Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Помещение между жилою частью дома и крыльцом




Скачать 440.61 Kb.
страница1/3
Дата05.03.2017
Размер440.61 Kb.
  1   2   3
Действие IV

      У Фамусова в доме парадные сени; большая лестница из второго жилья, к которой примыкают многие побочные из антресолей; внизу справа (от действующих лиц) выход на крыльцо и швейцарская ложа...


      Сени — помещение между жилою частью дома и крыльцом.
      Антресоли (фр. entre-sol) — «половинный этаж, устраиваемый для хозяйственных целей в высоких комнатах» (Толль, т. 1, с. 13).
      Жилье — этаж.
      Швейцарская ложа — каморка для швейцара (привратника).

Н а т а л ь я   Д м и т р и е в н а

Бесценный, душечка, Попош, чтó так уныло?

      Попош — уменьшительное от «Платон».

Ч а ц к и й

       Ну вот и день прошел, и с ним


       Все призраки, весь чад и дым
Надежд, которые мне душу наполняли.
       Чего я ждал? что думал здесь найти?
Где прелесть эта встреч? участье в ком живое?
               Крик! радость! обнялись! — Пустое.
               В повозке так-то на пути
Необозримою равниной, сидя праздно,
               Все что-то видно впереди
               Светло, синё, разнообразно;
И едешь час, и два, день целый; вот резвó
Домчались к отдыху; ночлег: куда ни взглянешь,
Все та же гладь, и степь, и пусто, и мертво!..
Досадно, мочи нет, чем больше думать станешь.

      Монолог Чацкого представляет собой законченную элегию, в которой живые, непосредственные впечатления завершает обобщающий лирический пейзаж. Русский пейзаж в поэзии Грибоедова всегда предстает северным, зимним. Ср.:

 

     ...в пучинах ледяных,
Душой алкая стран и дел иных,
Изнемогал в усилиях бесплодных...

 (Юность вещего, 1823.)




 

...сном покрыто лоно нив
И небо ризой погребальной.




 (Телешовой, 1824.)




 

...В их земле и свет темничный...




(Хищники на Чегеме, 1825.)




 

Окрест дикие места,
Снег пушился под ногами;
Горем скованы уста,
Руки тяжкими цепями...




(Освобожденный, 1826.)




      Отсюда же в монологе о «французике из Бордо» — «наш Север».
      Это след просветительского учения о климате, формирующем национальный характер, обусловливающем до некоторой степени и судьбы нации. Суровая природа, согласно этому учению, задерживая на время общественный прогресс, в то же время формирует в нации мужество, упорство в достижении целей. Следует подчеркнуть, однако, что роль главного фактора исторического движения просветители оставляли за общественным воспитанием, которое зависело от «образа правления», от «законов».
      И в суровом российском пейзаже грибоедовской поэзии обычно метафорически воплощена мысль о деспотическом режиме. «Кто нас уважает, — писал он, — певцов, истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Омира, скот, но вельможа и крез. Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием» (III, 196).
      В элегии «Ну вот и день прошел...» в комедии снова возникает тема дороги, стремления, надежд, которая входит в произведение вместе с появлением Чацкого. Уже в первом действии пьесы он говорил, обращаясь к Софье:

      Звонками только что гремя
И день и ночь по снеговой пустыне,
      Спешу к вам голову сломя.
И как вас нахожу? в каком-то строгом чине!
Вот полчаса холодности терплю!

      Теперь разочарование, тень которого ощущается уже при первой встрече с Софьей, становится все более гнетущим, оно насыщается не только любовными переживаниями, но и безотрадными впечатлениями от «отечества», «дым» которого оказался тягостным зловонием.
      И все-таки, пережив «мильон терзаний», Чацкий не повержен и не сломлен.
      Он врывается в дом Фамусова с дороги. Он покидает этот дом, снова готовый в путь: «Карету мне, карету!»

Р е п е т и л о в

Вот фарсы мне как часто были петы...

      Фарс (фр. farce — шутка) — комедийная сценка грубоватого содержания.

Зови меня вандалом...

      Вандал — невежда.

...в опеку взят указом.

      Опека — надзор, учреждаемый правительством над лицом или имением.

Р е п е т и л о в

         Из шумного я заседанья.


Пожалоста, молчи, я слово дал молчать;
У нас есть общество, и тайные собранья
         По четвергам. Секретнейший союз...
.    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .
Вслух, громко говорим, никто не разберет.
Я сам, как схватятся об камерах, присяжных,
         Об Бейроне, ну о матерьях важных...
.    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .

Ч а ц к и й

                 Да из чего беснуетесь вы столько?



Р е п е т и л о в

Шумим, братец, шумим...

Ч а ц к и й

                                              Шумите вы? и только?



Р е п е т и л о в

Не место объяснять теперь и недосуг,
               Но государственное дело:
               Оно, вот видишь, не созрело,
                  Нельзя же вдруг.

      Центральной фигурой четвертого действия пьесы становится Репетилов. Он задает тон в шести (из 14) явлениях акта, около него останавливаются разъезжающиеся с бала гости, начиная с Чацкого, и из разговоров гостей с Репетиловым до Чацкого доходит сплетня о сумасшествии. Прячась от Репетилова, Чацкий задерживается в доме Фамусова позже всех и потому становится свидетелем сцены Молчалина с Лизой. Ни один из героев «Горя от ума» не высказывается так полно, как Репетилов. «...Что такое Репетилов? — удивлялся Пушкин.  — В нем два, три, десять характеров. Зачем делать его гадким? довольно, что он признавался поминутно в своей глупости, а не в мерзостях. Это смирение чрезвычайно ново в театре, хоть кому из нас не случалось конфузиться, слушая ему подобных кающихся?» (X, 97). Белинский же отзывался о Репетилове как о «вечном прототипе, которого собственное имя сделалось нарицательным и который обличает в авторе исполинскую силу таланта».
      Вместе с Репетиловым в комедию как будто врывается тьма людей — так густо «заселены» его монологи и так колоритно описаны им его знакомые: от князь-Григория до барона фон Клоца.
      Но и это еще не все. Едва появившись на сцене, Репетилов тотчас же громогласно представляется участником «секретнейшего союза», перечисляя темы, которые служат в этом «союзе» материалом для споров. Это действительно темы важные, за каждой из них — программные положения декабристов:
      о камерах (лат. camera — палата), т. е. о парламенте, о палатах народных представителей, которые являются первейшим признаком конституционного правления;
      о присяжных — о приводившихся к присяге лицах, заседавших в суде, т. е. о демократической форме судебных заседаний;
      о Бейроне (Байроне) — замечательном английском поэте, посвятившем свою жизнь борьбе за освобождение народов от деспотизма, участнике движения карбонариев и борьбы греческого народа против турецкого ига;
      о государственном деле — из контекста нетрудно понять, что речь здесь идет о революционном перевороте.
      Так, стало быть, шут Репетилов и его приятели представляют в комедии Грибоедова декабристов?
      Первым, кто печатно пытался доказать эту мысль, был И. Д. Гарусов, который в своем издании комедии Грибоедова не только фальсифицировал текст пьесы, дополнив его безграмотными «вставками», но и «объяснил» его в многоречивом и по большей части негодном комментарии, где целый ряд ответственнейших заявлений о реальной основе пьесы дан со ссылкой на «достовернейшие слухи», никак, впрочем, не документированные. Гарусов «открыл» в князь-Григории Оболенского, в Воркулове — Якубовича, в Удушьеве — Пестеля, в Лохмотьеве — Якушкина (см.: Горе от ума, комедия в четырех действиях в стихах А. С. Грибоедова / Редакция полного текста, примечания и объяснения составлены И. Д. Гарусовым. СПб., 1875, с. 522—523). В 1886 году о насмешке Чацкого над репетиловским «секретнейшим союзом» как о подлинном отношении Грибоедова к «либералам» писал известный реакционер, издатель официозной газеты «Новое время» А. С. Суворин (Горе от ума. Комедия в четырех действиях А. С. Грибоедова. СПб., 1886, с. XXXIV), и мысль эта была «подцеплена» множеством других консерваторов, пытавшихся развести Грибоедова с декабристами.
      Рецидивы подобных «трактовок», к сожалению, появляются вплоть до последнего времени, хотя их ошибочность ясна, если вспомнить восторженное отношение декабристов к комедии «Горе от ума». Мог ли А. А. Бестужев в альманахе «Полярная звезда» уверенно зачислять пьесу «в число первых творений народных», мог ли А. И. Одоевский организовывать коллективную переписку комедии для распространения ее в провинции, если бы в пьесе содержался пасквиль на тайные декабристские общества? Очевидно, что нет. А как же тогда относиться к Репетилову, к «секретнейшему союзу» его? Несомненно, так же, как относились к нему сами декабристы. «...Именно-то самые серьезные члены общества, — свидетельствует декабрист Д. И. Завалишин, — и восставали сильнее против всех Репетиловых» (Воспоминания, с. 170).
      «...Разговоры о „камерах“, т. е. о палатах парламента, — справедливо замечает М. В. Нечкина, — взятые сами по себе, как тема обсуждения, несомненно, относятся к числу вопросов, глубоко интересующих Грибоедова — Чацкого. Человек, возмущенный тем, что старый сословный суд неправеден („защиту от суда в друзьях нашли, в родстве“), не может не интересоваться новым, бессословным судом, т. е. вопросом о присяжных заседателях. „Государственное дело“, взятое в высоком и реальном составе своего содержания, глубочайшим образом интересует Грибоедова — Чацкого, только что со всей страстью спрашивавшего о качествах истинного государственного деятеля („где, укажите нам, отечества отцы?..“). То же надо сказать и о „радикальных лекарствах“ против ненавистного строя. Таким образом, не задетая в репетилов­ских речах тематика сама по себе вызывает отрицательное отношение Чацкого, — отнюдь нет. Опошление высоких тем — вот что вызывает взрыв негодования. Темы эти, заметим, даже и охарактеризованы как выходящие за рамки репетиловского разумения; он об этих темах и слова-то путного сказать не может, в чем и признается: „Я сам, как схватятся о камерах, присяжных, о Бейроне, ну об материях важных, частенько слушаю, не разжимая губ; мне не под силу, брат; я чувствую, что глуп“» (Нечкина, с. 425).
      «Вечный прототип» Репетилов неоднократно возрождался в русской литературе под другими фамилиями, с иными идеями, взятыми, как всегда, напрокат, но все с тем же фамильным клеймом: «Шумим, братец, шумим».
      В романе «Дым» в качестве духовного наследника Репетилова Тургенев выводит бывшего москвича Бамбаева, «человека хорошего, из числа пустейших» (Тургенев И. С. Собр. соч., т. 4, с. 12).
      В романе Достоевского «Преступление и наказание» продолжает репетиловский род Андрей Семенович Лебезятников: «Прикомандировался же он к прогрессу и к „молодым поколениям нашим“ — по страсти. Это был один из того бесчисленного легиона пошляков, дохленьких недоростков и всему недоучившихся самодуров, которые мигом пристают к самой модной ходячей идее, чтоб тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить все, чему они же иногда самым искренним образом служат» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.. Л., 1973, т. 6, с. 279).
      Нельзя не заметить, что в сатирическом тоне повествования о «современных Репетиловых» и у Тургенева, и у Достоевского звучат ноты жалости, почти сочувственной. Тот же Лебезятников в сцене ложного обвинения Сони Мармеладовой в воровстве ведет себя истинно благородно.
      В таком отношении к «пошлым прогрессистам» был свой обусловленный исторический смысл. В послереформенной России вовсе не пустейшие Бамбаевы и Лебезятниковы заслуживали беспощадного разоблачения. Их убеждения были неорганичными, с чужого, так сказать, плеча, но все-таки что-то было у них за душой... Общественно опасным типом стал болтун иного рода, принципиально не имеющий никаких убеждений, «хищник», щедринский Балалайкин (кстати сказать, по щедринской иерархии типов — крестник Репетилова):
      «Репетилов — ведь это что же такое? Репетилов — это идеал душевной опрятности; Репетилов — это человек без упрека... разумеется, говоря не абсолютно, а сравнительно. Репетилов легкомыслен, назойлив и даже, пожал    уй, противен, но все-таки вряд ли кому из его сверстников могло прийти на мысль сказать при взгляде на него: вот человек, которого настоятельно нужно повесить. Подобный приговор был бы жесток и несправедлив, потому что преступления, совершаемые Репетиловым, таковы, что щелчок в нос служит вполне достаточною для них оценкою. Теперь сравните же... но нет! Ах, Балалайкин! если бы вы могли сделаться Репетиловым вполне — как бы это было хорошо, и как бы я был счастлив за вас!» (Салтыков-Щедрин М. Е. Полн. собр. соч. М., 1971, т. 12, с. 199).

                            ...во-первых, князь Григорий!!
Чудак единственный! нас сó смеху морит!
Век с англичанами, вся áнглийская складка,
       И так же он сквозь зубы говорит...

      В эпоху всеобщей приверженности к французским модам заметно выделялись в обществе оригиналы-англофилы. С одним из них, графом А. П. Завадовским, Грибоедов служил вместе в Коллегии иностранных дел. «Граф Александр, — свидетельствует мемуарист, — воспитывался и первые годы молодости провел в Англии. Он так усвоил себе тамошний язык, образ мыслей и манеры, что его называли Завадовским-англичанином» (Воспоминания О. А. Пржецлавского // PC, 1883, т. 39, с. 383—384). «Редко можно было видеть, — отзывался о нем другой современник, — фигуру страннее его и по наружности, имевшей какой-то английский склад, и по походке, и по ухваткам, и по растрепанному костюму. Он был в сущности молодец собою, но до невероятности разгульная жизнь наложила на него яркую печать» (Свидетельство М. Н. Логинова; см.: РА, 1865, стб. 831, примеч.).
      Квартира Завадовского в доме Косиковского на Невском проспекте была местом обычных кутежей и попоек «золотой молодежи»: граф проматывал огромное состояние, оставшееся ему в наследство от отца, фаворита Екатерины II. О подобных «собраниях» вспоминает и Репетилов в разговоре со Скалозубом:

У князь-Григория теперь народу тьма,
      Увидишь человек нас сорок,
      Фу! сколько, братец, там ума!
      Всю ночь толкуют, не наскучат,
Во-первых, напоят шампанским на убой,
      А во-вторых, таким вещам научат,
Каких, конечно, нам не выдумать с тобой.

      За участие в дуэли с Шереметевым из-за балерины Истоминой (участником этого «дела» был и Грибоедов, стрелявшийся с секундантом Шереметева, Якубовичем) граф А. П. Завадовский был в 1818 году выслан в Англию.

        Другой — Воркулов Евдоким;
Ты не слыхал, как он поет? о! диво!
        Послушай, милый, особливо
Есть у него любимое одно:
        «А! н о н  л а ш ь я р  м и, н о, н о, н о».

      «...Весьма выразительно, — замечает В. А. Западов, — характеризует личность Евдокима Воркулова — члена „секретнейшего союза“, „прогрессиста“, одного из „решительных людей“, его любимая ария:

A! нон лашьяр ми, но, но, но
(Ах, не оставь меня, нет, нет, нет!)

      Известно, что ария эта — из оперы Галуппи на текст Метастазио „Покинутая Дидона“ (1741). Следует, однако, учесть, что опера Галуппи не пользовалась успехом у серьезных ценителей музыки уже в 1765—1768 годах, когда Галуппи в качестве придворного композитора поставил ее в Петербурге. Тем более устарела она к 1820-м годам. Под пером такого знатока музыки, каким был Грибоедов — поклонник Моцарта, Бетховена, Гайдна, Вебера, упоминание арии Галуппи как любимой содержит примерно ту же иронию по отношению к персонажу, что и ария из „Днепровской русалки“ в устах пушкинской Дуни:

      И запищит она (Бог мой!):
      „Приди в чертог ко мне златой!..“»

(Творчество, с. 62.)



Р е п е т и л о в

Левон и Боринька, чудесные ребята!
               Об них не знаешь что сказать...

      Написание имени «Левон» (фр. lion — лев) соответствует московской норме произношения грибоедовского времени. Ср.: «Перееду через семь дней в Левонтьевский переулок» (Из письма Д. А. Валуевой к М. А. Волковой от 1 ноября 1812 г. // Отголоски 1812—1813 гг. в письмах М. А. Волковой. М., 1912, с. 50).
      Из комедии «Горе от ума» «чудесные ребята» перешли в роман Достоевского «Униженные и оскорбленные», где о них рассказывает Алеша Валковский:
      «...У Кати есть два дальние родственника, какие-то кузены, Левенька и Боренька, один студент, а другой просто молодой человек. Она с ними имеет сношения, а те — необыкновенные люди!..»
      И далее: «Безмыгин — это знакомый Левеньки и Бореньки и, между нами, голова, и действительно гениальная голова! Не далее как вчера он сказал к разговору: дурак, сознавшийся, что он дурак, есть уже не дурак! Какая правда! Такие изречения у него поминутно. Он сыплет истинами» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч., т. 3, с. 309—310).

Р е п е т и л о в

Но если гения прикажете назвать:
            Удушьев Ипполит Маркелыч!!!
            Ты сочинения его
            Читал ли что-нибудь? хоть мелочь?
Прочти, братец, да он не пишет ничего;
            Вот эдаких людей бы сечь-то,
И приговаривать: писать, писать, писать;
В журналах можешь ты, однако, отыскать
            Его отрывок, взгляд и нечто.
            Об чем бишь нечто? — обо всем;
Все знает, мы его на черный день пасем.

      «Ближайшим литературным „адресатом“ этого   выпада, — считает   В. А. Кошелев, — оказывается   ходячее представление о Батюшкове. „Гений“, который „не пишет ничего“. После 1817 г. Батюшков ничего не опубликовал под своим именем; представление о нем как о „замолкшем“  поэте печатно утвердил   П.  А. Плетнев   в 1821 г. в элегии „Б......в из Рима“. В 1823 г. уже был в состоянии психической болезни, но этот факт оставался известен лишь друзьям поэта и тщательно скрывался от литературной общественности. ...Наконец, „Отрывок, взгляд и нечто“... В традициях русской журналистики в начале 1820-х гг. довольно прочно утвердилась эта система обозначений прозаических статей. Но сама эта традиция восходила опять-таки к „Опытам в прозе“ Батюшкова...
      Это указание на Батюшкова было для Грибоедова очень значимым. Находившийся „в несогласии сам с собою“, стремившийся и себе, и другим разъяснить сложную жизненную позицию свою — в том числе и в структуре образов „Горя от ума“ — Грибоедов постоянно вынужден „отдалять“ Чацкого от его мнимых сторонников, внешне на него похожих...» (Кошелев В. А.  А. С. Грибоедов и К. Н. Батюшков (К творческой истории комедии «Студент») // Материалы, с. 217—218).
      Названия «сочинений» Удушьева — при всем несомненном комизме их подбора — не придуманы драматургом: это обычные «жанры» журналистики того времени. Так, в течение одного 1824 го­да в журнале «Сын Отечества» появились следующие статьи Н. И. Греча: «Нечто о нынешней русской словесности» (ч. 91), «Взгляд на открытия и замечательнейшие произведения по части наук, искусств и словесности в 1822 году во Франции» (ч. 91, 92), «Воспоминания о Германии. Отрывок» (ч. 98).
      Комическое впечатление составляет и неловко употребленная Репетиловым пословица: «Мы его на черный день пасем», — тем самым он предрекает приятелю роль жертвы, заодно характеризуя его скотом. Каламбурное использование пословиц вообще нередкий прием в «Горе от ума». Двусмысленно, например, выражение того же Репетилова «напоят на убой» (ср.: «накормят на убой»). Смешно в устах важного Фамусова признание: «Мечусь как словно угорелый» (ср.: «мечется, словно угорелая кошка»). Так же превосходна невольная ошибка Загорецкого: «Всех сбил я с ног» (ср.: «сбился с ног»). Точным штрихом к образу Скалозуба является его языковая глухота: для него слова «поводья затянул» ничего, кроме конкретного смысла, не означают.
      Образ Удушьева был неоднократно использован в классиче­ской русской литературе. «Удушьевские» черты специально подчеркнуты Тургеневым в Губареве («Дым»), как и Достоевским в Безмыгине («Униженные и оскорбленные»). В романе Достоев­ского «Бесы», насквозь пронизанном грибоедовскими мотивами (само название романа, возможно, подсказано репликой Чацкого к Репетилову: «Да из чего беснуетесь вы столько?»), черты Удушьева отразились в зловещем образе Шигалева. Под своим именем выведен грибоедовский герой Салтыковым-Щедриным в очерке «На досуге» (1877):
      «Я помню: это было лет двадцать тому назад. Я сгорал жаждой подвига, который по тогдашнему времени заключался в том, чтобы такую статейку тиснуть, в которой бы не только цензура, но и сам черт ногу переломил. Но прежде нежели приступить к выполнению подвига, нужно было, чтобы кто-нибудь из старых воробьев благословил на него. В то время всех благословлял Удушьев. Его только что откуда-то возвратили, и Москва, в которой он поселился, с благоговейным вниманием прислушивалась к его речениям. Я нарочно приехал в Москву из Петербурга и не без труда добился доступа к Удушьеву. Он принял меня важно: в халате и полулежа в длинном кресле. Это был старик бодрый, громадного роста, несколько тучный и румяный; масса седых кудрей венчала его словно ореолом. В его глазах беспрерывно вспыхивал огонь („я старый крамольник, — говорил он, — хотя сознаюсь, что в настоящее время для крамольничества нет пищи!“), а говорил он плавно, размеренно, начав собеседование важным дактилем и незаметно перейдя в игривый анапест. Часто ссылался на свой „Взгляд и нечто“ и, чтобы сделать эти ссылки более доступными, подкреплял их цитатами из водевилей Репетилова. Теперь я понимаю, что в речах его ничего не было, кроме смеси самого обыкновенного риторического лганья с водевильным легкомыслием; но тогда казалось, что это именно и есть язык, приличествующий глубокому убеждению, смягченному привычками благовоспитанности. Странная вещь! этот человек довольно-таки вытерпел, многое видел в жизни, многое мог лично наблюсти — и за всем тем был до того полон отрывками из „Взгляда и нечто“, что десятки лет, казалось, прошли мимо, не изменивши ни одной строки в этом загадочном profession de foi (символе веры. — С. Ф.)» (Салтыков-Щедрин М. Е. Полн. собр. соч., т. 12, с. 191—192).
  1   2   3