Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Осьмнадцатое столетие непреходящее значение




страница1/14
Дата14.01.2017
Размер3.34 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   14
ОСЬМНАДЦАТОЕ СТОЛЕТИЕ
1. Непреходящее значение
В биобиблиографическом словаре «Русские писатели. XVIII век» (Составитель С.А. Джанумов. М., Просвещение, 2002) в статье, посвящённой одному из зачинателей и основоположников новой русской литературы Александру Петровичу Сумарокову, находим следующие – подводящие итог – строчки: «Современники, считавшие С. лучшим русским поэтом XVIII в., забыли о нем сразу после его кончины, неизвестна даже могила писателя на Донском кладбище. Потомки часто видели в его творчестве лишь литературный курьез, отказывая С. в художественном таланте, что выразил, например, юный А.С. Пушкин в стихотворном послании «К Жуковскому» (1816): «Ты ль это, слабое дитя чужих уроков, / Завистливый гордец, холодный Сумароков, / Без силы, без огня, с посредственным умом, / Предрассуждениям обязанный венцом / И с Пинда сброшенный и проклятый Расином? / Ему ли, карлику, тягаться с исполином?» В современном литературоведении принято рассматривать С. как одного из основоположников русского классицизма, создателя жанровой системы русской поэзии, «отца» национальной школы драматургии, самого плодовитого из писателей-классицистов и в области теории, и в области литературной практики».

Отдавая должное профессору Джанумову и его коллегам за составление весьма ценного литературоведческого пособия, обратим, однако, внимание на некоторые «типические» особенности мышления наших литературоведов. И, прежде всего, на некое корневое противоречие, несущее в себе ошибку в самом объекте изучения. Думается, что ежели «в современном литературоведении принято рассматривать» Сумарокова как «одного из основоположников», «создателя» и «отца», то всего этого более чем достаточно для безоговорочной канонизации и признания за ним статуса незыблемого классика русской литературы. Но дело обстоит иначе – признавая определённое значение этого автора в истории русской словесности, тем не менее, ему отказывается в значении непреходящем. В силу якобы недостаточности таланта и неактуальности его творчества для последующих времён, как то следует из фразы о «потомках, отказывающих С. в таланте» и, в частности, из откровенно ругательных стихов «юного Пушкина» – заметим, что слишком уж юного – 16-17 годков!

Но о недостатках ли Сумарокова свидетельствует подобная реакция потомков, равно как и тот факт, что «современники… забыли о нем сразу…» и что «неизвестна даже могила…»? На наш взгляд, гораздо больше это говорит о качествах – весьма неприглядных – самих потомков (не только непосредственных ближних потомков, а и дальних, вплоть до нынешних)! О тех качествах, в результате которых приходишь к выводу, что ни один, пожалуй, народ в мире столь по-хамски не относится к литературному своему наследию, как то наблюдается у русских. «ПУШКИН – НАШЕ ВСЁ!» – вот лозунг иванов, не помнящих родства, не знающих и не желающих знать ничего кроме раз навсегда усвоенных банально-примитивных схем.

А всё дело в том, что Пушкин – далеко не «наше всё» и что подобное определение-посыл крайне схематизирует и опошляет русскую литературу. Пушкин – это одна из центральных её фигур, возможно, самая центральная, а вот ЧТО заключено в этом центре – вопрос ещё тот. Но как бы то ни было, а не может «юный Пушкин» быть достоверным определителем значения Сумарокова!

Восстановить же полную картину во всём многообразии и в то же время единстве может именно литература XVIII века, приближение к ней, её постижение и осознание истинного её значения и места. Но прежде окинем её взором с точки зрения современного литературоведения. В отношении к литературному наследию XVIII века обращает на себя внимание разделение оного на то, что относится к истории литературы и на то, за чем признаётся право быть причисленным к собственно литературе.

К собственно литературе с точки зрения современного литературоведения относятся: Ломоносов, Державин, Радищев, Фонвизин, и – с некоторыми оговорками – Карамзин. Ломоносов благодаря, прежде всего, статусу учёного – основоположника российской науки, а также своему простонародному происхождению и достаточно сильной поэтической одарённости – за ним признаётся приоритет над соперниками – Тредиаковским и Сумароковым. Державин как непосредственный (наряду с Жуковским) предшественник Пушкина – потому как каждый приравненный к божеству гений по своему рангу обязан иметь одного или нескольких предтеч. Радищев – однозначно как революционер-диссидент (со своей стороны отметим, что автор этот, сочетающий мощный ум с божественной интуицией, достоин всяческого уважения). Фонвизин – как создатель образцовой сатирической комедии горизонтального плана (аналогично Крылову-баснописцу). Наконец Карамзин – с оговорками потому как запатентовал себе место в каноне не как литератор, но, прежде всего, как создатель «Истории Государства Российского».

Что же до остальных – то значение их признаётся исключительно для истории русской словесности, но никак не для живой литературы. И словцо даже соответствующее химерическому их статусу подобрали. В своё время – ещё в начале XIX столетия, то есть в эпоху ниспровержения классицизма – в литературоведении утвердился термин «ложноклассицизм». Так в противовес древним грекам, которые-де являли классицизм истинный, стали именовать направление в искусстве последующих временных эпох, где в основе лежал перенос главных принципов искусства древнегреческого. Таким образом, в «ложноклассицизм» попали не только русские классицисты, но и Корнель, Расин, Жан-Батист Руссо, Буало, Вольтер, а ещё Тассо, Гораций и даже сам Вергилий. Поскольку, наследуя истинных классиков, они-де прошлое механически переносили в настоящее, и таким образом нарушали принципы «реалистичности» и «народности».

Однако обвинение классицистов в «ложности» на поверку само оказывается ложным, поскольку исходит извне, а не изнутри, то есть не из сути явления, а от его противников – тех, кто его не признавал, а, следовательно, и не понимал сущностных его задач. Классицизм же вырабатывал собственную систему, исходил из собственных идей и задач, а потому со стороны его можно критиковать лишь по форме, но нельзя ниспровергнуть по сути. Можно ограничить его временное функционирование, обрубить его историческую эпоху, но нельзя уничтожить его вневременное значение! И в этом смысле явление Делакруа вовсе не перечеркивает значение Энгра, а просто расширяет оперативное пространство. Также как борьба Гюго, Виньи, Готье, Жанена за новое направление «романтизм» нисколько не умаляет значение старого, то есть классицизм Корнеля и Расина. А пришествие в русскую литературу романтизма в лице Пушкина, Николая Полевого и Бестужева (Марлинского) с их неприятием идей классицизма на самом деле не может умалить достоинства творений Сумарокова, Хераскова и Озерова.

Интересно, что творения Корнеля и Расина нашими литературоведами таки признаются в качестве образцов высокой литературы, в то время как русскому классицизму оставляется значение сугубо историческое, и с этой позиции он изучается. Причина столь неуважительного отношения к собственному наследию двояка – с одной стороны она коренится ещё в том времени, когда ниспровергался классицизм – в начале XIX столетия, с другой – в особенностях мышления нынешних литературоведов, находящихся под колпаком два столетия формировавшегося литературного канона.

«У нас нет литературы» – когда-то под этой фразой ничтоже сумняшеся спешили подписаться и Пушкин, и Бестужев, и Чаадаев, и Белинский, и мн. др. Николай Полевой – одно из светил русского романтизма – расчищая пространство для нового литературного направления, объявляет поход против русского классицизма, в результате чего безнадёжно устаревшими объявляются Сумароков, Княжнин, Херасков, Озеров. «У нас нет литературы»? – так ли это было в действительности? С высоты пройденных лет мы можем однозначно ответить: нет, не так! – и Пушкин с Полевым в этом очень здорово заблуждались. На что были как субъективные (у Пушкина), так и объективные (у Полевого) причины.

Объективной является ОТСУТСТВИЕ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПЕРСПЕКТИВЫ, то бишь достаточной отдалённости во времени. Из поля зрения ниспровергателей русского классицизма выпало понимание главной особенности новой (т. е. послепетровской) русской литературы, а особенность эта состояла в том, что различные – растянутые на века – этапы европейской литературы, она – русская литература – прошла в предельно сжатые сроки. Весь путь, пройденный западной литературой – от античных классиков через средневековую и ренессансную литературу и вплоть до просветительства и сентиментализма – русские классицисты попытались реализовать в одночасье! И в этом факте – и мы это докажем! – кроется нечто беспрецедентно-гениальное, что, к сожалению – вследствие отсутствия перспективы – не могли уразуметь русские романтики. Всё богатство западной литературы, создаваемое веками, ослепляло их подобно солнцу – и что по сравнению с грандиозным этим наследием творения русских классицистов, созданные за каких-нибудь 50 последних лет?!

Но сегодня – с высоты пройденных лет, т. е. при наличии достаточной перспективы – литературное наше наследие можно увидеть во всём его непреходящем значении. С той, правда, оговоркой, что в настоящее время для восприятия классицизма вообще и русского классицизма в частности нужно еще дорасти – эстетически и умственно. Человеку XXI века необходимо вовсе не снизойти, а именно ДОРАСТИ до понятий более чем 200-летней давности, органично прорасти в глубь истории – тогда и откроется внутреннему взору подлинное значение русского классицизма. И это будет – НОВОЕ ОТКРЫТИЕ ХОРОШО ЗАБЫТОГО СТАРОГО.


2. Три богатыря новой русской словесности
а) Кто первый – король или шут?
Со школьной скамьи мы привыкли восхищаться Ломоносовым. Пожалуй, нет большего единомыслия, чем в отношении непреходящего значения и непосредственных заслуг Михайлы Васильевича. Гоголь: «Ломоносов стоит впереди наших поэтов, как вступление впереди книги». Достоевский: «Бесспорных гениев с бесспорным «новым словом» во всей литературе нашей было всего только три: Ломоносов, Пушкин и частью Гоголь»

Стоит, однако, отметить, что сколь бы ни был прославлен своими деяниями выдающийся человек, чрезмерное его восхваление чревато опрощением и схематизацией. По той причине, что любое славное деяние, любое открытие, как правило, являются порождением не единичного действия единичного человека, но сцепления целого ряда действий и людей. И потому много глубже однозначных славословий благодарных потомков Ломоносова видится нам свидетельство младшего его современника Александра Николаевича Радищева. Именно «Словом о Ломоносове» заканчивается знаменитое «Путешествие из Петербурга в Москву», где при всём пиетете к деяниям Ломоносова в то же время подчёркивается: «Чужды раболепствования не токмо в том, что благоговение наше возбуждать может, но даже и в люблении нашем, мы, отдавая справедливость великому мужу, не возмним быти ему богом всезиждущим, не посвятим его истуканом на поклонение обществу и не будем пособниками в укоренении какого-либо предрассуждения или ложного заключения. Истина есть высшее для нас божество, и, если бы всесильный восхотел изменить ее образ, являяся не в ней, лицо наше будет от него отвращено». – Очевидно, что слова эти ни на йоту не утратили актуальности и сегодня – не только и не столько относительно Ломоносова, сколько в отношении основных положений отечественного литературоведения. Посему за несколько неудобоваримой сегодня формой, за архаичным слогом минувших времён постараемся увидеть непреходящую глубинную мудрость. Увидеть – и применить на деле.



«Итак, отдавая справедливость великому мужу, – пишет Александр Радищев, – поставляя имя Ломоносова в достойную его лучезарность, мы не ищем здесь вменить ему и то в достоинство, чего он не сделал или на что не действовал; или только, расположая неистовое слово, вождаемся исступлением и пристрастием? Цель наша не сия. Мы желаем показать, что в отношении российской словесности тот, кто путь ко храму славы проложил, есть первый виновник в приобретении славы, хотя бы он войти во храм не мог. Бакон Веруламский не достоин разве напоминовения, что мог токмо сказать, как можно размножать науки? Не достойны разве признательности мужественные писатели, восстающие на губительство и всесилие для того, что не могли избавить человечества из оков и пленения? И мы не почтем Ломоносова для того, что не разумел правил позорищного стихотворения и томился в эпопеи, что чужд был в стихах чувствительности, что не всегда проницателен в суждениях и что в самых одах своих вмещал иногда более слов, нежели мыслей? Но внемли: прежде начатия времен, когда не было бытию опоры и вся терялося в вечности и неизмеримости, все источнику сил возможно было, вся красота вселенныя существовала в его мысли, но действия не было, не было начала. И се рука всемощная, толкнув вещественность в пространство, дала ей движение. Солнце воссияло, луна прияла свет, и телеса крутящиеся горе образовалися. Первый мах в творении всесилен был; вся чудесность мира, вся его красота суть только следствия. Вот как понимаю я действие великия души над душами современников или потомков; вот как понимаю действие разума над разумом. В стезе российской словесности Ломоносов есть первый».

Прислушаемся же к мудрым словам Александра свет Николаевича. В своей оценке Ломоносова он акцентирует внимание не на конкретных его достижениях, а на общем значении, на импульсе, произведённом его деятельностью. И здесь вроде бы всё ясно – нет оснований сомневаться, что Михайло Васильевич – настоящий богатырь земли русской, наподобие былинных Святогора, Ильи Муромца или Микулы Селяниновича. Никто не сможет оспорить фундаментальность его вклада в развитие отечественных истории, естествознания, словесности. Но в то же время Радищев указывает и на вполне конкретные недостатки Ломоносова в области пиитики, в частности, на беспомощность в драматургии – не разумел правил позорищного стихотворения; на неудачный опыт эпической поэмы – томился в эпопеи; на отсутствие лирической составляющей – чужд был в стихах чувствительности; на свойственное одописанию многословие – в самых одах своих вмещал иногда более слов, нежели мыслей. То есть – при всей богатырской мощи как поэт имел он массу уязвимых мест.

Интересно, что формально радищевскому анализу соответствует и реплика Пушкина из письма 1825 г. к А. Бестужеву: «Уважаю в нем великого человека, но, конечно, не великого поэта. Он понял истинный источник русского языка и красоты оного: вот главная его услуга». Впрочем, далеко не факт, что Радищев и Пушкин основывались на одинаковом разумении источника красоты. Но к критериям, на которых основывается оценка поэзии, вернёмся позже, а пока обратим внимание на одно место-утверждение в определении Радищева, которое требует уточнения: был ли Ломоносов первым?

Чтобы всем стало ясно, в чём здесь дело и откуда ноги растут, следует вернуться на полтораста лет назад, к началу собственно российского стихосложения: «Вирши или стихи на русском языке появляются впервые, под непосредственным влиянием польской поэзии, в юго-западном углу России, не позже конца XVI века. По мере распространения школ, по мере распространения образованности в кругу русского населения западного и юго-западного края, распространялась всюду и охота к слаганию виршей. Для того, чтобы сделать такое слагание виршей возможным на русском языке, переняли совершенно несвойственный русскому языку, богатому разнообразием ударений, польский силлабический стих, в котором весь размер основывался только на цезуре в середине стиха, да на возвышении голоса в конце стиха (на предпоследнем слоге, по общим законам польского ударения). При разнообразии ударений, составляющем лучшее украшение нашего языка, приходилось совершенно переиначивать слова и делать большое насилие над способом выражения, чтобы вогнать русскую фразу в тесные рамки неудобного, неподходящего к ней силлабического стиха». (История русской литературы в очерках и биографиях. Сочинение П. Полевого. Часть 1. Древний период. Пятое издание. Санкт-Петербург. 1883).

В качестве образца силлабической системы приведём стихи двух выдающихся её представителей и в то же время врагов-соперников на церковном поприще – один из которых, родом из Киева, стал верным сподвижником Петра Великого, второй – уроженец Галиции – истым ортодоксом Русского православия.
Феофан Прокопович
Кто крепок на Бога уповая,

той недвижим смотрит на вся злая;

Ему ни в народе мятеж бедный,

ни страшен мучитель зверовидный,

Не страшен из облак гром парящий,

ниже ветр, от южных стран шумящий,

Когда он, смертного страха полный,

финобалтицкие движет волны.

Аще мир сокрушен распадется,

сей муж ниже тогда содрогнется;

В прах тело разбиет падеж лютый,

а духа не может и двигнути.

О Боже, крепкая наша сило,

твое единого сие дело,

Без тебе и туне мы ужасны,

при тебе и самый страх нестрашный.

Стефан Яворский
Ты, облечена в солнце, Дево Богомати,

Да како аз, сень, к тебе дерзну приступати?

Ты – красота, аз – мерзость, в тебе несть порока,

Мене же потопляет бездна скверн глубока.

Ты – благодать, аз – злоба, ты – рай, аз – геенна,

Ты вся еси святаго духа исполнена.

Аз диявольского исполнен навету,

Несть убо причастия мне, тме, к тебе, свету.

Обаче с надеждою к тебе приступаю,

Ибо тя всех грешников прибежище знаю.

Не отрини мя, молю тоя ради вины,

Ибо свойство есть бытии тернию при крини;

Нощи темной при луне обычно бывати,

Тожде и аз да буду при тебе, о мати!

Змий древле приближися ко красному раю,

Того приближения к тебе и аз чаю.

О девице, рождшкая всех тварей первенца!

Покрий мя кровом крил ти, недостойна птенца.


Таким образом, становится понятным воистину революционное значение «тонической» реформы, благодаря которой русская художественная словесность вступила в принципиально новый этап своего развития. Это было ни много ни мало начало новой русской литературы, пришедшей на смену древней – той, что охватывает огромный временной период с XI-го и вплоть до начала XVIII века. И первым её лицом – как по хронологии, так и в качестве первооткрывателя – является всё же не Ломоносов (при всём к нему уважении), а Василий Кириллович Тредиаковский. По той причине, что именно он – в работе «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» (1735) – первым пришёл к выводу о необходимости для русской поэзии силлабо-тонического (тонического) стихосложения взамен практиковавшегося силлабического. Ломоносов же завершил эту реформу знаменитой своей «Одой на взятие Хотина» с приложением «Письма о правилах российского стихотворства» (1739): «Первое и главнейшее мне кажется быть сие: российские стихи надлежит сочинять по природному нашему языка свойству, а того, что ему весьма несвойственно, из других языков не вносить».

Но если кашу заварил не Ломоносов, а он только добавил в неё масла, то что же получается? Что не Ломоносова, а Тредиаковского есть та рука всемощная, чей первый мах в творении всесилен был? Это как раз тот случай, о котором поётся в некогда популярной песне: и не то чтобы да, и не то чтобы нет. Дело в том, что слишком уж неприглядным видится Тредиаковский: мал талантом, неуклюж и косноязычен, непрестанно подвергавшийся насмешкам современников и потомков, то есть чересчур комичен для столь грандиозной роли богатыря земли русской. Какой там богатырь – скорее шут гороховый, каким его на всю Россию выставил писатель Лажечников в романе «Ледяной дом»! Шута ли дело производить первый мах? И в результате получается вот что: как ни крути, а первым оказывается шут, за коим следует богатырь. И богатырю, как водится, приписываются все заслуги, ему же – всеобщее почтение, в то время как шуту – зуботычины. Таковы правила игры.


б) Сквозь призму пушкинского взгляда
Впрочем, не всё так однозначно. Если углубиться в историю вопроса, по крайней мере, в доступную его часть, и ознакомиться с мнением на этот счёт Пушкина сотоварищи, то откроется, что позиция у них слишком уж колеблющаяся, какая-то неуловимо-неопределённая. В 1830 году в «Литературной газете» Пушкина и Дельвига главный полемист пушкинской партии князь Вяземский говорил: «У нас можно определить две главные партии, два главных духа, если непременно хотеть ввести междоусобие в домашний круг литературы нашей, и можно даже обозначить двух родоначальников оных: Ломоносова и Тредьяковского. К первому разряду принадлежат литераторы с талантом; к другому – литераторы бесталанные».

Казалось бы, всё предельно ясно: противопоставление двух литераторов производится по принципу чёрно-белой оппозиции «талант – бездарность». Об отношении к Тредиаковскому как к воплощённой бездарности однозначно свидетельствуют уже ранние пушкинские стихи. Такие как лицейское обращение «К другу стихотворцу» (1814):


Быть может, и теперь, от шума удаляясь

И с глупой музою навек соединяясь,

Под сенью мирною Минервиной эгиды

Сокрыт другой отец второй «Телемахиды».

Страшися участи бессмысленных певцов,

Нас убивающих громадою стихов!


Или стихотворение «К Жуковскому» (1816), в котором молодой Пушкин фиксирует свою литературную позицию:
Но что? Под грозною парнасскою скалою

Какое зрелище открылось предо мною?

В ужасной темноте пещерной глубины

Вражды и Зависти угрюмые сыны,

Возвышенных творцов зоилы записные

Сидят – Бессмыслицы дружины боевые.

Далеко диких лир несется резкий вой,

Варяжские стихи визжит варягов строй.

Смех общий им ответ; над мрачными толпами

Во мгле два призрака склонилися главами.

Один на груды сел и прозы и стихов –

Тяжелые плоды полунощных трудов,

Усопших од, поэм забвенные могилы!

С улыбкой внемлет вой стопосложитель хилый:

Пред ним растерзанный стенает Тилемах;

Железное перо скрыпит в его перстах

И тянет за собой гекзаметры сухие,

Спондеи жесткие и дактилы тугие.

Ретивой музою прославленный певец,

Гордись – ты Мевия надутый образец!


Уточним, что Мевий – это римский поэт, противник Вергилия, объект эпиграмм Горация, то есть, по мысли Пушкина, это бездарный графоман, противостоящий настоящим талантам. Казалось бы, всё предельно ясно… но в 1833 году в неопубликованном эссе, впоследствии озаглавленном пушкинистами как «Путешествие из Москвы в Петербург», Александр Сергеевич пишет: «Тредьяковский был, конечно, почтенный и порядочный человек. Его филологические и грамматические изыскания очень замечательны. Он имел о русском стихосложении обширнейшее понятие, нежели Ломоносов и Сумароков».

Ту же позицию озвучивает Пушкин и после выхода романа «Ледяной дом» в письме к Лажечникову от 3 ноября 1835 года: «За Василия Тредиаковского, признаюсь, я готов с вами поспорить. Вы оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и благодарности».

На что Лажечников в письме от 22 ноября 1835 года ничтоже сумняшеся даёт следующую отповедь: «Тредьяковский. Низких людей, подлецов, шутов считаю обязанностью клеймить, где бы они ни попались мне. Что он был низок и подл, то доказывают приемы, деланные ему при дворе. Иван Васильевич Ступишин, один из 14 возводителей Екатерины II на престол, умерший в 1820 году, будучи 90 лет, рассказывал (а словам его можно верить!), что «когда Тредьяковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда, по приказанию Бирона, из самых сеней, чрез все комнаты дворцовые, полз на коленах, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал им земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху». Делали ли это с рыбаком Ломоносовым? С пьяницей Костровым? А Тредьяковский был член Академии-де-Сиянс!..»

Весьма проблематично восстановить ныне общую картину взглядов, полемики между различными литературными партиями, имевшими место в пушкинскую эпоху. По той причине, что в силу временной конъюнктуры было отброшено всё не-пушкинское. И сегодня мнение другой – не пушкинской – партии доходит до нас, как правило, из книг о Пушкине, сквозь призму мышления пушкинистов. Так, из двухтомной «Переписки А. С. Пушкина» (М.: Худож. лит., 1982) – из комментариев к полемике Пушкина с Лажечниковым узнаём о позиции одного из видных литераторов того времени Осипа Сенковского.



«Сенковский, – читаем в комментариях (т. 2, с. 350), – одним из первых выступил в защиту литературной репутации Тредиаковского. Изображение его в романе Лажечникова «как педанта и подлеца» противоречило, по мнению критика, «исторической верности характеров». В своей рецензии на «Ледяной дом» он писал, что это – «самая неудачная карикатура, какую только человек с дарованием может создать» и что Лажечников оскорбил «неуместною насмешкою… литератора трудолюбивого и полезного» (БдЧ, 1835, т. XII, отд. V, c. 29, 34)»

Обратим внимание на источник, на который опирается комментатор: БдЧ – это «Библиотека для чтения», литературный журнал, который редактировал Осип Сенковский и который – также как «Северная пчела» Булгарина, «Сын отечества» Греча, «Московский телеграф» Полевого – заключает в себе целый пласт русской культуры своего времени, но в силу того, что в этом пласте заключены идеи и мысли другой – не-пушкинской – партии, пласт этот напрочь выброшен из оперативного пространства отечественного литературоведения. И потому литературоведение это, основанное на одной – «единственно правильной» – линии, изначально однобоко и кастрировано. Что становится особенно заметным при самостоятельном углублённом изучении того или иного вопроса, проработке той или иной личности русской литературы. Например, Тредиаковского…

Также и Сумарокова. В том же программном стихотворении «К Жуковскому» (1816) молодой Пушкин сразу после Тредиаковского находит место и для Сумарокова:
Но кто другой, в дыму безумного куренья,

Стоит среди толпы друзей непросвещенья?

Торжественной хвалы к нему несется шум:

А он – он рифмою попрал и вкус и ум;

Ты ль это, слабое дитя чужих уроков,

Завистливый гордец, холодный Сумароков,

Без силы, без огня, с посредственным умом,

Предрассуждениям обязанный венцом

И с Пинда сброшенный, и проклятый Расином?

Ему ли, карлику, тягаться с исполином?

Ему ль оспоривать тот лавровый венец,

В котором возблистал бессмертный наш певец,

Веселье россиян, полунощное диво?..

Нет! в тихой Лете он потонет молчаливо,

Уж на челе его забвения печать,

Предбудущим векам что мог он передать?


О причинах негативного отношения Пушкина к Сумарокову требуется разговор особый. Отметим лишь, что главная причина коренится в совершенно разной природе двух поэтов – в сверх-рассудочности Сумарокова и – не то чтобы чувствительности (это прерогатива Батюшкова и Жуковского) – а в некой утончённой сверх-чувственности и стремлению к «чистой красоте» Пушкина. По сути, это антиподы, и эта разница в поэтической природе объясняет ту бездумную горячность, с которой набрасывается Пушкин на Сумарокова, то нежелание уяснить суть вещей, но всеми силами опорочить, дискредитировать, навесить откровенную напраслину.

«Посылаю тебе драгоценность, – пишет Пушкин Вяземскому в 1830-м, – донос Сумарокова на Ломоносова. Подлинник за собственноручною подписью видел я у Ив. Ив. Дмитриева. Он отыскан в бумагах Миллера, надорванный, вероятно, в Присутствии и, вероятно, сохраненный Миллером, как документ распутства Ломоносова: они были врагами. Состряпай из этого статью и тисни в «Литературную газету»».

Данная реплика много говорит о нравах литературных! И не столько времён Ломоносова-Сумарокова – о том, что эти двое в совокупности с Тредиаковским в стремлении считаться первым пиитом грызлись как собаки, секрета никакого нет и никогда не было. И «доносы» друг на друга на адрес высших государственных лиц – дело обычное. Кстати сказать, та же ситуация сложилась и вокруг Пушкина: мы вдоволь наслышаны о доносительстве на него Фаддея Булгарина, однако упорно стараемся не знать, что Александр Сергеевич платил своему литературному недругу тем же. В чём же состоит «драгоценность»?

В процитированной же реплике из письма к Вяземскому в первую очередь обращает на себя внимание не взаимоотношения Сумарокова с Ломоносовым, а отношение к делу самого Пушкина, о чём свидетельствуют такие слова как «состряпай», «тисни», равно как и усмотрение драгоценности в совершенно банальной бумажке. С каким-то необъяснимым злорадством хватается Пушкин за грешок давно почившего поэта – приходишь к выводу, что самоцелью такого его «литературоведения» было желание кинуть ещё один камень в огород Сумарокова.

Вяземский таки «состряпал» и «тиснул» статейку «О Сумарокове» – сказать о ней, однако, ничего не могу, ибо доселе не попадалась она мне на глаза. А вот из гораздо более поздних его «Воспоминаний» можно узнать следующее:

«Была у меня полоса Сумароковская; – пишет князь Вяземский в 1877 году, – это было время военное: захотелось мне испытать силы мои на лирической трубе, но не по следам Ломоносова, а Сумарокова. Вот и начал я:
Воспой, о, Муза, песнь высоку

И в струны лиры ударяй,

Воспой врагов ты суматоху

И славу россов возглашай.


Я очень дорожил словом суматоха. Мне казалось, что тут есть какой-то отзыв своевольной и, так сказать, фамилиарной поэзии Сумарокова в противоположность с поэзиею Ломоносова, несколько чопорною и официальною; а может быть, и просто увлекала меня некоторая аналогия в звуках: Сумароков, суматоха. Впрочем, я и ныне не отрекаюсь от Сумарокова. Почитаю его одним из умнейших и живейших писателей наших. Пушкин говаривал, что он вернее знал русский язык и свободнее владел им, чем Ломоносов».

А из «Записных книжек» того же князя извлекаем ещё одно весьма любопытное суждение:

«Странное дело, и нельзя кстати здесь не заметить: рождением простолюдин и холмогорец, Ломоносов, едва ли из наших писателей не наименее русский в том значении, которое присваиваем определению нашему. Даже Сумароков, который изо всей мочи подражал французам и выдавал себя за прямого питомца Расина и Вольтера, имел в жилах своих более русской крови: он более глядит русским, нежели Ломоносов. Этот немцев ненавидел, но ум свой одел в немецкое платье».

Как видим, мнение поэтов пушкинского лагеря относительно Ломоносова, Тредиаковского и Сумарокова весьма расплывчато и неоднозначно. В результате чего и у последующих литературоведов о двух последних из этой троицы сложилось некое половинчато-неустойчивое понятие – и не то чтобы да, и не то чтобы нет; нести тяжело, а выбросить жалко. И это совершенно ненормальное положение вещей приводит к вопросу: стоит ли смотреть на русскую литературу XVIII века сквозь призму взглядов Пушкина сотоварищи?


  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   14

  • 2. Три богатыря новой русской словесности а) Кто первый – король или шут