Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Писатель и самоубийство Григорий Чхартишвили




страница22/37
Дата06.07.2018
Размер5.42 Mb.
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   37

Болезнь


   Вздохи мои предупреждают хлеб мой,
   и стоны мои льются, как вода, ибо
   ужасное, чего я ужасался, то и постигло
   меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне.

Иов 3:44-25

   Это мотивация, перед которой пасуют даже самые непримиримые противники суицида. Когда речь идет о мучениях тяжко и неизлечимо больного, отстаивать священность жизненного дара и напоминать о бесконечном милосердии Всевышнего становится как-то даже не очень красиво – особенно, если мучается другой, не ты. Страх, испытываемый современным человеком перед болезнью, это не просто боязнь боли и смерти – это еще и (а у человека с развитым чувством достоинства даже в первую очередь) страх перед унижением и прижизненной потерей своего «я». Унизительно вопить от боли и быть в тягость близким. И уж совсем ужасно утратить власть над своим разумом, превратиться в какое-то иное, непохожее на себя существо. Раненный на дуэли Пушкин умирал долго и трудно. «Это была настоящая пытка, – читаем у И.Т. Спасского. – Физиономия Пушкина изменилась, взор его сделался дик, казалось, глаза готовы были выскочить из своих орбит, чело покрылось холодным потом, руки похолодели… Больной испытывал ужасную муку». Пушкин терпел, сколько было сил: «Не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтоб этот вздор меня пересилил; не хочу» (В.И. Даль). Когда «вздор» все-таки пересилил, велел лакею принести пистолет. Пистолет, конечно, отобрали и дали Пушкину домучиться до конца.


   Сам Бердяев, идейный борец с суицидом, делал для этого разряда самоубийств исключение: «Когда человек убивает себя, потому что его ждет пытка и он боится совершить предательство, то это в сущности не есть даже самоубийство». Для многих капитуляция перед недугом воспринимается как худшее из предательств – измена самому себе. Лучше уж быстрая смерть от собственной руки.
   Истинно верующий христианин скажет: любое страдание – испытание от Бога. Кого Он больше любит, того строже и испытывает; вспомни Иова многострадального: «Тело мое одето червями и пыльными струнами; кожа моя лопается и гноится». Неужто тебе хуже, чем Иову? Страдание не бывает бессмысленным, даже если за ним заведомо последует не облегчение и выздоровление, а смерть.
   Но такая вера не для XX века. Если страдание благо, то, стало быть, любое обезболивающее и наркоз – от Сатаны? И как быть, если близкий человек, долго и страшно умирающий от болезни, хочет уйти с достоинством? Слушать его мольбы и шептать молитву? Умирающий от чахотки Ипполит из романа «Идиот» говорит, имея в виду Бога: «Неужели там и в самом деле кто-нибудь обидится тем, что я не захочу подождать двух недель?» Вряд ли кто-нибудь из живущих знает, как ответить на этот вопрос. Разве что вопросом же из Книги Иова: «Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое, посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его?»
   Как бы там ни было, самоубийство, причиной которого стала тяжелая болезнь, отвергать трудно, а осуждать невозможно. Да и суеверие не позволяет.
   Современная психиатрия различает несколько стадий душевного состояния человека, который неизлечимо болен: от отрицания идеи о смертельности болезни (denial), через гнев на несправедливость судьбы (anger), торговлю с судьбой (bargaining) и подавленность (depression) к принятию своей участи и проистекающей отсюда умиротворенности (acceptance). Самоубийством чаще всего кончают на предпоследней стадии, когда надежды уже нет, а страх кончины и предсмертных страданий еще не преодолен. Давно известно, что ожидание боли – физической или душевной – во стократ хуже самой боли. И еще на предпоследней, депрессивной стадии умирания больному делается невыносимо страшно оттого, что он перестанет быть собой.
   С особенным упорством держится за свое достоинство и свою неповторимую индивидуальность человек творческий. И часто предпочитает уйти сам, если сохранить свое «я» становится невозможно. Это самый распространенный мотив суицида у литераторов.
   Вот несколько взятых из разных эпох примеров того, как писатели сочли смерть меньшим злом, чем физические и нравственные страдания, вызываемые болезнью.
   В дохристианские времена человеку, решившемуся на самоубийство, не приходилось мучиться из-за греховности своих намерений. Это был вопрос только мужества, только предела личного терпения. Знаменитый александрийский филолог Аристарх Самофракийский (II век до н.э.), который считается родоначальником всех благожелательных литературных критиков (в отличие от Белинского, Писарева и большинства современных российских рецензентов, произошедших от злоязыкого Зоила), в 72 года заболел водянкой, почитавшейся неизлечимым недугом, и уморил себя голодной смертью.
   Так же поступил римский писатель, откупщик и эпикуреец Тит Помпоний Аттик (109-32 до н.э.), измученный тяжелой болезнью. Утратив надежду на исцеление, Аттик перестал есть и через четыре дня испустил дух. Пример древних вдохновил исследователя античности, переводчика римской поэзии Перро д'Абланкура (1606-1664) предпочесть голодную смерть терзаниям мочекаменной болезни. Для Франции XVII века столь языческая твердость духа была в диковину и произвела большое впечатление на современников.
   Польский франкоязычный писатель Ян Потоцкий (1761-1815), автор знаменитого романа «Рукопись, найденная в Сарагосе», был человеком странным, придерживался неортодоксальных верований и из жизни ушел неординарно. Этот масон и мальтийский рыцарь в последние годы жил отшельником в своем поместье и очень страдал от жестоких мигреней, в конце концов доведших его до самоубийства. Граф, кажется, не верил в Спасителя, однако верил в нечистую силу. Обычной пули ему показалось недостаточно: он застрелился серебряным шариком с крышечки на сахарнице, предварительно освятив его у ксендза – «на случай, если Бог все-таки есть».
   Потоцкий по духу и стилю жизни еще принадлежал XVIII столетию, а в новом веке, в связи с кризисом веры и общим ростом гордыни, писательские самоубийства из-за физиологических причин перестали быть чем-то исключительным. Французский писатель Альфонс Рабб (1784-1829) был убежденным апологетом mors voluntaria и умер в полном соответствии со своими воззрениями. В молодости он был очень хорош собой, однако заболел сифилисом, который в ту пору лечить еще не умели, и со временем болезнь его обезобразила. В последние годы жизни Рабб почти не выходил из дому. Один из современников, видевший писателя незадолго до смерти, пишет: «Его зрачки, ноздри, губы были изъедены болезнью; борода выпала, зубы почернели. Сохранились лишь пышные светлые волосы, ниспадающие на плечи, и всего один глаз…» Писатель гнил заживо пять лет, а затем отравился смертельной дозой кокаина.
   Страшной была смерть классика австрийской литературы Адальберта Штифтера (1805-1868). Он страдал от цирроза печени, и приступы были так мучительны, что однажды Штифтер не вынес боли и полоснул себя бритвой по горлу. Сделал он это столь неловко, что умер не сразу, а только через два дня.
   Дрогнула рука и у португальца Антеро Кентала (1842-1891), страдавшего болезнью позвоночника. Он стрелялся на городской площади, возле монастырской стены, на которой по горькой иронии судьбы было начертано слово «Надежда». Первый выстрел в голову не был смертельным, но у Кентала хватило сил нажать на спусковой крючок еще раз – благо пистолеты в конце XIX века уже были многозарядными.
   Совсем по-другому – тихо, без публики и шума ушла из жизни английская писательница Маргарет Барбер (1869-1901), чьи повести и рассказы одно время были очень популярны. Это была добрая, самоотверженная женщина альтруистического склада, который у писателей встречается нечасто. В ранней молодости она работала сестрой милосердия в лондонских трущобах, а после того, как тяжелая, прогрессирующая болезнь позвоночника приковала ее к постели, устроила из своего дома нечто вроде благотворительного центра для нищих и бродяг. Прислугой у Маргарет были дряхлая старуха и умственно отсталая девушка, которым вряд ли дали бы работу в каком-нибудь другом доме. Биографию писательницы можно было бы назвать образцово-христианской – впору канонизировать, если б не предосудительный с церковной точки зрения финал: ослабевшая от приступов боли, почти парализованная, Маргарет перестала принимать пищу. Ее голодовка продолжалась девять дней, и все это время писательница диктовала свою последнюю книгу. Эта книга («Дорожных дел мастер») вышла в свет лишь тридцать лет спустя и выдержала не один десяток изданий.
   В нашем столетии водянку, мочекаменную болезнь и сифилис научились лечить, однако осталось достаточно недугов до такой степени мучительных и безнадежных, что им нередко предпочитают быструю смерть.
   К числу этих болезней, во-первых, конечно, относится рак.
   Аргентинская поэтесса Альфонсина Сторни (1892-1938), в отличие от Маргарет Барбер, была совсем непохожа на святую. Страстная, непримиримая, задиристая, она начинала актрисой бродячего театра, а потом стала писать эротические стихи, принесшие ей шумную, с оттенком скандала славу одной из первых латиноамериканских феминисток.Сторни покончила с собой, когда врачи обнаружили у нее неоперабельную злокачественную опухоль. Поэтесса бросилась в море, оставив коротенькую записку, в которой красными чернилами на голубой бумаге так и было написано: «Я бросилась в море». И больше ни слова.
   Американский писатель и общественный деятель Гарри Кодилл (1922-1990) пал жертвой другого страшного недуга – болезни Паркинсона. Когда Кодилл решил застрелиться, тремор был таким сильным, что пришлось держать пистолет обеими руками.
   О писателях, пришедших к самоубийству из-за заболевания СПИДом, я рассказывал в предыдущей главе. Эта болезнь, которая «недавно нам подарена», уже унесла немало талантливых людей, и, как это ни печально, список ее жертв, в том числе суицидных, неизбежно будет пополняться.
   Но временами на бедных литераторов обрушиваются и экзотические хвори. Японку Кобаяси Миёко (1917-1973) поразил недуг, ставший в XX веке раритетом, – проказа. Убедившись, что болезнь неумолимо прогрессирует, Миёко разошлась с мужем, прервала все личные связи. Последние месяцы, уйдя из лепрозория, она ни с кем не встречалась, писала автобиографическую повесть «Женщина-кокон». В книге есть такие слова: «Я одинока, моя единственная верная подруга – болезнь. Она сама мне подскажет, когда пора умирать». Болезнь подсказала, что пора, и Миёко Кобаяси отравилась снотворным. Соседи обнаружили тело через две недели.
   Для того, чтобы писатель принял решение поставить точку в своей жизни, болезнь вовсе не обязательно должна быть смертельной. Вполне достаточно, если она покушается на полноценность жизни и, в особенности, на способность к творческой работе. Кошмаром для литераторов всех времен – еще большим, чем для обычных людей, – была слепота, то есть невозможность наблюдать жизнь и писать о ней.
   Первым из писателей, кому вечный мрак оказался милее мрака незрячести, был Эратосфен Киренский (ок.276-194 до н.э.), древнегреческий поэт и астроном. Ему, хранителю Александрийской библиотеки, была невыносима мысль о том, что он больше не сможет читать. Устрашившись слепоты, убили себя швейцарец Шарль Дидье (1805-1864), португалец Камило Кастело-Бранко (1825-1890), американка Френсис Ньюмен (1888-1928).
   Сравнительно недавний пример летального «страха слепоты» – трагический конец Анри де Монтерлана (1896-1972). Знаменитый писатель и драматург, убежденный антидемократ, ницшеанец и певец мужественности на склоне лет стал терять зрение. Сначала ослеп на один глаз, потом под угрозой оказался второй. Монтерлан решил, что лучше застрелиться. В предсмертной записке причина самоубийства указана с предельной ясностью: «Я ослеп и убиваю себя».
   Закончить главу о суициде из-за болезни, одну из самых грустных в моей и без того невеселой книге, я хочу обаятельными строками немецкой писательницы Сандры Паретти (1935-1994). Узнав о диагнозе (рак), она ушла из жизни, не дожидаясь последней фазы болезни. Перед тем как умереть, отправила в газету извещение о собственной кончине и прощальное стихотворение. Это одновременно и беспафосная автоэпитафия, и утешение живущим, и просьба о прощении:

   Друзья, стоит ли скорбеть


   О той, кто отправляется
   на каникулы?
   Моя жизнь была красивой и легкой.
   Как симфония Моцарта,
   Она закончилась красивым
   и легким финалом,
   Слегка подсвеченным нетерпением.

Пьянство


   …Чем более пью, тем более и чувствую.
   Для того и пью, что в питии сем сострадания
   и чувства ищу. Не веселия, а единой
   скорби ищу… Пью, ибо сугубо страдать
   хочу!

Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»

   Если брать не литераторское сословие, а человечество в целом, то безусловно главным поставщиком самоубийц является алкоголизм. Хотя бы потому, что суицид на почве алкоголизма необычайно распространен в наших краях, а русские – главный суицидный контингент в современном мире. Я уже писал, что беспрецедентный рост самоубийств, наблюдаемый в русскоязычной зоне планеты, вызван описанными Дюркгеймом анемическими процессами распада прежней социально-экономической системы и становления новой. А особая пагубность российской разновидности алкоголизма объясняется тем, что пьют у нас в основном крепкие напитки. Как известно, национальные культуры кроме всего прочего еще и подразделяются по типу потребления алкоголя. Согласно классификации ВОЗ, национальный алкоголизм бывает двух видов: французский, итальянский или грузинский пьяница пьет некрепкие вино и пиво, но зато каждый день и помногу. «Сорокаградусный» пьяница пьет реже и меньше, но восполняет литраж градусом. В первом случае проблема алкоголика в том, что он не может воздержаться от спиртных напитков; во втором – что, начав, не может остановиться. А поскольку русский национальный характер вообще не в ладах с чувством меры, то в условиях фактической массовой безработицы и социальной дезинтеграции до самоубийства допиваются очень многие – не только в России, но и в соседних постсоветских странах. Вот и получается, что примерно у каждого восьмого суицидента в сегодняшнем мире родной язык – русский.


   Главная причина «алкогольных» самоубийств проста и общеизвестна: такое похмелье, что жить не хочется. Вносит свой вклад в суицидную статистику и так называемое сумеречное патологическое опьянение, которое проявляется в актах необузданной и немотивированной агрессии, направленной иногда против других людей, а иногда против себя. Ну и еще, разумеется, нельзя забывать о белой горячке, при которой самоубийство происходит вследствие галлюцинаций и аффекта страха.
   Современная психиатрия считает алкоголизм классической формой «хронического самоубийства» наряду с курением, употреблением наркотиков, перееданием и прочими вредными привычками. Классическая же психология делит алкоголиков на 4 типа: Genusstrinker – те, кто пьет для удовольствия и «за компанию»; Erleichterungstrinker – те, кто посредством опьянения хочет вытеснить неприятные мысли или воспоминания и обычно делает это в одиночестве; Betaeubungstrinker – «оглушающие себя» пьянством, чтобы уйти от жизни с ее проблемами; наконец, Rauschtrinker – пьющие ради самого опьянения, которое и является для них самым комфортным, квазинормальным состоянием. К последней категории относятся люди с психическими патологиями, невротики и – очень часто – творческие личности.
   Литераторы во все времена пили много, а некоторые из них слишком много. Причины понятны: чрезмерно развитый индивидуализм и эгоцентризм, ведущие к ослаблению семейных, корпоративных, социальных связей. Много среди литераторов и акцентуированных личностей – неуравновешенных, мало приспособленных для размеренной, обывательской жизни. Безусловно играет роль и фатальная зависимость писателя от «внешней силы» – вдохновения, которое невозможно вызвать в себе волевым усилием. Визионерский оттенок, свойственный мировосприятию многих литераторов, мешает установлению нормальных контактов с реальностью, а это, как установлено наркологической наукой, – один из основных психологических источников алкоголизма.
   Однако у пьяницы-литератора, в отличие от обычного алкоголика, в жизни есть и высший смысл, поэтому самоубийств на почве одного только пьянства среди героев моей книги не так уж много. Но в качестве сопутствующего фактора, одной из составляющих трагедии, алкоголизм встречается очень часто. Особенно в периоды творческого кризиса, когда «высший смысл», помогающий удерживаться на плаву, кажется навсегда утраченным.
   Из наиболее известных случаев писательского запойного суицида в России лишь про Н. Успенского можно сказать, что его погубило в первую очередь безудержное, а-ля Мармеладов, пьянство, а уж потом – скверный характер и личное горе (смерть любимой жены). У С. Есенина кроме пьянства были и другие не менее серьезные причины для самоубийства – политика, психологический надлом, творческий кризис. А. Фадеева погубила комбинация водки, нечистой совести и опять-таки утраты творческой потенции. Сильно пивший Г. Шпаликов был с юных лет одержим суицидальным комплексом, да к тому же ему еще и не повезло с эпохой и профессией: трудно делать кино в стране, где «завинчивают гайки».

   Связь суицидальности с пьянством явственней всего прослеживается в судьбе классика японской литературы Дадзая Осаму (1909-1948), к сожалению, мало переводившегося на русский язык. Всю свою жизнь Дадзай был занят только одним: с редкостным упорством предавался всевозможным саморазрушительным занятиям. Отпрыск аристократического рода, он с мазохистским упоением погружался все ниже и ниже, на самое дно общества. Лучше всего он чувствовал себя в компании горьких пьяниц и проституток.Обаятельный, талантливый, Дадзай хотел оставаться слабым и инфантильным в мире, которым правят сильные и взрослые. От страха перед жизнью он избавлялся лишь в состоянии опьянения – да и то до поры до времени. Пять раз Дадзай пытался покончить с собой, но даже с этим ему не везло. В 21 год он впервые затеял двойное самоубийство с официанткой из бара – она умерла, он выжил. Однако от идеи синдзю он не отказался и в конце концов добился своего: утопился вместе с собутыльницей в резервуаре для дождевой воды. Вряд ли это им удалось бы, если бы они не были мертвецки пьяны.


   Японец среди самоубийц-алкоголиков – скорее исключение. Тут мало обитателей «винно-пивных» регионов (куда относится и родина сакэ), все больше жители стран, где предпочтение отдается крепким напиткам. А это означает, что, кроме русской, наибольший урон должны были понести англоязычная и польская литературы.
   Так и есть. Жертвы англосаксонского виски: Х. Крейн, Дж. Берримен, М. Лаури. Жертвы славянской водки: Р. Воячек, М. Хласко, Э. Стахура. Оба списка можно бы и расширить.
   Американский близнец Дадзая Осаму поэт Харт Крейн (1899-1932) тоже родился в привилегированной семье, тоже был редкостно талантлив, тоже старательно предавался медленному самоуничтожению и тоже утопился. Правда, в отличие от Дадзая, он был еще и гомосексуалистом, но главным его времяпрепро вождением все же было пьянство. Запой с непременными шумными скандалами начинался всякий раз, когда Крейну казалось, что его навсегда покинуло вдохновение. Во время одного из таких депрессивных запоев, приключившегося во время плавания на пароходе, Крейн всю ночь пил и дебоширил, а потом кинулся в воды Карибского моря.

   Очевидно, в сумеречном сознании алкоголика, пытающегося утопить свои страхи в вине, идея окончательного утопления возникает самым естественным образом. Примеру Дадзая и Крейна хотел последовать американский поэт Джон Берримен (1914-1972), бросившийся с моста в Миссисипи. Самоубийству предшествовала долгая и безрезультатная борьба с хроническим алкоголизмом. Однако утопиться Берримену не удалось – спьяну он не заметил, что в природе наступила зима, и разбился о лед замерзшей реки.


   В самоубийстве пьяницы нет ничего красивого, да и не думает он о красивости: лишь бы поскорей, лишь бы наверняка. Даже литератор, по самому складу личности склонный верить в то, что прах в заветной лире его переживет и тленья убежит, под воздействием алкоголя убивает себя безобразно, безо всякой мысли о биографах и потомках. Как Есенин в «Англетере», как Успенский на Смоленском рынке, как польский поэт Эдвард Стахура (1937-1979), сначала положивший на рельсы руку, а затем сунувший в петлю голову. Поэтично сказано у Бодлера:

   «Кто не изведал вас, глубокие радости вина?»


Наркотики


   Итак, вот перед вами источник
   счастья! Оно вмещается в
   чайной ложке, это счастье, со
   всеми его восторгами, его
   безумием и ребячеством! Вы
   можете без страха проглотить
   его: от этого не умирают.

Шарль Бодлер. «Искания рая»

   Алкоголизм и наркомания – явления одного ряда. Строго говоря, алкоголь тоже наркотик, и его постоянное употребление в больших дозах подпадает под категории токсикомании так же, как привычка к морфию, кокаину или опиуму. Если я выделяю неалкогольную токсикоманию в отдельную главу, то лишь следуя установившейся традиции. Человечество дольше и лучше знакомо с пьянством, чем с наркоманией, больше привыкло к нему и меньше его пугается.


   Есть и еще одно различие, имеющее для творческого человека, а значит, и для этой книги, принципиальное значение: если спиртное притупляет мысль и чувство, то наркотик, наоборот, обычно их возбуждает. На начальной стадии он даже способен стимулировать художественную фантазию. Наркотик может подстегнуть, а то и заменить вдохновение, если оно не приходит естественным образом. «Скажите по совести, вы, судьи, законодатели, люди общества, все те, которых счастье делает добрыми… – восклицает Де Квинси в „Исповеди английского опиомана“. – Скажите, у кого из вас хватит жестокой смелости осудить человека, вливающего в себя творческий дух?» Множество художников, творивших в разных сферах искусства, погибли из-за нетерпения или неверия в собственный талант. А скольких писателей в XIX веке сделала наркоманами обросшая легендами история о том, как несчастный в любви Эдгар По решил отравиться опиумом, но не умер, а обрел божественный дар слова!
   Разве можно сравнить этот волшебный эликсир с примитивным хмелем? «Там грубая скотская страсть, – утверждает Де Квинси, – а здесь высшее развитие самых возвышенных, чистейших способностей душевных».
   Существует целое направление в искусстве, основанное на наркотических видениях, – психеделика. В большей степени это относится к живописи, музыке и иным видам невербального искусства. Но есть и психеделическая поэзия (например, значительная часть текстов рок-музыки), и проза. Английская писательница Анна Каван (1901-1968) даже написала психеделический роман «Лед», получивший премию за лучшее произведение в жанре фантастики[36].
   В учебниках по наркологии говорится, что наркомании особо подвержены мечтатели и фантазеры. К этой категории можно без ошибки причислить большинство литераторов. Человеку, который ощущает себя уютнее не в мире человеческих отношений и материальных предметов, а в мире творческого воображения, наркотик дает шанс вкусить альтернативного бытия, дает иллюзию другой реальности. Когда же подлинная реальность не желает отступать и делается невыносимой, наркотик милосердно предоставляет возможность уйти от нее навсегда. В смерть.
   Так поступил Георг Тракль (1887-1914), австрийский поэт, убежавший от ужасов реальности в вечное блаженное забытье. Фармацевт по образованию, после начала мировой войны он был призван в армию и направлен в полевой госпиталь. Вид человеческих страданий, крови, грязи и смертей потряс поэта до такой степени, что он попытался покончить с собой, был отправлен на психиатрическое освидетельствование и, не дожидаясь комиссования, отравился кокаином.
   Наркомания несравненно летальнее алкоголизма. Она быстрее убивает и гораздо реже выпускает из своих вязких объятий того, кто в них угодил. Суицидальная опасность наркомании заключается в прогрессирующем распаде личности, в непредсказуемости галлюцинаций (сколько было тех, кто вообразил, будто может летать, и бросился из окна!), в сильных приступах депрессии. Для писателя же опаснее всего творческое рабство, в которое он попадает, вверяясь стимулирующему действию наркотика.
   «Кто станет прибегать к яду, чтобы мыслить, вскоре не сможет мыслить без яда. Представляете ли вы себе ужасную судьбу человека, парализованное воображение которого не может более функционировать без помощи гашиша или опия?» (Де Квинси)
   При том что нетрезвый (и даже весьма нетрезвый) образ жизни вели очень многие литераторы, а наркоманы среди них встречались не так уж часто, в «Энциклопедии литературицида» самоубийств на почве наркомании гораздо больше, чем на почве алкоголизма. Бывает трудно провести черту между смертью из-за случайного превышения дозы и намеренным самоубийством. Впрочем, наркомания больше всех прочих вредных пристрастий близка к понятию «медленного суицида»; вопрос лишь в том, сколько времени понадобилось человеку, чтобы умертвить себя – пять часов или пять лет. И все же к разряду самоубийств я отношу лишь те случаи, когда имеются либо прямые доказательства суицидального намерения, либо серьезные косвенные подтверждения (например, убийственно резкое повышение дозы наркотика в сочетании с общим угнетенным состоянием духа в предсмертный период).

   А.К. Толстого (1817-1875) не принято причислять к самоубийцам, а между тем обстоятельства его смерти недвусмысленны. Граф стал одной из многочисленных жертв медицинского невежества: врачи той эпохи еще плохо представляли себе пагубные последствия привычного употребления возбуждающих средств и часто прописывали морфий или опиум в качестве обычного лекарства. На поверхностный взгляд Толстой был баловнем судьбы, истинно легким человеком, которому удавалось все, за что бы он ни брался. Он блистал и при дворе (флигель-адъютант, егермейстер), и на охоте (в одиночку ходил на медведя), и в литературе (преуспел во всех жанрах от романа до пародии). Однако писание давалось графу мучительно, и он начал принимать для вдохновения морфий. Это привело к обычным симптомам абстиненции – нервным припадкам, мучительным головным болям, депрессии. В последний период жизни у графа даже началось раздвоение личности. Хозяйство пришло в упадок, былая популярность сменилась изоляцией, физическое состояние катастрофически ухудшалось. Умер Толстой из-за того, что однажды взял и выпил до дна целый пузырек морфия. Что же это, если не самоубийство?


   Явным самоубийством была и смерть поэта-эмигранта Бориса Поплавского (1903-1935). Он жил в Париже, вел богемный образ жизни, его называли «русским Рембо» и сулили ему (не без оснований) великое литературное будущее. Поплавский считал, что поэт не должен работать, а должен писать. И он не работал, жил в крайней нужде, а когда появлялись деньги, тратил их на кокаин и героин. Умер «русский Рембо» от передозировки. Многие современники выражали сомнение в том, что Поплавский, человек глубоко религиозный, мог покончить с собой. Однако незадолго до смерти поэт записал в дневнике: «Глубокий, основной протест всего существа: куда Ты меня завел? Лучше умереть».
   Особый вид медикаментозной зависимости, обычно даже не причисляемый к наркомании, – болезненная привычка к снотворному. Бессонница – вечная спутница писателя, переживающего депрессию или творческий кризис. Постоянное, превосходящее все нормы увеличение дозы барбитуратов – веронала, люминала и прочих – надломило и привело к самоубийству целый ряд выдающихся литераторов нашего столетия. Особое коварство токсикомании этого типа состоит в том, что человек сам не замечает, как превращается в раба пилюли.

   Кавабата Ясунари (1899-1972) лишился сна и покоя после получения Нобелевской премии. Высокая награда, а еще в большей степени жадное внимание прессы парализовали творческую энергию интровертного певца тихой грусти и неброской красоты. Борясь с изнурительной бессонницей, Кавабата принимал горы таблеток.Потом, как водится, таблетки перестали действовать. В таких случаях жажда сна делается столь непреодолимой, что человек готов уснуть навечно, лишь бы уснуть. В конце концов Кавабату усыпил газ.


   Американец Рэндалл Джаррелл (1914-1965) попал в замкнутый круг: от сильнодействующих лекарств к невралгии, депрессии и бессоннице, от бессонницы к еще более радикальным препаратам. Находясь в психоневрологической лечебнице, Даррелл перерезал себе вены, был спасен, но от мучений это его не избавило. Улучив момент, он выбрался за пределы больничной территории, вышел на шоссе и бросился под автомобиль.
   Американская поэтесса Энн Секстой (1928-1974) из-за хронической бессонницы попала в тяжелую медикаментозную зависимость. Существование стало настолько невыносимым, что Секстой несколько раз пыталась покончить с собой и в конце концов своего добилась – отравилась в гараже выхлопными газами.
   Я закончу главу стихотворением Секстой. Оно не про наркотики и даже не про бессонницу, но помогает понять, почему писателя часто губит то, что обычному человеку нипочем.

Пишущая женщина слишком остро чувствует.


О, трансы и предзнаменованья!
Словно мало ей месячных, детей и островов,
Мало соболезнователей, сплетен и овощей.
Ей кажется, что она может спасти звезды.
Писатель по натуре – шпион.
Любимый, это обо мне.
 
 
Пишущий мужчина слишком много знает,
О, заклятья и фетиши!
Словно мало ему эрекций,
конгрессов и товаров,
 
 
Мало машин, галеонов и войн.
Из старой мебели он делает живое дерево.
Писатель по натуре – мошенник.
Любимый, это о тебе.
 
 
Мы никогда не любили себя,
Мы ненавидели даже собственные
шляпы и башмаки,
Но мы любим друг друга, милый, милый.
Наши руки голубы и нежны,
В наших глазах страшные признанья.
А когда мы поженимся,
Наши дети брезгливо уйдут.
У нас слишком много еды, и нет никого,
Кто съел бы все это нелепое изобилие.
 

Политика


   – Да! Чуть было не забыл, – вскричал
   Азазелло, – мессир передавал вам привет,
   а также велел сказать, что приглашает
   вас сделать с ним небольшую прогулку,
   если, конечно, вы пожелаете. Так
   что ж вы на это скажете?
   – С большим удовольствием, – ответил
   Мастер.

М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»

   Политика и литература издавна неравнодушны друг к другу. У первой – сила прямого действия и физическая власть; у второй – сила эмоционального воздействия и власть духовная. Политике нужен инструмент влияния на умы; литература мечтает об инструменте воплощения своих идей и фантазий в жизнь. В истории человечества неоднократно были периоды, когда слово начинало играть гипертрофированную роль, оно становилось, если калькировать удачное английское выражение, больше жизни. Почти всегда подобное состояние общества связано с той или иной формой политического нездоровья: революционной ситуацией, социальными потрясениями, диктатурой. В последнем случае чрезмерный рост авторитета литературы, особенно художественной – реакция общества на ущемление свободы слова. Когда писатель, существо в общем-то инфантильное и безответственное, обретает роль Учителя Жизни, это верный признак: прогнило что-то в Датском королевстве. Для писателя такое повышенное внимание со стороны читателей и властей с одной стороны лестно, с другой опасно.


   Тоталитарная власть стремится прибрать литературу к рукам, посадить писателя в золотую клетку, сделать живого соловья механическим. А тех, кто не хочет, подвергает преследованиям и казням. Литераторы – порода психически хрупкая и тонкокожая, поэтому в условиях открытой агрессии со стороны внешнего мира многие из них убивают себя сами.
   Часть писателей пытаются противиться власти насилия, видя в ней дьявольскую силу (каковой подобная власть безусловно и является). Такие литераторы сознательно подвергают себя смертельной опасности.
   Другие предпочитают заигрывать с дьяволом: встают на сторону власти, служат ее интересам с большей или меньшей искренностью и в меру отпущенного им таланта. Тут дело не в трусости или корысти, дело обстоит сложней. Сатана – он ведь еще и Демон, покровитель творчества и гордыни, поэтому писатель к харизме прямого действия неравнодушен. Диктатор, сильная личность, вершитель истории предстает перед художником в виде этакого Воланда, вызывая не только страх, но и сладостное замирание сердца; не только отвращение, но и восхищение. Однако близость к власти, которая много и легко убивает, тоже таит в себе немалую опасность. Писатель-царедворец слишком зависим от капризов кесаря, да к тому же еще и совесть не чиста. Временами так и тянет в петлю.
   Но и те литераторы, кто держится в стороне от политики – не борется с дьяволом и не служит ему, – тоже в опасности. Потому что власть насилия – это вообще опасно для жизни граждан. В статистику показательных акций устрашения, без которых злой власти не продержаться, наряду с прочими категориями населения попадают и аполитичные писатели, причем гораздо чаще, чем представители многих иных профессий: к пишущему человеку в таком государстве относятся с особой настороженностью. Что это он там такое царапает по ночам? Почему не несет к цензору? Надо разобраться. Писатель, нервный человек, часто воспринимает отеческую строгость власти неадекватно: ерепенится, пугается, или просто проникается отвращением к действительности.
   Писатели, доведенные до самоубийства политикой, легко делятся на три группы, которые я обозначу так: «противившиеся дьяволу», «заигрывавшие с дьяволом» и «жертвы статистики».
Противившиеся дьяволу

   Писателями-самоубийцами этого разряда человечество и история литературы могут гордиться. В XX веке таких было немало, поскольку тоталитарные режимы новейшего времени отличались небывалой мнительностью по отношению к любым проявлениям творческой и политической независимости.
   Я уже приводил длинный суицидный мартиролог литераторов-антифашистов. Одни покончили с собой, чтобы избежать неминуемого ареста – как это сделал Эгон Фридель (1878-1938), выбросившийся из окна своей венской квартиры, когда на лестнице уже гремели эсэсовские сапоги. Другие убили себя в знак протеста против насилия и массового безумия – как Меннотер Браак (1902-1940), которого называли «совестью голландской литературы». Он принял яд в тот самый день, когда немецкие войска вторглись в Нидерланды.
   Среди наших соотечественников нельзя не вспомнить поэта Николая Дементьева (1907-1935). Комсомолец-энтузиаст, которому Багрицкий адресовал свое знаменитое стихотворение («Где нам столковаться! Вы – другой народ…»), не выдержал столкновения романтических социальных фантазий с грубой реальностью чекистского modus operandi. Согласно широко распространенной версии, Дементьев выбросился из окна, нежелая становиться доносчиком.

   Спасительное окно, мистический аварийный выход в иной мир, где нет предательства и страха, выручило многих, кому умереть было легче, чем капитулировать. Недаром в окна следственных кабинетов научились вставлять особенные непробиваемые стекла. Но в больницах окна обыкновенные, чем и воспользовался Галактион Табидзе. Старый поэт упал на асфальт, прямо под ноги мучителям, которые требовали, чтобы он подписал письмо, клеймящее Пастернака.


   В самый глухой период брежневской эпохи, сломленный отступничеством единомышленников – как раз шел показательный процесс, где каялись бывшие единомышленники, – покончил с собой поэт-правозащитник Илья Габай (1935-1973). Строки его последней поэмы проникнуты отчаянием и безнадежностью.

…Я в сомкнутом, я в сдавленном кольце.


Мне остается пробавляться ныне
Запавшей по случайности латынью
Memento mori. Помни о конце.
Какие сны и травы? – Не взыщите!
Какая благость? – Лживый, малый сон.
И нету сил! (И где мой утешитель?!)
И худо мне! (И чем утешит он?)
 

   Если худо и нету сил, можно умереть. Но играть дьяволом в поддавки нельзя.


Заигрывавшие с дьяволом

   Тут спектр куда как разнообразней.
   Были такие, кого, подобно Маяковскому и Фадееву, политическая ангажированность завела в жизненный и творческий тупик.
   Были и просто поставившие не на ту карту, погибшие вместе с силой или партией, к которой примкнули. Философ Исократ (436-338 до н.э.) жил в Афинах, но был сторонником македонского царя Филиппа. Когда македонцы и афиняне, не придя к соглашению, вступили в войну, престарелому Исократу по античной логике полагалось умереть, что он и сделал.
   Французский драматург Себастьен Шамфор (1741-1794) не поладил с соратниками по якобинской партии и, оказавшись перед угрозой ареста, не захотел умирать на гильотине – избрал добровольную смерть свободного человека.
   Шамфора, автора знаменитого лозунга «Мир хижинам, война дворцам», не очень жалко – в конце концов, поднявший меч обычно своей смертью не умирает. Однако история смерти другого республиканца, прекраснодушного маркиза Кондорсе (1743-1794), поистине грустна и притчеобразна. Блестящий энциклопедист и ученый, еще в ранней молодости принятый в члены Академии, он был за свободу, равенство и братство, но против террора и кровопролития. После поражения умеренной жирондистской партии, к которой принадлежал Кондорсе, ему пришлось скрываться от полиции. Под конец маркиз прятался в каменоломнях, отощал и дошел до последней крайности, но не расстался с томиком Гомера. Из-за него и погиб. Местные патриоты распознали по ученой книжке «аристократа» и торжественно препроводили в тюрьму, где философу-маркизу оставалось только отравиться.
   И опять хочется обратить внимание читателя на символическое значение способа смерти, который выбирает самоубийца. Потерпевшие поражение революционные, партийные и государственные литераторы почему-то чаще всего отдают предпочтение яду. Весной 1945 года среди писателей-коллаборационистов прокатилась целая волна отравлений: Бёррис фон Мюнхаузен в Германии, Йозеф Вайнхебер в Австрии, Пьер Дрие ла Рошель во Франции; были и другие, менее именитые. Может быть, горечь яда лучше всего сочетается с горечью поражения? Или с горьким осадком худшего из возможных для писателя злоупотреблений – употребления во зло своего дара.
   Дрие ла Рошель перед смертью написал в дневнике: «Писатель должен понимать, что отвечает за свои слова жизнью».

   Еще одно роковое заблуждение, жертвой которого с легкостью становится творческий человек, – возведение в ранг золота того, что ярко блестит. Сколько было их, радужных мотыльков, из честолюбия или просто любопытства слишком приблизившихся к огню Большой Власти и сгоревших в нем дотла.


   Хрестоматийный пример – царствование Нерона, покровителя искусств и поэтов. Об опале и самоубийстве Сенеки, бывшего наставника и чуть ли не соправителя капризного кесаря, я уже писал в разделе «Философия». Племянник Сенеки 25-летний поэт Марк Анней Лукан утратил расположение Нерона из-за того, что писал слишком хорошие стихи – у императора так не получалось. Певец стоического самоубийства, в жизни Лукан проявил себя человеком малодушным. Надеясь заслужить пощаду, он донес на собственную мать, но и это его не спасло – пришлось-таки вскрыть себе вены.
   Через год был вынужден умереть еще один великий римлянин, опальный фаворит Гай Петроний, также имевший неосторожность вызвать зависть Нерона, да еще и участвовавший в придворных интригах. «Арбитр изяществ», в отличие от Лукана, ушел из жизни с подобающей элегантностью: во время пиршества, под музыку и песнопения, он по капле выпустил себе кровь и постепенно погрузился в сон.
Жертвы статистики

   Это те самые щепки, которые летели во все стороны, когда злая власть валила лес Великих Свершений. Особенно много писателей – как репрессированных, так и доведенных до самоубийства – на счету масштабного и длительного исторического эксперимента, проведенного в нашей стране.
   Грустнее всего то, что загонщиками в предарестной и предсуицидной травле почти во всех случаях были собратья по перу. Они же часто выступали и в роли первоначальных доносчиков.
   В годы, предшествовавшие массовым чисткам, обходилось без прямого участия государственной машины, которую эффективно подменяли рапповские и лефовские «проработки».
   Андрею Соболю (1888-1926) левая критика вменяла в вину недостаток оптимизма и рефлексию. Когда писатель поступил и вовсе пессимистично – застрелился, – лефовский журнал вместо эпитафии написал, что Соболь «ушел в пассивное созерцание».
   Комсомольский вождь Виктор Дмитриев (1906-1930) неосторожно подпал под влияние Юрия Олеши и был разоблачен товарищами по РАППу. Он покончил с собой после того, как его исключили из рядов Ассоциации и признали «идеологически чуждым».
   Леонид Добычин (1896-1936) держался в стороне от литературно-политических свар и стал мишенью инспирированной сверху кампании по наведению страха на творческую интеллигенцию в общем-то по случайности. Нужен был козел отпущения, и писательские функционеры выбрали человека, который не умел оправдываться и каяться. После собрания, на котором его критиковали за «объективизм» и «политическую близорукость», Добычин раздал долги, написал письмо («Меня не ищите, я отправляюсь в дальние края») и бесследно исчез. Хотя тела не нашли, люди, хорошо знавшие Добычина, были совершенно уверены, что он не скрылся, а именно покончил с собой. «Его самоубийство, – пишет В. Каверин, – похоже на японское харакири, когда униженный вспарывает себе живот мечом, если нет другой возможности сохранить свою честь».
   Картечью из охотничьей двустволки застрелился ожидавший ареста Паоло Яшвили (1892-1937). Произошло это в разгар репрессий, когда карательные органы действовали оперативнее общественных организаций, предоставляя им возможность осуждать «врагов народа» уже после их разоблачения.
   С 1939 года империя начала внешнюю экспансию, поглотив сначала запад Украины и Белоруссии, потом Прибалтику, потом всю Восточную Европу. На вновь завоеванных землях бодро застучали чекистские топоры, обильно полетели щепки.
   Писатель Юрий Галич (1877-1940) не успел вовремя покинуть Ригу. После первой же, пока ознакомительной, беседы в еще как следует не развернувшемся НКВД Галич понял, что ему, бывшему генералу белой армии, на снисхождение новой власти рассчитывать не приходится, и повесился.
   Но, как мы уже знаем, чаще всего от неминуемой тюрьмы писателей спасает не петля, требующая времени и подготовки, а распахнутое окно. Одно мгновение, и палачи остаются с носом. Именно таким образом ушел в Праге от органов безопасности русский литературный критик Альфред Бем (1886-1945), которому удалось бежать от большевиков в 1919-м, но не в мае 1945-го.
   Шесть лет спустя, в разгар очередной кампании арестов, тем же проверенным путем избавился от истязаний и унижений чешский писатель Константин Библ (1898-1951), оказавшийся недостаточно ортодоксальным коммунистом.
   Прошло еще полтора десятилетия, и на другом конце света в роли «щепки» оказался Лао Шэ (1899-1966), в свое время обласканный властью и достигший высокого ранга главного китайского писателя. Но времена переменились, и литература, даже самая верноподданническая, коммунистам стала не нужна. Оскорбительнее всего для живого классика, вероятно, было то, что его приговорили к уничтожению не из опаски, не как оппонента курсу Культурной революции, а просто выбрали в мальчики для битья, дабы дать острастку всей интеллигенции. Отданный на глумление хунвейбинам, писатель утопился в пруду.
   В разделе «География» я уже писал, что печальное лидерство России и Германии в «Энциклопедии литературицида» объясняется прежде всего обилием политически мотивированных самоубийств среди литераторов двух этих стран. Двенадцать лет интенсивного террора в Германии и семьдесят лет волнообразных репрессий в Советском Союзе увеличили суицидный мартиролог по меньшей мере на четыре десятка писательских имен.
   Однако психика творческого человека устроена таким несчастным образом, что нанесенные ей раны плохо поддаются излечению временем. Художник мало приспособлен для выживания, в экстремальных условиях он гибнет одним из первых. А хуже всего то, что, даже если писатель чудом остался жив, уцелев в невозможных, нечеловеческих условиях, то вместо того, чтобы потом жить сто лет и радоваться своему невероятному везению, он раздирает себе душу страшными воспоминаниями, всё копается, копается в прошлом, и в конце концов жизнь – та самая жизнь, которую он с этаким трудом сохранил, – становится ему не мила.
   Этот уникальный психологический феномен напрямую связан с особым типом самоубийства. Он называется
Лагерный синдром

   Этот термин появился после второй мировой войны, когда выяснилось, что количество самоубийств среди бывших узников нацистских концлагерей значительно превышает среднестатистические суицидные показатели. Вряд ли кто-то проводил аналогичные исследования среди выживших зеков ГУЛАГа, но резонно предположить, что результат был бы таким же. Унижения, физические страдания и, что хуже всего, неизбежные этические компромиссы, на которые пришлось пойти, чтобы выжить, – вот компоненты тяжелой нравственно-психической травмы, подтачивающей души бывших узников.

   Обычно жертвами лагерного синдрома становятся люди думающие, тонко чувствующие, с высоко развитым чувством собственного достоинства. Эта мина замедленного действия может взорваться в любой момент под воздействием обстоятельств, хотя бы частично воссоздающих обстановку перенесенного кошмара. Когда травмированному лагерным синдромом человеку кажется, что все это может повториться вновь, смерть – и та выглядит предпочтительней. В одной из предыдущих глав я писал о том, как рассерженный вельможа пригрозил Радищеву повторной Сибирью. В условиях либеральной эйфории начала Александрова царствования эти слова, конечно же, были пустым сотрясанием воздуха, но писатель содрогнулся, вспомнив о цепях, повозке с жандармом, казематах. Содрогнулся – и наложил на себя руки.


   Ничем кроме лагерного синдрома нельзя объяснить и относительно недавнее самоубийство Примо Леви (1919-1987), которому в возросшей активности итальянских ультраправых примерещилась угроза фашистского реванша – и это в демократической, сытой, толерантной Италии 80-х! Тень Освенцима накрыла всю жизнь писателя и настигла его через сорок с лишним лет.
   Впрочем, бикфордов шнур у этой мины бывает разной длины. Немецкому поэту Альфреду Вольфенштейну (1888-1945), чудом вырвавшемуся из гестаповского застенка, жизненных сил хватило всего на несколько месяцев. Он убил себя в январе последнего года войны – уже после выхода из подполья, но еще до победы.
   Тадеуш Боровский (1922-1951), один из первых литераторов, рассказавших безжалостную правду о погибших и выживших в лагерях, спасся от газовой камеры лишь для того, чтобы через несколько лет вернуться в нее добровольно: он отравился газом на собственной кухне.
   У Пауля Делана (1920-1970), автора знаменитой лагерной «Фуги смерти», летальный нарыв вскрылся через четверть века после войны. Все эти годы пережитый ужас не оставлял его, по капле отравляя ему жизнь. «Общение с этим крайне измученным человеком было нелегким, – вспоминал М. Чоран. – К людям он относился с предубеждением, держался за свою недоверчивость, и тем настойчивей, чем сильней был его болезненный страх оказаться уязвленным. Его ранило все. Малейшая бестактность, пусть даже непреднамеренная, его добивала… Не хочу утверждать, будто он видел в каждом человеке потенциального врага, но то, что он жил в паническом страхе разочароваться или обмануться, несомненно. Его неспособность к отстранению или к цинизму превратила его жизнь в кошмар». Кошмар закончился тем, что поэт утопился в Париже – на том самом месте, где

Как жизнь постепенно


Под мостом Мирабо исчезает Сена.
 

   Другая поздняя жертва войны – австрийский философ Жан Амери (1912-1978). Участник Сопротивления, он вынес и пытки, и лагерь, а воспоминаний не вынес. Война стала для него и главной темой творчества, и смертельной болезнью.


   Почему у этих людей яд пережитого не рассосался в крови, а, пропитав всю душу, сделал жизнь невозможной?
   Автор «Колымских рассказов» объясняет это так:

   «Каждая минута лагерной жизни – отравленная минута. Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел – лучше ему умереть».



(В. Шаламов)

Безумие


   Мне сказала в пляске шумной
   Сумасшедшая вода:
   «Если ты больной, но умный –
   Прыгай, миленький, сюда!»

Саша Черный

   Безумие располагается где-то неподалеку от творчества, в том же самом ландшафте. То едва различимой черной точкой на горизонте, то вдруг огромной черной тучей, заполняющей весь небосклон. Что такое психическая нормальность – никому не ведомо. Это абстрактное понятие, вроде доли ВНП на душу населения. И уж никак не назовешь «нормальной» ту душу населения, которая использует в качестве источника и инструмента для профессиональной деятельности свои мысли и переживания. Прав был Ницше, написавший: «Поэты бесстыдны по отношению к своим переживаниям: они эксплуатируют их». Да, бесстыдны, но и беспечны. Творческий человек слишком безоглядно снимает урожай со своей души. Тут самая плодородная почва, и та истощится.


   И наоборот: лишь тот, кто не бережет своей души, может стать настоящим творцом. Во всяком случае, настоящим писателем. Впрочем, «ненастоящих» писателей в «Энциклопедии литературицида» вы обнаружите немного, ибо они мало кому интересны, и потомки быстро их забывают.
   Разумеется, среди литераторов полным-полно неврастеников. Вероятно, даже большинство. В судьбе многих писателей-самоубийц психическое нездоровье сыграло свою зловещую роль, подготовив почву для трагического финала. Но в этой главе речь пойдет не об эксцентричных, неуравновешенных или истеричных писателях, не сумевших совладать с депрессией, а о тех страшных примерах полного, всеохватного безумия, которое поглощает душу без остатка, вытесняет все прочие черты личности и становится главной причиной самоубийства. Что здесь отправной пункт, а что следствие – Бог весть. То ли творческий дар становится порождением психической аномалии, причудливым цветком, расцветшим на патологической почве; то ли безумие обращается расплатой за чрезмерную творческую вибрацию души.
   Самые страшные самоубийства происходят в так называемом состоянии раптуса, острого эмоционального состояния, выливающегося во взрывной суицидальный импульс, когда под воздействием некоей болезненной идеи жизнь становится мучительно невыносимой. И тогда безумец уничтожает себя с мстительной жестокостью. Путем самокастрации, как сумасшедший французский поэт Арман Барте (1820-1874). Проглотив железный ключ от сундука, в котором хранились рукописи, – как другой французский поэт, Никола Жильбер (1750-1780). Или застрелившись возле писсуаров, как аргентинский поэт Франсиско Мерино (1904-1928).
   Писатель, даже сходя с ума, остается верен себе и записывает свои ощущения – иногда в тщетной попытке удержать ускользающий рассудок, как Лозина-Лозинский; а бывает, что и в предостережение, как Гаршин.

   На Алексея Лозину-Лозинского (1886-1916) последний, предсмертный приступ безумия навалился так стремительно, что писатель успел накарябать лишь несколько расползающихся строчек. В конце почерк становится трудночитаемым: «…Я живу безумием. У меня холодеют ноги; чтоб не сойти с ума – я пишу. Слабеют руки. Я умираю. Молчи. Теперь я уверен, что меня не погребут. Погребут, а не похоронят. Я сластена, я осьминог! Я люблю свое безумие. Я хохочу в темный мрак – ха-ха-ха! Мне не стыдно. Я всем отдам свое безумие напоказ! В газету! (Холодеют руки)». Дальше будет смертельная доза морфия и бесстрастная, уже без судорожных «ха-ха-ха», запись своих предсмертных ощущений. Всеволод Гаршин (1855-1888) в промежутке между периодами помрачения написал пугающе красивый рассказ «Красный цветок», в котором описал процесс распада сознания, увиденный изнутри.


   Пациенту сумасшедшего дома представляется, что цветок, растущий в больничном саду, является средоточием всего мирового Зла. Борьба с цветком требует неимоверной концентрации духовных и физических сил, преодоления массы реальных и воображаемых препятствий. Но больной считает себя спасителем человечества, на которого возложена великая, ему одному понятная миссия. Он жертвует собой во имя Добра. Гаршин писал о самом себе – его тоже одолевали видения подобного рода. Первый приступ психической болезни он перенес в семнадцать лет и впоследствии рассказывал об этом так: «Однажды разыгралась страшная гроза. Мне казалось, что буря снесет весь дом, в котором я тогда жил. И вот, чтобы этому воспрепятствовать, я открыл окно, – моя комната находилась в верхнем этаже, – взял палку и приложил один ее конец к крыше, а другой – к своей груди, чтобы мое тело образовало громоотвод и, таким образом, спасло все здание со всеми его обитателями от гибели». Что ж, благородный человек благороден даже в безумии.

   Сумасшествие играло с Гаршиным в кошки-мышки: то прижмет к земле, то выпустит погулять – доучиться в университете, отправиться добровольцем на Турецкую войну, стать известным писателем, обзавестись семьей. Потом прыжок, взмах когтистой лапы – и снова смирительная рубаха, зарешеченное окно скорбного дома.


   Это был обреченный человек. Наследственностью – взбалмошная мать, у отца явные психические отклонения, старший брат застрелился. Обнаженностью нервов – происходящие в мире жесткости и злодеяния воспринимал как личную трагедию. Крестом писательства – по собственному признанию, оно подтачивало его душевные силы и сводило с ума: «Хорошо или нехорошо выходило написанное, это вопрос посторонний; но что я писал в самом деле одними своими несчастными нервами и что каждая буква стоила мне капли крови, то это, право, не будет преувеличением» (из письма другу за 3 месяца до самоубийства). Предсмертный приступ был особенно тяжел – бессонница, бред, лихорадочное бормотание непонятных слов.
   Выбежал из квартиры, бросился в лестничный пролет. Сильно расшибся, но умер не сразу, а только через пять дней. Все повторял: «Так мне и нужно, так мне и нужно».
   Если Гаршин явно совершил самоубийство в состоянии раптуса, то американская писательница и поэтесса Сильвия Плат (1932-1963) использовала суицидную ситуацию как средство борьбы с подступающим безумием. В своем знаменитом романе «Колба» она детально описала один из приступов заболевания с попыткой самоубийства и последующим выздоровлением. Кризис происходил с периодичностью в десять лет, и каждый раз, намеренно ставя свою жизнь под угрозу, но в то же время оставляя и шанс на спасение, Плат «обманывала» безумие. Избежав смерти, она переходила к новому рождению и новой творческой фазе. Плат писала:

Смерть –
Искусство не хуже других.


В совершенстве я им овладела.
Умираю ловко до невероятности –
Ощущение, лишенное приятности.
Я – мастер своего дела.
 

   И еще:


Я это сделала снова.


Раз в десять лет
Я выкидываю этот номер –
Что-то вроде чуда…
Мне только тридцать.
У меня, как у кошки, девять смертей.
Эта вот – номер три.
 

   Первый раз, в ранней юности, Плат приняла снотворное и спряталась в подвале. Ее долго искали, нашли и вернули к жизни. Во второй раз она вывернула руль на автостраде, врезалась в ограждение и снова чудом осталась жива. В третий раз ей, очевидно, не очень-то хотелось умирать: она знала, что к ней должны прийти и вовремя ее обнаружить – перед тем, как сунуть голову в духовку, положила на видное место бумажку с телефоном своего врача. Но из-за рокового стечения обстоятельств ее нашли слишком поздно. У Сильвии Плат, в отличие от кошки, оказалось не девять смертей, а только три.


   Безумие пишущего человека – это совершенно особый род сумасшествия. Очень легко из одной выдуманной реальности, литературной, перенестись в другую, еще более иллюзорную – психопатологическую. При этом в больной голове писателя все три реальности скручиваются в один перепутанный клубок, так что и нам, читателям, бывает трудно разобраться, где здесь правда, где художественный вымысел, а где бред.
   Гаршин жаловался, что в больнице ему все льют по капле на голову холодную воду. То ли правда лили, следуя допотопной психиатрической гипотезе, то ли бедному Всеволоду Михайловичу примерещилось из «Записок сумасшедшего» – запись от 349 февраля: «Боже, что они делают со мною! Они льют мне на голову холодную воду! Они не внемлют, не видят, не слушают меня. Что я им сделал?» Эта проклятая книга словно преследует всех скорбных духом литераторов. Начиная с самого Гоголя. «Нет, я больше не имею сил терпеть, – пишет в конце повести Поприщин. – Боже! Что они делают со мной!… Я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова горит моя, и все кружится передо мною… Матушка, спаси своего больного сына!» Сравните со строками из письма, которое написал матери через 18 лет после «Записок сумасшедшего» морящий себя голодом Гоголь: «Думал я, что всегда буду трудиться, а пришли недуги – отказала голова… Бедная моя голова! Доктора говорят, что надо оставить ее в покое… Молитесь обо мне, добрейшая моя матушка». Накануне самоубийства о Гоголе думает больной Акутагава: «Он вспомнил, что Гоголь тоже умер безумным, и неотвратимо почувствовал какую-то силу, которая поработила их обоих» («Жизнь идиота»). Да и последние строки новеллы Акутагавы «Зубчатые колеса», в которой с медицинской дотошностью описан процесс нисхождения в ад безумия, звучат совсем по-поприщински: «Писать дальше у меня нет сил. Жить в таком душевном состоянии – невыразимая мука. Неужели не найдется никого, кто бы потихоньку задушил меня, пока я сплю?»
   И Лозина-Лозинский, и Гаршин, и Гоголь, и Акутагава умерли из-за того, что боялись надвигающегося безумия. Но были и такие писатели, кто изначально существовал в мире бредовых, патологических фантазий: и жизнь, и творчество этих литераторов иначе как через призму психической болезни понять невозможно. Если же случались периоды просветления, то весьма относительного и очень далекого от пресловутой среднестатистической нормальности.
   Как тут не вспомнить романтического и кроткого Жерара де Нерваля (1808-1855), так плохо приспособленного для жизни и так страшно ее окончившего. Для Нерваля сконструированный им причудливый трансцендентный мир был гораздо реальнее окружающей действительности. В центре нервалевой вселенной находилась Вечная Женщина, вокруг которой вращались все звезды и светила. На рисунке, сделанном в сумасшедшем доме, писатель наглядно изобразил эту космогонию. У Вечной Женщины лицо второсортной водевильной актриски Дженни Колон, которую сумасшедший писатель благоговейно обожал – с почтительного расстояния. Все доставшееся ему по наследству состояние Нерваль потратил на букеты, театральные бинокли и дорогие трости, которые ломал об пол, восторженно приветствуя каждый выход Колон на сцену. Он купил для своей несостоявшейся возлюбленной баснословно дорогую кровать, якобы некогда принадлежавшую фаворитке Людовика XIV, и снял для этого ложа специальное помещение, хотя сам дома не имел и жил то у друзей, то в лечебницах. Когда Колон умерла, Нерваль отождествил ее с Девой Марией. Себя же он считал богом, обладающим великой и чудодейственной силой. Когда ему взбрело в голову «сбросить земные одежды» посреди улицы и полицейские повели его в участок, Нерваль думал только об одном – как бы неосторожным движением не испепелить кого-нибудь из блюстителей порядка. Еще он собирался спасти человечество от нового потопа, а в сумасшедшем доме возлагал руки на других больных, чтобы даровать им исцеление. Как и Гаршин, он был поистине величествен в своем сумасшествии. Умер Нерваль так.

   Среди ночи явился к приятелю возбужденный, заявил, что должен немедленно скупить по нумизматическим лавкам все монеты с изображением римского императора Нервы, ибо не может допустить, чтобы руки черни касались лика его знаменитого предка. При этом у него не было ни гроша, да и император его предком быть никак не мог, хотя бы потому, что настоящая фамилия писателя – Лабрюни, а «Нерваль» – псевдоним. Отказавшись остаться на ночь, сумасшедший пошел к себе в ночлежку. Из-за позднего времени ему не открыли дверь. Декабрьская ночь выдалась морозной, верхнего платья у Нерваля не было. Он немного побродил по ночному Парижу и перед рассветом повесился на уличной решетке. Долго не мог умереть, сипел и задыхался на глазах у зевак. Потом, наконец, затих.

   Но в тихий зимний день, когда от жизни бренной Он позван был к иной, как говорят, нетленной, Он уходя шепнул: «Я приходил – зачем?»

(Жерар де Нерваль. «Эпитафия»)

Странности характера


   Я странен? А не странен кто ж?

А. Грибоедов. «Горе от ума»

   Людей с акцентуированным складом личности иначе называют «абнормальными личностями» или «индивидами с личностными нарушениями». На бытовом языке, с различной степенью толерантности, – «чудаками», «большими оригиналами», «эксцентричными», «взбалмошными», «полоумными» и т.д. Это люди со странностями, не страдающие явным психическим заболеванием, но проявляющие несомненную склонность к аффектной неустойчивости и истероидному поведению, то есть к неординарным, экстравагантным и часто саморазрушительным действиям.


   Иметь дело с такими людьми тяжело. Без них на свете было бы скучно.
   Я уже писал об относительности понятия «нормальный человек». По мнению немецкого психиатра К. Вильманса, если счесть нормой не усредненную, а умственно и творчески развитую личность, то «так называемая нормальность – не что иное, как легкая форма слабоумия». Впрочем, даже если согласиться с этой нестандартной точкой зрения, придется признать, что «легкая форма слабоумия» в смысле суицидопредрасположенности безопасней.
   С точки зрения психиатрии, к группе высокого суицидального риска относятся четыре девиации: душевно больные; токсикоманы; акцентуированные личности; практически здоровые, но склонные к острым ситуационным реакциям. Провести разницу между третьей и четвертой категориями очень трудно.
   В предыдущей главе говорилось о том, что многие из писателей-самоубийц страдали тяжелыми психическими недугами. Что уж говорить о писателях со странностями. Большая часть фигурантов «Энциклопедии литературицида» были людьми несносными, безответственными, непредсказуемыми, антиобщественными, истеричными, склонными к неприличной веселости и непонятной мрачности, губившими жизнь себе и своим близким – в общем, публикой сомнительной и ненадежной.
   Эта особенность творческой элиты отмечена еще Дюркгеймом, писавшим: «В утонченном обществе, живущем высшей умственной жизнью, неврастеники составляют своего рода духовную аристократию». Чрезмерно чувствительные нервы и слишком развитая фантазия в равной степени способствуют как развитию творческих склонностей, так и поведенческим аномалиям. «Я живу в мире воспаленных нервов, прозрачный, как лед», – так ощущал себя акцентуированный Акутагава.
   Для литераторов, как и для представителей иных творческих профессий, в высшей степени характерен суицидальный тип поведения. Эта модель далеко не всегда приводит к реальному самоубийству, но часто проявляется в попытках суицида, приступах суицидального настроения, пристрастии к «неразумным» поступкам, вредным привычкам – в общем, как сказали бы в советские времена, к нездоровому и антиобщественному образу жизни.
   Безумства и чудачества литературных людей могли бы стать темой обширного и увлекательного исследования. Однако избранная тема заставляет ограничиться описанием лишь тех «акцентуаций», которые закончились самоубийством. Я не стану пересказывать хрестоматийные истории этого типа (Сергей Есенин, Марина Цветаева, Клаус Манн, Джек Лондон), а лучше возьму писательские судьбы, мало известные русскому читателю.
   Странным, а с точки зрения церковных властей, и крайне подозрительным человеком был итальянский философ и математик Джироламо Кардано (1501-1576). Он отличался неординарными привычками и предосудительными сексуальными пристрастиями, к тому же еще был чернокнижником и астрологом, твердо убежденным в магической силе звезд. До поры до времени его спасала от инквизиции только репутация знаменитого медика – Кардано врачевал и государей, и князей церкви. Однако главным делом своей жизни автор знаменитого трактата «О тонкости вещей» все-таки почитал астрологию. Страшным ударом для его репутации стала скоропостижная смерть английского короля Эдуарда II (того самого, которого все мы знаем по «Принцу и нищему») – Кардано как раз перед этим предсказал юному монарху долгую и счастливую жизнь. Тогда астролог решил восстановить свой престиж самым безошибочным образом: составил собственный гороскоп и объявил, что ему суждено умереть в день своего 75-летия. На всякий случай, перед назначенной датой он перестал принимать пищу и подтвердил правоту звезд собственной смертью[37].
   Английский поэт и драматург Томас Беддоус (1803-1849) принадлежал к той редкой и обычно несчастной породе людей, кто начинает умственно развиваться очень рано, поражая всех яркими дарованиями, но впоследствии не оправдывает возлагавшихся надежд и всю оставшуюся жизнь любыми, какими угодно способами пытается возродить угасший интерес окружающих к своей персоне. В XX веке это явление получило название «синдрома вундеркинда» – как известно, из чудо-детей нечасто получаются великие ученые и творцы.
   Беддоус с раннего возраста проявил блестящее литературное дарование. В 18 лет он издал свою первую книгу, восторженно встреченную критиками и публикой, а Оксфорд окончил, уже будучи литературной знаменитостью. Вся дальнейшая творческая деятельность Беддоуса была сплошной чередой неудач и разочарований, сопровождаемых буйными выходками, скандалами, постоянной сменой места жительства и занятий, попытками самоубийства. В странностях натуры Беддоуса несомненно играла роль и наследственность – его отец, знаменитый врач, изобретатель ингаляционной терапии Томас Беддоус-старший, тоже славился неординарными поступками: однажды он разместил в палате чахоточного больного корову, утверждая, что ее дыхание благотворно скажется на его состоянии.

   Беддоус-младший Англию не любил, предпочитал жить на континенте, а когда наведывался на родину, то непременно устраивал какую-нибудь сенсацию. То пожелает сыграть в шекспировской пьесе и ради этой цели снимет на одно представление весь театр; то попытается поджечь театр Друрилейн горящей пятифунтовой банкнотой. Всю жизнь Беддоус был заворожен одной идеей – постижением природы смерти. Ради этого стал анатомом, ради этого много лет писал, переписывал, дорабатывал (но так и не закончил) главную книгу своей жизни «Собрание анекдотов о смерти». Способ самоубийства Беддоус выбрал оригинальный, под стать стилю жизни: вскрыл артерию на левой ноге, рассчитывая умереть от потери крови. Не умер, но подхватил инфекцию, из-за которой ногу пришлось ампутировать. Полгода спустя Беддоус принял яд, оставив записку следующего содержания: «Я только и гожусь, что на пищу для червей… Я много кем мог стать, в том числе и хорошим поэтом. А жить на одной ноге, да и то паршивой, – слишком скучно».


   Не менее необычный, но более эффективный способ самоубийства выбрал другой чудак, поэт Пьер Борель (1809-1859), предводитель французских «младших романтиков». Под псевдонимом Ликантроп (Человек-волк) он бичевал пороки буржуазного общества, воспевал добровольную смерть и даже предлагал учредить фабрику самоубийств. Последние годы жизни провел в Алжире, жил в выстроенном по собственному проекту готическом замке, слыл у колонистов человеком несносным и сумасбродным. В разгар африканского лета Борель, к ужасу соседей, встал на самом солнцепеке с непокрытой головой и принялся ждать, когда его хватит солнечный удар. В ответ на уговоры сказал: «Не нужна мне шляпа. Природа сделала то, что могла, и мне не пристало ее исправлять. Если она пожелала лишить меня волос, то, стало быть, ей угодно, чтобы мое темя было обнаженным». И вскоре упал мертвый.
   Поль Массой (1849-1896) совмещал работу по судебному ведомству с литературной деятельностью, что само по себе уже необычно. Любитель скандалов и мистификаций, он частенько устраивал рискованные выходки – например, чуть не вызвал франко-германскую войну, когда издал якобы найденные (а на самом деле сочиненные им) юношеские дневники Бисмарка. Как это часто бывает с людьми подобного склада, уходя из жизни, Массой тоже проявил фантазию. Вот как описывает его смерть знаменитая Колетт, близкая подруга писателя: «Это был классический финал выдумщика. Стоя на берегу реки, он вдохнул эфир, упал и утонул на глубине в один фут».
   Поэт-космополит Артур Краван (1887-1920) – то ли британец, то ли швейцарец, то ли француз, то ли американец – любил не только литературные, но и вполне бытовые скандалы: жил по фальшивым паспортам, изображал из себя моряка, грабителя, заклинателя змей. Главным удовольствием для Кравана, любимца дадаистов, было эпатировать приличную публику. Однажды он сорвал открытие чинной художественной выставки в Нью-Йорке, устроив дебош со стриптизом. Иные мистификации обходились ему дорого: как-то раз Краван, объявив себя великим боксером, вызвал на бой чемпиона мира в тяжелом весе – с очевидными (и неблагоприятными для своего здоровья) последствиями. Решив уйти из жизни, он сел в лодку, уплыл в открытое море и не вернулся. Это было явное самоубийство, но мертвым неугомонного Кравана никто не видел.
   Американская поэтесса Сара Тисдейл (1884-1933) всю жизнь совершала непоследовательные, противоречивые поступки. Молодость она отдала поэзии, достигла известности и признания, но в тридцать лет вдруг круто изменила судьбу: отказавшись выйти замуж за другого поэта (и будущего самоубийцу) Вэчела Линдсея, предпочла ему обычного, ничем не примечательного бизнесмена. Пятнадцать лет поэтесса тихо прожила в провинциальном Сент-Луисе, а потом спокойный ритм добропорядочного семейного существования ей наскучил, и она снова ринулась в нью-йоркскую поэтическую жизнь. Эмоциональная, подверженная быстрой смене настроений, Тисдейл была болезненно мнительна, а больше всего страшилась инсульта – ее брат был парализован ударом и двадцать лет провел в инвалидном кресле. На всякий случай поэтесса запаслась внушительным запасом барбитуратов, и когда на руке у нее лопнул кровеносный сосуд, решила, что паралич неминуем. Боясь опоздать, она немедленно отравилась. Как подобает богемной поэтессе, Тисдейл завещала развеять свой прах над морем, но ее похоронили на респектабельном кладбище – как добропорядочную домохозяйку.
   Вот последнее стихотворение из ее предсмертного сборника «Странная победа»:

Мир, покой. Сияет луна


Над засыпанной снегом крышей.
Будет отдых и тишина.
Песнь безмолвия я услышу.
Дивный мир предо мной предстал,
Я его непременно найду.
Я возьму покоя кристалл,
И слеплю из него звезду.
 
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   37

  • Пьянство
  • Наркотики
  • Политика
  • Противившиеся дьяволу
  • Заигрывавшие с дьяволом
  • Жертвы статистики
  • Лагерный синдром
  • Безумие
  • Странности характера