Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Рассказ Эдгарда Поэ От редакции




Скачать 469.31 Kb.
страница1/3
Дата05.07.2017
Размер469.31 Kb.
ТипРассказ
  1   2   3
Загадочное убийство

Рассказ Эдгарда Поэ



От редакции

Первый из русских журналов, «Сын Отечества», познакомил отечественную публику с именем и произведениями Эдгарда Поэ, одного из даровитейших заатлантических писателей: в № 14 нашего журнала, вышедшем 8 июля 1856 года, мы напечатали биографию этого североамериканского Гофмана, а в одном из следующих номеров — рассказ его: «Рукопись, найденная в бутылке». Сочувствие читателей не обмануло наших ожиданий. Кроме доходивших до нас выражений их удовольствия, мы нашли этому новые доказательства, прочитав, в сентябре и октябре прошлого года, биографии Поэ в «Русском Инвалиде» и в «Московских Ведомостях», в октябрьской книжке «Библиотеки для Чтения» — один из фантастических рассказов этого писателя, «Спуск в Мальстром»; наконец, в том же журнале за нынешний месяц, его же повести: «Длинный ящик» и «Человек толпы». Поэтому, надеемся, что читателям «Сына Отечества» будет приятно прочесть еще одну повесть своего знакомца, при выборе которой мы имели в виду разнообразие их впечатлений: при всей запутанности ее содержания, при встречающихся в ней величайших психологических и юридических трудностях, — повесть эта обошлась без элемента сверхъестественного, — привычной стихии ее талантливого автора.


________
Какую песню пели сирены? Ка-
ким именем назывался Ахилл,
когда скрывался между женщи-
нами? — Вопросы эти, правда,
затруднительные, но предполо-
жения о них возможны.

Томас Браун
Способности ума, называемые аналитическими, сами по себе очень мало подвержены анализу. Мы их оцениваем только по их последствиям. Между прочим, мы знаем, что для владеющего ими в необыкновенной степени, они составляют источник самых живых наслаждений. Как силач радуется своему физическому преимуществу и любит развивать свои мускулы упражнением, точно так аналитик утешается умственною деятельностью, разбирая трудности. Ему приятно пробовать свои способности даже в самых неважных случаях. Он в восторге от загадок, шарад, гиероглифов; в разрешении их он показывает такое могущество проницательности, которое перед общим мнением принимает характер сверхъестественный. Эта способность к разрешению, может быть, особенно усиливается изучением математики, и особенно той высокой отрасли этой науки, которую, очень неверно и только на основании ее методы, называют аналитикою, как будто бы она — анализ по преимуществу. Но, говоря вообще, не всякий расчет есть в то же время и анализ. У шахматного игрока, например, является первый без последнего. Из этого следует, что шахматная игра и ее влияние на умственные способности оценяются неверно. Впрочем, я не пишу здесь трактата об анализе, а просто, в начале этого странного рассказа, хочу изложить мимоходом несколько замечаний вместо предисловия.

Итак, пользуясь случаем, замечу, что высшая мыслительная способность действует гораздо живее в скромной игре в шашки, чем во всех многотрудных пустяках шахматных соображений. В шахматах, где столько различных ходов, и где самое значение коня, ладьи, пешек и проч. так разнообразно, сложность принимается ошибочно, — как и во многих других случаях, — за глубину. Здесь требуется очень сильное внимание; если оно ослабеет хоть мгновенно, выходит ошибка, а за нею — проигрыш, поражение. Так как шахматные ходы не только разнообразны, но и не равны по важности, то всевозможные ошибки очень многочисленны, и девять раз из десяти выигрывает тот из игроков, который внимательнее другого, а не тот, который искуснее. В шашках, напротив, движение, в сущности, просто, изменяется очень мало, вероятность промаха очень незначительна, потому что внимание не вполне поглощается; тут игрок одерживает верх над другим только преимуществом проницательности.

Оставляя отвлеченности, вообразим себе шашечную партию, где на доске всего только четыре дамки, и где почти уже нельзя ожидать резких промахов. Очевидно, что здесь, при совершенно равном искусстве игроков, победу может доставить только ловкая тактика, только могущественное умственное усилие. Лишенный всякого разнообразия в средствах, аналитик входит в умственную деятельность своего противника, отожествляется с ним, и часто, одним взглядом, открывает единственное средство, — иногда простое до пошлости, — завлечь врага в ошибку или ложный расчет.

Часто говорят об игре в вист и о ее влиянии на уменье рассчитывать; случалось видеть людей очень умных, которые увлекались этой игрой до непонятной степени, а шахматную игру презирали. И в самом деле, в висте преобладает способность аналитическая. Первый шахматный игрок не идет далее шахматов; но сила игрока в вист заключает в себе залог успеха и во многих других случаях умственной борьбы, гораздо важнейших.

Здесь, под силой, я разумею совершенство в игре, обнимающее верно все случаи, из которых можно, законно, извлечь пользу. Случаи эти различны и многосложны, и часто скрываются в умственных безднах, совершенно недоступных обыкновенному рассудку. Кто внимательно наблюдает, тот и припоминает ясно. С такой точки зрения шахматный игрок, обладающий постоянно напряженным вниманием, должен хорошо играть в вист. Поэтому верная память и исполнение общепринятых правил составляют, для большинства, верх искусства игры в вист. Но аналитическое дарование обнаруживается в случаях, лежащих вне обыкновенных правил; владеющий им производит в тишине множество наблюдений и выводов. Противники его, может быть, делают то же; и различие в последствиях происходит не столько от достоинства вывода, как от качества самого наблюдения. Важнейшее, главное — состоит в знании, что именно до́лжно наблюдать. Наш игрок не сосредоточивается исключительно в игре, хоть она и составляет настоящий предмет его внимания; он не отказывается и от выводов или соображений посторонних. Он изучает физиономию своего партнера, и старательно сличает ее с выражением лица каждого из противников. Он рассматривает карты, и часто, по невольным взглядам самодовольных игроков, может сосчитать у них все козыри и онеры. Он пользуется каждым движением физиономии при постепенном ходе игры, и составляет целый капитал сведений из разнообразных выражений уверенности, неожиданности, торжества, неудовольствия. Видя, как игрок закрывает взятку, он угадывает: возьмет ли то же лицо и следующую. Он угадывает обманчивый ход по виду, с которым карта кладется на стол. Случайное, невольное слово, карта падающая или открытая нечаянно, поднимаемая внимательно или беззаботно; счет взяток, порядок в котором они разложены; затруднение, колебание, живость, боязнь, — во всем для него признак, симптом, все отдает отчет в настоящем положении дела его проницательности, по видимому сверхъестественной. После двух или трех первых взяток он совершенно понимает игру в каждой руке, и с тех пор может играть с полною уверенностью, как будто у всех прочих игроков карты открыты.

Аналитической способности не следует смешивать с простою находчивостью: аналитик непременно находчив, но часто случается, что человек находчивый совершенно ничтожен в анализе. Известная способность соображать, или созидать понятие, служит обыкновенным выражением этой находчивости, которой френологи, по моему мнению, ошибочно приписали особый орган. Были примеры проявления этой способности даже в существах, в умственном порядке близких к идиотизму; примеры эти были довольно часты и обратили на себя внимание психологических писателей. Итак, находчивость относится к аналитическому дарованию, как часть к целому.

Надеюсь, что рассказ, к которому читатель приступает, сделает для него эти замечания совершенно ясными.
В 18.. году я прожил в Париже всю весну и часть лета и познакомился там с Августом Дюпеном. Этот молодой джентльмен был из очень хорошей, даже знаменитой фамилии; но несчастные обстоятельства, одно за другим, довели его до такой крайности, что он потерял всякую энергию, перестал являться в свете и не заботился о поправлении своего состояния. Благодаря снисходительности кредиторов, за ним осталась маленькая часть родового имения; доходов с этой незначительной собственности могло доставать ему, на самое необходимое, только при строжайшей экономии; о прихотях же нельзя было и думать. Книги были единственной его роскошью, но в Париже их доставать не трудно. Наше знакомство началось в книжной лавке, в улице Монмартр; мы оба искали одной и той же книги; очень замечательной и очень редкой. Это обстоятельство нас сблизило. Мы все чаще и чаще виделись. Меня очень заинтересовала его семейная история, он рассказал мне ее очень подробно с тою искренностью, с тою небрежностью и с тою бесцеремонностью, которые так свойственны французу, когда он говорит о своих собственных делах.

Я был поражен его начитанностью; в особенности же увлек он меня странным жаром и жизненною свежестью своего воображения. Отыскивая в Париже некоторые сведения, необходимые для тогдашних моих занятий, я увидел, что общество такого человека для меня неоцененный клад, и с тех пор сошелся с ним искренно. Мы решили наконец, что будем жить вместе до тех пор, пока я не уеду из Парижа. Так как мои дела были менее запутаны, нежели его, то я взялся нанять квартиру и меблировать ее соответственно нашим двум характерам, прихотливым и меланхолическим. Мы заняли старинный и причудливый домик, совершенно заброшенный по каким-то суеверным преданиям, о которых мы даже и не расспросили. Дом этот был почти развалина. Он находился в отдаленной и уединенной части Сен-Жерменского предместья.

Если бы в свете знали наш образ жизни в этом доме, то приняли бы нас за двух сумасшедших, — впрочем, может быть, за сумасшедших безвредных. Наше заточение было полное; мы ни души к себе не принимали. Место нашего убежища осталось тайною, заботливо скрытою от моих старых товарищей; — Дюпен же несколько лет уже перестал бывать в свете и принимать гостей. Мы жили только друг с другом.

У моего приятеля была странность, — или как бы назвать это? — он любил ночь, просто любил ее, за нее самое; ночь — это была его страсть; и я сам потихоньку впадал в эту странность, как и во все прочие, которые были ему свойственны; я всегда предавался совершенно охотно всем его причудливым особенностям. Мрачное божество не могло постоянно оставаться с нами, и потому мы сами изобрели другое, поддельное. При первом дневном луче, мы запирали все тяжелые ставни нашей развалины, и зажигали две свечи с особенным, сильным ароматом, но с самым слабым, бледным светом. При этом дрожащем освещении, каждый из нас погружался в свои мечты; мы читали, писали, разговаривали, покуда часы не уведомляли нас о возвращении естественной темноты. Тогда мы выходили на улицу, продолжали разговор, начатый днем, бродили где попало до самых поздних часов, и искали в беспорядочном освещении и во мраке многолюдного города новой энергии, которой не могут дать спокойные занятия.

В таких обстоятельствах я не мог не замечать на каждом шагу особенной способности Дюпена к анализу и всегда удивлялся ей, хотя и мог уже быть к ней подготовлен богатством идей его. Видно было, что он находил истинное наслаждение в изощрении, а может быть даже и в выказывании этой способности: он откровенно признавался, что находит в этом много удовольствия. Он часто говорил мне, с улыбкою искренности, что для него в сердце многих людей есть открытое окно, и, обыкновенно, за таким уверением следовали непосредственно самые поразительные доказательства, из которых было видно, как глубоко понимал он мою природу.

В эти минуты его приемы были ледяные; он казался рассеянным; глаза глядели в пустое пространство; но, между тем, голос его — прекрасный тенор — делался еще втрое звучнее; все это вместе могло бы показаться рассеянностью, если бы не было полной основательности в его суждениях и совершенной определительности в тоне. В это время я внимательно наблюдал за ним, и часто вспоминал древнее поверье о двойной душе; меня забавляла мысль о двойном Дюпене: о Дюпене-творце и о Дюпене-исследователе. Из всего, что я сказал выше, прямо следует, что я не берусь здесь раскрывать какую-нибудь тайну или писать роман. То, что́ я заметил в этом странном французе было просто последствием слишком раздражительного, даже, может быть, болезненного ума. Но пример даст лучшее понятие о сущности его исследований в то время, о котором здесь идет дело.

Раз, ночью, мы бродили по длинной грязной улице недалеко от Пале-Рояля. Каждый из нас, казалось, был погружен в свои собственные мысли, и в четверть часа ни один из нас не сказал ни слова. Вдруг Дюпен произнес следующие слова: — «Да, точно, он очень мал; и его место скорее на театре des Varietés».

— Без сомнения, — возразил я, не подумавши и, с первого раза, не замечая, — так я был погружен в собственные мысли, — что Дюпен так верно приладил свои слова к моим мыслям. Через минуту я опомнился, и глубоко изумился.

— Дюпен, — сказал я очень серьезно, — это превосходит мои понятия. Признаюсь, без обиняков, я совершенно поражен, я сам себе не верю. Как вы могли угадать, что я думаю о..?

Но я остановился, чтобы вполне удостовериться: действительно ли он угадал, о ком я думал.

— О Шантильи? — сказал он. — Зачем вы останавливаетесь? Вы сейчас думали про себя о том, что он, по маленькому росту, не годится для трагедии.

Действительно, я думал об этом. Шантильи был прежде башмачником в улице Сен-Дени, но, имея страсть к театру, взял на себя роль Ксеркса в трагедии Кребильона. Над таким слепым самолюбием все смеялись.

— Ради Бога скажите, по какой методе, — если такая метода существует, — могли вы проникнуть в мою душу, в настоящую минуту? — На деле, я был еще более поражен, чем желал бы сознаться.

— Разносчик фруктов, — отвечал мой приятель, — привел ваши мысли к заключению, что рост башмачника не идет ни к роли Ксеркса, ни к другим подобным.

— Разносчик! что такое? я никакого разносчика не знаю.

— А тот человек, который бросился на вас, когда мы вошли в эту улицу, с четверть часа тому.

Я точно вспомнил, что человек, с большой корзиной яблок на голове, почти сбил меня с ног по неосторожности, когда мы входили из улицы С… в ту, где мы были теперь. Но какое в этом было отношение к Шантильи, я никак не мог дать себе отчета.

В моем друге Дюпене не было ни крошки шарлатанства.

— Я сейчас объясню вам это, — сказал он, — и чтобы вы все ясно поняли, я прослежу все сцепление ваших мыслей с нынешней минуты до тех пор, как с нами встретился разносчик фруктов. Главные кольца цепи следуют вот в каком порядке одно за другим: Шантильи, Орион, доктор Никольс, Эпикур, стереотомия, мостовая, разносчик фруктов."

Почти всякому приходит иногда в голову позабавиться восхождением по течению своих мыслей и разысканием, что привело наш ум к какому-нибудь заключению. Часто это препровождение времени бывает в высшей степени занимательно; кто испытывает это в первый раз, всегда бывает поражен бессвязностью и бесконечною отдаленностью между началом и концом такого рода мыслей.

Можно судить о моем удивлении при этих словах француза: я должен был сознаться, что он говорит сущую правду.

Он продолжал:

— Мы разговаривали о лошадях, если я не ошибаюсь, перед тем как вышли из улицы С… Это был последний предмет нашего разговора. Когда мы вошли в эту улицу, то разносчик, с большой корзиной на голове, быстро прошел между нами и столкнул вас на целую кучу камней в том месте, где чинили мостовую. Под ногу вам попался большой камень, вы поскользнулись, упали и даже немного ушиблись; видно было, что это вас рассердило; вы проворчали несколько слов, обернулись, чтобы взглянуть на кучу, и молча пошли дальше. Я не был вполне внимателен к тому, что вы делали; но наблюдательность с давних пор сделалась для меня как будто необходимостью. Ваши глаза остались опущенными в землю, они как будто раздражительно смотрели на ямы и колесовины мостовой (мне было ясно, что вы все еще думаете о камнях), покуда мы не дошли до маленького пассажа, который называется Ламартиновым[1]. Тут началась торцовая, деревянная мостовая, по нововводимой системе мостить улицы правильными деревянными обрубками, крепко сколоченными вместе. Лицо ваше прояснилось, губы зашевелились, и я, нимало не сомневаясь, заметил, что вы шепчете слово «стереотомия», термин присвоенный, с большой претензией, этому роду мостовой. Я знал, что, выговаривая слово «стереотомия», вы неизбежно должны были подумать тотчас об атомах, а потом о теории Эпикура. Теперь припомните спор, который недавно был между нами по этому предмету; я обратил ваше внимание на то, что смутные предположения знаменитого грека нашли себе неожиданное и покуда никем еще не замеченное подтверждение в последних теориях о «звездных облаках» и в новых космогонических открытиях. Я почувствовал, что при этом воспоминании вы не можете не взглянуть на большое звездное облако, близкое к Ориону, этого я ожидал с уверенностью. И точно, ваш взгляд оправдал мое предположение, тогда я убедился, что совершенно верно следил за нитью ваших мыслей. А в горькой выходке против бедного Шантильи, которая появилась вчера в журнале «Musée», журналист, отпуская колкости по поводу перемены имени всякого, поступающего на сцену, привел тот латинский стих, о котором мы часто говорили, именно:
Perdidit antiquum littera prima sonum.

Я сказал вам, что в этом стихе говорится об Орионе, который прежде писался Urion, и по некоторой колкости, примешанной к нашему спору, я был уверен, что вы этого не забыли. С той минуты сделалось ясным, что вы не могли разлучить мысль об Орионе от мысли о Шантильи. И это я увидел по роду вашей улыбки. Вы думали о башмачнике, как о несчастной жертве. До тех пор вы шли несколько сгорбившись, но с той минуты вы разогнулись и выпрямились. Я был уверен, что вы думали о жалком росте Шантильи. Тут-то я и прервал ваши размышления, говоря, что Шантильи действительно несчастный карлик, и что он был бы гораздо более на своем месте в театре des Variétés.

Несколько времени спустя после этого разговора, мы пробегали вечернее издание Gazette des tribunaux, как вдруг следующий рассказ остановил на себе наше внимание:

«Два убийства, самые загадочные. Сегодня утром, часа в три, жители квартала Сен-Рок проснулись от нескольких ужасных криков. Эти крики, казалось, раздавались из четвертого этажа одного дома в улице Морг (Morgue), где жила госпожа Леспане с дочерью Камиллою. Сбежавшиеся, после многих тщетных усилий заставить отворить себе дверь, открыли ее инструментом, и восемь или десять соседей вошли с двумя жандармами.

В это время крики прекратились; когда же народ теснился в первом этаже, то можно было различить два грубых голоса, которые, казалось, шумно спорили. Голоса эти неслись с самого верху. Когда дошли до второго этажа, то и этот шум прекратился, настала тишина. Соседи рассыпались по разным комнатам. Наконец добрались до большой задней комнаты, в четвертом этаже; она оказалась запертою изнутри, и ключ не был вынут. Пришлось выломать дверь, и тогда представилось такое зрелище, которое и удивило, и привело в ужас всех присутствующих.

Комната была в самом странном беспорядке, мебель была переломана и разбросана. Стояла пустая кровать; тюфяки с нее были сброшены на пол, на средину комнаты. На стуле нашли окровавленную бритву, в камине — три толстые пучка длинных седых волос, видно было, что эти волосы яростно вырваны с корнями. На полу валялись четыре золотые монеты, одна серьга украшенная топазом, три большие серебряные ложки, три маленькие из композиции и два мешка, в которых было около четырех тысяч франков золотом. В углу — комод, с ящиками выдвинутыми и, вероятно, разграбленными, хотя в них и осталось несколько вещей не тронутых. Маленький железный сундучок нашли под тюфяками (а не под кроватью), он был отперт, и ключ оставлен в замке. В нем были только разные старые письма и другие неважные бумаги.

Не нашли никаких следов госпожи Леспане, но заметили, что в камине необыкновенно много сажи; освидетельствовали трубу, и — страшно сказать! — вынули оттуда труп девушки, головою вниз; чтобы втащить его туда и вставить в это узкое отверстие, на довольно далекое пространство, нужна была необыкновенная сила. Тело было еще совершенно теплое. Рассматривая его, нашли много повреждений, сделанных, вероятно, усилием, с которым его втащили в трубу, и с которым пришлось вынимать его оттуда. На лице оказалось несколько больших царапин, а на шее — черные пятна; кроме того, видны были глубокие следы ногтей, как будто бы смерть произошла от задушения.

Осмотрев подробно все части дома, где ничего больше не открыли, соседи отправились на маленький вымощенный дворик, который находился позади строения. Там лежал труп старухи, ее горло было перерезано так глубоко, что когда тело подняли, то голова откатилась от туловища. И тело, и голова были страшно обезображены, до такой степени, что трудно было узнать в этой массе — человека.

Все это происшествие остается страшной тайной; до сих пор еще не открыто, сколько нам известно, ни малейшей путеводной нити».

В следующем номере той же газеты явились дополнительные подробности, именно вот какие:

«Драма в улице Морг. Множество лиц было допрошено по этому ужасному, необыкновенному событию, но до сих пор не получено ни малейшего разъяснения. Приводим здесь полученные показания:

Полина Дюбур, прачка, показывает, что знала двух погибших женщин три года, и все это время мыла им белье. Старуха с дочерью, как она замечала, всегда жили между собою очень хорошо, и были друг к другу очень привязаны. Они постоянно исправно платили. Она ничего не может сказать об образе их жизни и о средствах к существованию. Она думает, что госпожа Леспане занималась гаданьем, и этим жила. Говорили, что у этой старушки были отложены деньги. Она никогда не встречала никого, когда приносила или брала белье. Она уверена, что при них никакой прислуги не было. Ей кажется, что весь дом, кроме четвертого этажа, не был меблирован и в наем не отдавался, а стоял пустым.

Петр Моро, торговец табаком, показывает, что постоянно продавал госпоже Леспане табак в небольшом количестве, иногда в листьях, иногда в порошке. Свидетель родился в этом квартале и всегда в нем жил. Покойница и ее дочь занимали уже более шести лет тот дом, в котором нашли их тела. Прежде этот дом нанимал золотых дел мастер и от себя отдавал в наем верхние этажи разным лицам. Дом принадлежал госпоже Леспане. Она была очень недовольна своим жильцом, который содержал дом неопрятно, и наконец переехала сама в свой дом, не соглашаясь отдать в наем даже и части его. Добрая старушка впала в детство. Дочь ее свидетель видел раз пять или шесть, в эти шесть лет. Они обе вели жизнь очень уединенную; поговаривали, что у них есть деньги. Он слышал от соседей, что госпожа Леспане гадала; этому он не верит. Он никогда не видел, чтобы в этом дом кто-нибудь входил, кроме старухи и ее дочери; раз или два видал комиссионера, и восемь или десять раз доктора.

Многие другие соседи показывают то же самое. Никто не может указать человека, который бы ходил к несчастным жертвам. Не знают, были ли у старухи с дочерью родственники в живых. Ставни окон, выходящих на улицу, открывались редко, задние же окна были постоянно заперты; открыты постоянно были только ставни окон большой задней комнаты в четвертом этаже. Дом был довольно хороший и не очень старый.



Изидор Мюзе, жандарм, показывает, что его командировали на место происшествия около трех часов утра, и что он нашел у дверей дома двадцать или тридцать человек, которые толпились, желая войти в дом. Он открыл дверь штыком, а не ломом. Открыть ее было нетрудно, потому что она состояла из двух половинок, и засовов не было ни вверху, ни внизу. Крики были слышны, пока дверь не открыли, но потом они внезапно смолкли. Кричали, казалось, две жертвы, или несколько, от сильной боли; кричали очень громко, продолжительно, не торопливо и не отрывисто. Свидетель взошел по лестнице. Дойдя до первой площадки, он услышал два голоса, которые спорили очень громко и сердито; один из голосов был очень грубый, другой гораздо пронзительнее, и очень странный голос. Он расслышал несколько слов первого из споривших: слова были французские. Он уверен, что это был не женский голос; он мог разобрать слово черт и другие ругательства, еще сильнее. Пронзительным голосом говорил непременно иностранец. Он не знает, точно женский ли или мужской был этот другой голос. Он не мог угадать, что этот голос говорил, но ему кажется, что это было по-испански. Этот свидетель описывает вид комнаты и трупов совершенно теми же словами, как и мы вчера.
  1   2   3