговора, при воспоминании ящика с письмами, она сказала, что после всего писаного Юшневскою мне делает много чести, что я не раскрыл ящика. Я отвечал, что, не веря нелепостям, думал и думаю, что она могла питать платоническую любовь к П. А-чу (Муханову. — С.Ш.), которая усиливается его несчастием по общему свойству душ изящных. «Верно, верно, не было ничего более», — подхватила она с лицом совершеннейшего отпечатка презрения слабостей. Пришедши домой худо расположенным, разумеется, не развеселился пишучи. ., Прости. 13-го. Суббота. Случайно попалось мне в руки прекрасное «Путеше­ствие Кира», сочинение Рамзея на английском и фран­цузском. Купив за безделицу и отдавав переплетчику подновить, принес будто Сонюшке; как же обрадовался, когда Варинька воскликнула: «У вас есть эта книжка! Ах! Как я рада. Я ее очень знаю, очень люблю. Все собиралась написать, чтоб мне ее прислали; у нас дома несколько экземпляров. Я по ней буду учиться по-английски...» Нет возможности изъяснить, сколь сей бездельный случай делает меня счастливым. О! Если б все дни, все часы моей жизни можно проводить в служении Вариньке, то б и я был счастлив — я, чуждый столь давно и самых малейших радостей, был бы счастлив в объятиях Вариньки равно богам в Олимпе!.. Ах! Как эта мысль, разрождаясь, озаряет мрак моей души. Варинька любит цыплят, пока они столь малы, что можно сгрызть все косточки; а больших вовсе не ку­шает. Она с аппетитом кушала кресс-салат. Ввечеру я ходил с Граффом в сад и там опять видел ее. По узкости дорожки она шла несколько десятков шагов рядом с Портновым, который теперь почти живет у Александра Николаевича.206 25-го. Четверток. Уже с час сижу над портфелыо и думаю, писать иль не писать, желая сказать Вариньке, что я оставил свой журнал; ибо она как-то изменилась со времени известия о его существовании. Для опыта не писал более недели; трудно отказаться и от сей последней отрады. Все эти дни мне было очень скучно; а теперь — ах! — теперь очень, очень мучаюсь: по случаю государева рождения в Казенном саду гуляние и Варинька теперь танцует. Вчера, в Иванов день, на заимке у губернатора Ива­на207 был бал, и я долго смотрел, как Вариньку всяк кто хотел обхватывал, вертел; а я лишь смотрел и — не знаю, как выразить. Вчера Ваня упал с дивана в виду Александра Нико­лаевича, который говорит, что нет возможности изъяс­нить, как больно было видеть сына падающим: он му­чился одно мгновение, а я два часа. Бог знает сколько раз уходил с намерением не возвращаться и через ми­нуту снова являлся, влекомый ненасытною страстию смотреть на свое божество. Она была в белом платье, очень коротком; я любо­вался ногами; они не крошечные, но очень узенькие и прекрасной формы. Ах! Любезные ножки, скоро ли я вас расцелую Елисавета Александровна сама убрала ей голову, будто на смех, очень худо, украсив несколь­кими маленькими алыми цветочками, которые вовсе не шли к ее черным волосам; а себя, напротив, богато увенчала букетами цветов. Признаюсь, я рад был видеть Вариньку на балу не авантажною; я не желаю, чтоб ей прельщались. В продолжение урока я кое-как ухитрился заставить ее сидеть в гостиной; она много разговаривала о своем вчерашнем танцевании. Странно, что столь умная, столь хорошо умеющая читать чувства сердца не понимает, что мне мучительно видеть ее танцующею с другими. Вовсе не танцевать ей, конечно, невозможно; но по­меньше — в ее власти208. Прасковья Михайловна и Алек­сандр Николаевич рано уезжают с балов: она остается с Елисаветою Александровною. Сегодня во время обеда Александр Николаевич бра­нился за это, говоря, что лошади и без того замучены, что впредь не велит посылать карету, хоть пешком изволь приходить. Это сказано отнюдь не в шутку; она, потупив глаза, умолкла с пленительною женскою ус­тупчивостью, и мне стало жаль ее до смерти. В эту минуту она была неизъяснимо мила. Вчерашние Ванины именины отправлялись сего дня. Обед отличался от обыкновенного лишь бутылкою шам­панского. Отец, бросая вверх сына, шутя сказал, что род Муравьевых есть первый в свете, и, обратясь к Вариньке, прибавил; «Вы должны почитать, уважать нас». — «Я давно уважаю, потому что один из них умер на висельнице, двое мучаются в Петровске, а третий здесь»209 . Не сродная ходить за цветами, она любит их букеты. К слову о вчерашнем бале, который ей показался скуч­ным, она сказала, что в ее первую бытность на балу у губернатора, увидев залу, убранную фестонами, пришла в чрезвычайное восхищение по неожиданности такого обилия цветов в Сибири. Надо знать, что это восхищение не могло произойти от благоухания, ибо вообще все здешние цветы не душисты; красивых же множество. Она, довольная весьма немногим, способна и к вели­колепию; я помню, как однажды при речи о доме Сибиряковой, воскликнула: «Ах! Я бы желала иметь этот дом!..» Вчера ее танцевание имело действие вовсе не такое, как в маскараде. Я дрожал, завидуя каждому прикосновению к ней; да и теперь дрожу... Как худо пишется. Я думаю возсе не о том, что пишу. Мне мечтается, как мой бог теперь в саду танцует и как моего бога всякая дрянь прикасается. Вот смеш­ная причина мучению, скажет иной. Не знаю, кто более достоин сожаления, я или чуждый подобных мук. Вчера она попросила Портнова срезать ей жасминов для Елисаветы Александровны (ибо ему принадлежат те жасмины, поставленные на время к Александру Ни­колаевичу по причине перестройки в его доме); подобрав букет, ему же предоставила счастие связать оный в ее руках, что он делал весьма медленно, стоя так близко, что боком касался почти всего ее тела. Меж тем она просила его танцевать на балу; фанатик отговаривался, а она знай просила со свойственною ей любезностию. Разумеется, я тут не подозреваю ничего; несмотря на то, мне становилось так дурно, что в глазах меркло и голова кружилась; принужден был выйти из залы в гостиную и там сесть, чтоб не упасть. В сию минуту расслабления я сердился на себя и на нее: на себя — за неумеренную страсть; на нее — за то, что она, столь умная, не щадит меня; но, оправившись, простил от всей души, по рассуждению, что не знает степени моей страсти. Ах! Варинька, мой друг, мой бог Варинька, когда изменятся обстоятельства Когда перестанут думать, что ты покраснела бы от стыда, если б кто сказал, что Медокс тебя обожает Какая черная, мучительная мысль!.. В сильнейшем волнении чувств не могу про­должать писать. Прости, до завтра. Увы! И завтра будут те же мучения. Прости! Скоро 2 часа пополуночи. Я выходил на двор; верхи Спасской церкви все еще озаряются иллюминацией в саду. Неужели Варинька все еще танцует, обхватываясь со всеми Престань, безжалостное воображение, не мучь меня! Спать нисколько не хочется. Буду писать; авось встречусь с какою-нибудь утешительною мыслию. Вот кое-что из разговоров незаписанных дней. Хороший живописец делает теперь портрет с ее сестры Клеопатры в подарок некоему саксонцу, который, прожив в их доме более 20 лет, отъезжает в Дрезден к своим дочерям. По­следние письма по сему случаю невеселы. Это было сказано с тою небесною добротою, которою я в ней прельщаюсь, и с теми отблесками душевного удовольствия, которыми ее лицо всегда светит при воспоминании о родных. «21 апреля у нас всегда очень праздновали, — гово­рит она, — обыкновенно до четырех или пяти часов утра. Я помню, как после подобных балов, не ложась спать, мы, сидя под открытыми окнами, смотрели на рождающийся день». — «Сии пиршества нужны ли для вашего счастия» — «Нимало». — «Любите ли вы бо­гатые мебели» — «Не слишком; у нас была прекрасно убранная комната, в которой я не любила сидеть». — «А я, признаюсь, я люблю мебели. Для моего счастия нужен блеск красок и металлов — нужны картины, бронзы, мраморы, фарфор». — «Вот видите ли!» — под­хватила она, образом упрека с приметным сожалением и тем обрадовала чрезвычайно. С тобою, единственная, несравненная женщина, с тобою я был бы счастлив и в беднейшей хижине, если б был уверен, что ты счастлива... Боже! Как я расстроен. Чего мне хочется Жить вместе с нею, смотреть на нее, целовать ее, служить ей; хочется подарить ей самого себя и быть орудием ее счастия. Мне кажется, что высшее благо женщины заключается в мужниной люб­ви, к которой если присоединяется здоровье и безбедное состояние, то она совершенно счастлива, если не раз­вратна... Но, увы! Я в ссылке, стократ злосчастнее ее. Зима, зима, приди скорее! Поставлю все за все. Подобно Гомерову Юпитеру двумя шагами достигну края все­ленной или погибну. Намеднись я видел, как в ее маленькую комнатку пронесли вместе с безменом множество черных хлебов. Это меня долго мучило при мысли, что от подобных съестных припасов заводится пропасть мух, которые беспокоят ее, моего бога. Граф знал Вариньку в Верхнеудинске210 и говорит, что она очень пополнела. Он уверяет, что я отлично креп­кого сложения; надежнее даже и Александра Никола­евича. Как истолковать, как поверить, что радуюсь своему здоровью только для Вариньки Рука устала, и тушь высохла. Давно рассветает. Прости. Целуя незабудки, с которыми я всегда прощаюсь, как с Варинькою, мне всегда приходит мысль, что Варинька назначала их Муханову на подтяжки. Как бы я желал видеть этого человека счастливого-пресчастливого. Июль. 11-го. Суббота. Сей час вышел из лазарета, в который принужден был уйти от притеснений начальства. Я мучился там невероятно. Однажды, в истоме заснув, видел во сне, будто Варинька наедине с каким-то мужчиною, дарит его своими трудами по канве — прекрасною, большою портфелыо для бумаг. При изъявлении благодарности их уста сближались, кажется, для взаимных поцелуев, которых, слава Богу, не видел. Проснувшись в ужаснейшем положении, ни жив ни мертв; гром не мог бы сильнее поразить. Впрочем, так как мне жарко хочется от нее подобных подарков, особенно портфели, то я и разумею, что сие сновидение есть не иное что, как сбивчивый отголосок желаний души, сильно занятой одним предметом. Сей­час оденусь и посмотрю хоть на наружность Вариньки-ной обители. Завтра надеюсь обедать там. Как сердце трепещет при мысли увидеть ее. Прости, листок211. 12-го. Воскресенье. После двухнедельной мучительной разлуки, обедая в саду с Варинькою, я беспрестанно благодарил Все­вышнего, поглядывая то на нее, то на небо сквозь отверстия простой беседки. В жару чувств, при полноте сердца, мысль и взор невольно обращаются в превыспренния. Она много-премного смотрела на меня, и очень мило. Забывшись, сама налила квасу, поднесла к устам, опом­нилась и взглядом попросила извинения; потом под­ставляла стакан по-прежнему, и я по-прежнему наслаж­дался непонятным удовольствием, наливая ей пить. После обеда все сели в саду; она с шитьем долго не могла усесться, не любя быть на солнце; я кое-как ухитрился поставить ей стул на отлогом месте в тени дерева. По окончании заседания, хватившись ножниц, считала их безвозвратно потерянными в траве; однако ж искала; я помогал, разумеется, с живейшим жела­нием найти, в чем мне и посчастливилось. Я желал бы, чтоб астрономы при открытии новых миров чувствовали хотя половину той радости, коею я преисполнился, увидев в песке блестящие кончики Варинькиных нож­ниц. Какая безделица делает любовника счастливым! Для счастия Александров, Цезарей надобны побе­ды — смерть сотен тысяч людей... И сих бичей вели­чают, а над мужем, страстно любящим свою жену, нередко смеются, особенно французы, le grand peuple212. Я не знаю ничего нелепее человеческого рассудка. Все видимые, вещественные произведения природы тем бо­лее изумляют премудростию творца, чем подробнее рас­сматриваешь их; умственные же способности человека теряют по мере того. Странно, о чем бы я ни стал писать, кроме Вариньки, сейчас отпадет охота от пера и захо­чется сказать: прости. 22-го. Среда. По желанию Прасковьи Михайловны все сии дни я занимался видом Иркутска, который сего утра уже и подарен Елисавете Александровне (Лавинской. — СНГ.). Сегодня ее рождение. Потому-то я столь долго и не видался с тобою, любезнейшая портфель. С какою радостию открыл я тебя и как легко, как приятно дышу, смотря на тебя! Ты мой второй друг, священная Варинька — первый. Впрочем, не ты один причиною моего восхищения. Варинька, единственная, божественная Варинька, снова озарила меня надеждами. Вчера, ма­лодушный, как дитя, грустил, отчаивался. Ах! Вчера, до свидания с Варинькою, был черный день. Два вечера сряду ужиная с нею, не случалось налить пить; воскресенье она вовсе не пила, а в поне­дельник лишь однажды, и то подставила стакан Петру, наливавшему Прасковий Михайловне, ту же минуту взглянула на меня, но я, смутившись, потупил глаза и не прочел ее мыслей. Вот отсюда-то породились горчайшие догадки. Пред-прошлого воскресенья, то есть 12-го, я ужинал у Алек­сандра Николаевича вместе с Елисаветой Александров­ною. Варинька по обыкновению многажды дарила меня удовольствием наливать ей пить: мне придумалось, что Александр Николаевич, может быть, находя это непри­личным, выговаривал и просил отучить. Мне было не­сносно больно мыслить, что Варинька потерпела из-за меня неприятности. Как же я ошибся! Сколь не высоко мое понятие о сем добродетельнейшем семействе, но все еще недоста­точно. К мучениям любви присоединилась мысль о теперешнем унижении и ревность. Портнов там бывает всякий день по нескольку раз, думал я; Александр Николаевич очень любит его; может быть, хочет выве­сти в чиновники и сделать совершенно счастливым, то есть женить на Вариньке. К утешению, я скоро вспом­нил, что намеднись на именинах сестры Портновой было все семейство Александра Николаевича, кроме Варинь­ки, которая в то время ездила купаться. Теперь мне и самому все это смешно; а вчера мучило и всю ночь не давало спать. Сегодня Варинька опять будет танцевать на балу у генерал-губернатора. Она любит наряжаться; едва обе­дала, села после всех, выходила из-за стола и, откушав, мгновенно ушла в свою комнату. 21 апреля на ней был Прасковий Михайловны жемчуг с яхонтовым фермуа­ром. На ее шее лучше всего мне нравится несколько ниток чего-то мелкого двухцветного, кажется, золота с крашеною сталью. Сегодня за обедом она была чудесно мила; я с трудом переводил дыхание, особенно после того, как налил пить. Устал сидеть, похожу, вечер еще велик. К тому же хочется об ней помечтать. Уже 9 часов; теперь Варинька, верно, танцует. В большой зале, в кругу огней, средь множества групп, она мелькает то с тем, то с другим — со всеми, кроме меня, ее обожающего... Вчера ввечеру было необыкновенно светло, так что в 11 часов можно было читать под открытым окном. Свеч вовсе не подавали. Сей феномен сильно возбудил в Вариньке любопытство. На ее выразительном лице ясно виднелся жар прекраснейшей души. При вообра­жении, распаленном чудесами природы, я, глядя на нее в сумраке, пришел в неизъяснимый восторг и желал быть на минуту царем, чтоб, смело бросившись к ее ногам, расцеловать их. Странно: при восхищении я всегда влекусь к ее ногам; потому ли, что их труднее достигнуть, или мне приятно унизиться пред нею Ах! Не там ли, в ногах, источник восхищения.. Однако же при всем возможном желании забыть, что Варинька теперь танцует, я едва знаю, что пишу; только то и думаю, что Варинька теперь танцует, что Вариньку все прикасаются, что Варинька всех ласкает, всем улы­бается... Признаюсь в дурачестве: это меня мучает, не могу писать. Простите, листки, до завтра. Простите. 23-го. Четверток. Бал кончился поутру, при полном свете солнца. В заутрени еще сидели за ужином. У Вариньки болит голова. Вышед в гостиную за несколько минут до обеда, хвалила мой вид Иркутска, а о портрете уверяет, что Елисавета Александровна гораздо пригожее списка, и заметила, что все мои женские портреты хуже тех, с коих рисованы. Это меня нисколько не удивило; ибо с того времени, как я узнал ее, все женщины кажутся мне нехорошими, и потому весьма естественно, что я обезображиваю их. За обедом, приготовляя салат, она после нескольких прелестнейших взглядов спросила, люблю я лук в са­лате Я лук почти ни с чем не люблю, кроме икры, отвечал я. «У вас во всем очень хороший вкус». Я склонен верить этому, потому что вас обожаю, хотел я сказать, но вдруг вспомнил свое состояние, и смолкли уста, пал свинец на сердце. С будущею почтою Александр Николаевич ожидает изменения своей участи — позволения возвратиться в Россию; а мне думается, что он будет здесь председате­лем губернского правления. Я как-то вовсе не верю возможности быть ему переведенным в другое место. Так-то я сей год верую своей Фортуне! Ваня становится очень мил; но Патя, — ах! — лю­безная Патя для меня гораздо милее. Она мне как будто родная. Как весело малютка бежит ко мне и с каким удовольствием я беру ее на руки! Варинька одинаково со мною любит гречневую кашу. Она говорит, что здесь, в Сибири, ее вкус во многом изменился, что, например, стала любить творог, прежде ей вовсе не известный. Если б она была моею, я совер­шенно во всем сообразовался бы с ее вкусом. Сего вечера я имею какое-то особенное расположение помолиться Богу. Уже поздно. Прости. 25-го. Суббота. Все опять по-прежнему: учил Сонюшку, нянчил Ва­ню, целовал милушку Патю и — что лучше, слаще всего — смотрел на Вариньку. За обедом, шутя с тол­стым Александром Николаевичем, я сказал, что он похудел; Патя взглянула на него, надулась и вдруг заплакала из всей мочи. Я еще никогда не видал столь чувствительной, столь умной малютки. Варинька опять приправляла салат и очень хорошо сделала. От Елизаветы Александровны принесли букет жасминов; причем Варинька на мои расспросы ответи­ла, что она любит цветы в букетах, в горшках, но не склонна ходить за ними. Сегодня на ней был темный платок не моего вкуса. Из разговора я убедился, что она не следует нынешней моде — не подделывает за­дницы. Как я ей за то благодарен! Ввечеру доскажу остальное; горю от нетерпения ви­деть Репина (декабрист. — С.Ш.), сей час приехавшего из Петровска. Прости! Несмотря на грязь и дождь, ходил к Репину, привел его к себе, и около трех часов говорили безумолкно, разумеется, с целию разведать о Муханове. Злодей навязывал для доставления Вариньке большие паке­ты-переводы []; но ничего не принято, кроме письма, и то попалось в чемодан Кюхельбекеру, ко­торый по назначению на поселение в Баргузин остался в Верхнеудинске и при строгом присмотре не мог передать213. Со всевозможным тщанием скрывая причину любо­пытства, я искусно расспрашивал. Репин петербуржский урожденец, финляндской гвардии штабс-капитан и образован214. Он странно описывает Муханова: росту большого, вершков одиннадцати, сверху толст и неук­люж, как слон, а ноги тонкие и больные, лицо раздутое, волосы рыжие, так же как и преболыпущие усы, из-под коих третий, испанский, ус висит почти до грудей, — словом, по наружности скорее отвратителен, нежели приятен. «Одна из моих знакомых в Москве, — сказал я, — влюблена в него». — «Вероятно, какая-нибудь разврат­ная баба, любительница огромности». — «Напротив, премилая барышня и Веста по всем отношениям». — «Ужасный вкус!» — подхватил он, пожав плечами и пристально смотря мне в лицо. При словах «ужасный вкус» у меня сердце — не знаю, как сказать — кажется, сжалось и будто облилось. «Она вам родственница» — спросил Репин. — «Да, сестра». — «Извините, я не знал. О вкусе спорить не должно. Жаль, что я вас потревожил. Петр Александрович не без достоинств, очень добр и чувств благородных». Я и теперь вне себя! Боже, чем кончится все это Варинька, мой милый, мой священный друг Варинька, неужели ты, так ангельски добрая, погубишь меня Прости, мой друг, мой бог. Прости! Я весь дрожу и сам не знаю отчего. Прости! 26-го. Воскресенье. По приглашению Репина пришел ко мне обедать и принес в подарок своих трудов эскизный рисуночек Муханова в Петровском костюме215. Я обещал себе не говорить более о сем несчастном счастливце, но не утерпел: он опять был главным предметом разговора. Он отнюдь не гений, имеет знания, не способен ни к чему худому, подлому, в обращении довольно приятен. Петровские узники ныне так распорядились, что хотя многие ничего но получают от родных, но крайних нужд никто не терпит, ибо по складке достаточных каждый имеет 500 рублей в год; из коих 240 рублей на стол, а остальные — по произволу всякого на прочее. Один Трубецкой из получаемых им 15 тысяч рублей отдает 4 тысячи. Можно бы много еще кое-что сказать заниматель­ного216, но хочется писать об Вариньке. Отобедав с Репниным
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   12