Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


О том, что не попало в «производственную» часть автопортрета




страница1/4
Дата21.07.2017
Размер0.73 Mb.
  1   2   3   4


О ТОМ, ЧТО НЕ ПОПАЛО В «ПРОИЗВОДСТВЕННУЮ» ЧАСТЬ АВТОПОРТРЕТА

(некоторые детали, выходящие за её рамки)

Сказав в «производственной» части, что побудительным мотивом для её написания было знакомство с произведениями А.И.Солженицына, я не погрешил против истины. Но здесь следует сказать также, что непосредственным толчком к этому был как-то между делом заданный мне вопрос моей многолетней сослуживицей и помощницей, знакомой по работе с моей анкетой, о том, был ли я действительно на войне. Очевидно, за моей спиной были какие-то разговоры. Я, немного опередив события, ответил, что начал писать нечто мемуарное и готов его показать всем интересующимся. Она меня пару раз затем спрашивала: кончил ли я это дело, что придавало мне охоты поскорее его завершить. Но, когда я передал ей дискету с этим, а также сопутствующими текстами и, не скрою, нетерпеливо ожидал, как мне казалось, само собой понятную и быструю реакцию (вроде: «Как же лихо пришлось вашему поколению»), я её вообще не дождался. Чем был не столько разочарован, сколько удивлён. Когда, поздравляя свою коллегу по телефону с каким-то праздником, не удержался и спросил о впечатлении, получил довольно равнодушный ответ (а что, собственно, такого – биография как биография). Положение попытался исправить её муж, отставной полковник, которого я видел один раз в жизни в течение нескольких секунд на станции метро, когда передавал ему зарплату заболевшей супруги. Он взял трубку и сказал, что прочитал этот опус с большим интересом.

Говорю об этом мелком событии, имеющем какое-то значение только для меня, потому, что понял одно. Они восприняли это жизнеописание как некое литературное произведение «от первого лица» и судили о нём (видимо, – различно) по его литературным достоинствам, не связывая содержание с фактической биографией автора. Добавлю к этому, что и мои родственники, прочитавшие труд, по-моему, расценили его, в основном, так же, с той только разницей, что, мне в утешение, сказали: отдельные его части, в принципе, можно было бы и опубликовать.

Не рассчитывая уже на литературные успехи1), хочу только крикнуть, как горьковский барон из «На дне»: «Да было всё, было! До последнего междометия. А мысли по тому или иному поводу, высказанные по ходу дела, таковыми и были в описываемое время».

Но человек слаб. Услышав, хотя бы в такой сомнительной форме одобрительные отзывы, он теряет покой и хочет ещё раз «обогреться в лучах», пусть и еле заметных. Но – не только. Вспоминая и записывая то, что удалось вспомнить, оказывается, можно всколыхнуть свои притихшие чувства и обогреваться в лучах, независимо от каких-либо излучений извне. И, при том, – даже в таких лучах из прошлого, от которых раньше согреться было нельзя. Не открытие, конечно: «что пройдёт, то будет мило», но – известно, кто учится на собственном опыте.

Так что – ещё раз по однажды пройденному пути.


  1. Родители и близкие родственники

Семья отца – дед Самуил Аронович Гродко, его жена Татьяна Абрамовна, урождённая Зельвин, и их дети: Арон, Наум, Абрам, Раиса и Нина (здесь и далее – в российской интерпретации библейских имён). Первые три родили по сыну, три последние – по дочке. Семья матери – дед Давид Соломонович Оратовский, его жена (вторая, первая умерла от туберкулёза, успев родить трёх детей) Рахиль Лазаревна. Всего у деда, на момент моего рождения, было пять детей: Эсфирь, Арон, Розалия, Фаина и Иосиф. Первые четыре родили по сыну, последний – дочку.

Если оба деда хлеб свой насущный добывали, так или иначе, в сфере торговли, то их дети, получив высшее или среднее специальное, как сейчас сказали бы, образование, стали: юристами – 1, медицинскими работниками разной направленности и квалификации – 6, журналистами – 1, инженерами – 1 и только в отношении одной тётки (Фаины) ясности у меня нет и спросить в настоящее время не у кого. Что касается следующего поколения – моих двоюродных братьев и сестёр, то здесь статистика такая: научных работников – 4, юристов – 1, преподавателей высшей школы – 1, медицинских работников – 2, инженеров – 1, умер в младенчестве – 1. (Чтобы арифметика сошлась, надо учитывать, что в одном случае, во втором поколении, представители двух семейств образовали семейную пару и на них двоих приходится одно чадо – я).

«Верными крови» родня не изобиловала: их жёны и мужья в большинстве своём оказывались иных кровей – русских, польских, немецких, латышских, армянских, азербайджанских …

Наибольших (в масштабах семейных) жизненных успехов достигли:

Гродко Арон Самуилович (отец) – по последнему месту работы – заместитель Народного Комиссара юстиции СССР. О нём – в «автопортрете»;

Оратовский Иосиф Давыдович (дядя), популярный в своё время и в своём месте русскоязычный поэт республиканского масштаба (в Баку). Скончался в 1962 г. (По паспорту имел отчество «Борисович», что объяснялось желанием избежать различных анкетных сложностей, связанных с «непролетарским» статусом его отца. Борисом был его дядя, брат отца, рабочий, который, вероятно, его усыновил.);

Гродко Лев Наумович (двоюродный брат) – доктор технических наук, профессор, зав. кафедрой математики в Московском Автомеханическом институте (последнее место работы). Скончался в 1980 г.;

Оратовский Юрий Аронович (двоюродный брат), по состоянию на семидесятые годы – физик в одном из ведущих академических институтов, соавтор открытия в области элементарных частиц. Человек, безусловно талантливый, с «трудным» характером, рассорился со всеми и на работе, и с родственниками. Пытался уехать за рубеж, попал в «психушку». Примерно, с конца семидесятых годов мне о нём ничего не известно.

Родившая меня семья наиболее близка «по жизни» была с семьёй Наума Самуиловича и, соответственно, я – с их сыном Лёвой (впоследствии – Львом Наумовичем), бывшим моложе меня на два года. С детских лет я проводил в их доме очень много времени, чему, к тому же, способствовало то, что дом их вплотную примыкал к школе, в которой мы оба проучились от нулевых классов до начала войны (в Б.Вузовском, ныне – Б.Трёхсвятительском, переулке).

2. Жизнь на (в) Потаповском переулке (1924 – 1936 гг.)

Квартира, в которой мы жили на втором (верхнем) этаже дома № 7, была многонаселённой. В «прежнее» время это были «покои» генерала, начальника какой-то военной службы, занимавшей весь дом. Он (дом) и сейчас находится на своём месте, правда, в усечённом виде: ранее имевший форму буквы П, ещё в «моё» время он лишился полностью правой «ножки» и нижней части левой. В середине «перекладины», обращённой в переулок, был подъезд с выходом в обе стороны – на улицу (парадный) и во двор. Два марша широкой пологой мраморной лестницы, застилавшейся ранее ковром, о чём свидетельствовали колечки для прижимавших его прутьев, приводили к двум дверям. Левая была нашей. Чтобы ребёнку самостоятельно, без взрослых, добраться «к себе», надо было совершить целое путешествие, сопряжённое с опасностью для тела и духа. Дело в том, что бывшее генеральское жильё приспособили для коллективного проживания примерно двадцати семей. Просторные светлые хоромы разгородили на отдельные клетушки, каждая – включала одно из многочисленных окон, выведенных этим из общественного пользования. И половину пути до своей территории надо было пробираться по тёмному, узкому, с поворотами, лишённому окон коридору, оставленному для прохода, но заваленному шкафами, сундуками, ящиками и другим хламом, для которого не нашлось места на оплачиваемой жилплощади. К тому же, некоторые жильцы содержали собак и кошек со спальными местами среди этого имущества. Нельзя сказать, что освещения в коридоре совсем не было. Высоко, под потолком с лепниной, висели две-три очень слабенькие лампочки, которые кто-то должен был вовремя включать, но найти выключатель в коридоре, войдя в него «со света», удавалось не всем взрослым, а если на улице был ясный день, то, с таким освещением, глазам всё равно было темным-темно. Взрослые к этому как-то приспосабливались, а мне, когда я вырос настолько, что получил право гулять во дворе самостоятельно, было страшновато, особенно, если случалось в темноте зацепить собаку или наступить на кошку.

К тому же, к этому времени относилось моё знакомство со всякой нечистью из разных сказок. Особенно на меня произвели впечатление чародеи, не помню – из какой сказки. Как они выглядели и чем занимались, сказать сейчас не могу, но тогда, в тёмном коридоре, стоило только в него войти, так и казалось, что один из них тихонько крадётся сзади и протягивает к моей шее когтистые лапы. Я убыстрял шаг, на что-то натыкался и, ни жив ни мёртв, выбирался на свет.

Хотя свидетелей давно не осталось и подтвердить этого некому, скажу, что никто никогда о моих страхах так и не узнал: говорить о них я с малолетства стеснялся и приятелям, и родителям.

Этот коридор – моё первое из запомнившихся острое впечатление о самостоятельной жизни на Земле, полной рисков и неожиданностей. Сообщаю о нём здесь подробно потому, что впервые рассказал о своих ежедневных ранних переживаниях, которые, может быть, как-то сказались при окончательном формировании моего «ego».

Что касается собственно нашей территории, то, для нашего дома, она была наиболее комфортабельна как жилплощадь для семьи, состоящей из моих родителей, родителей отца, меня, моей няньки-домработницы Насти – Анастасии Тихоновны Котельниковой, собаки Мирки и котёнка Барсика. Располагалась она (территория) во флигеле, примыкавшим непосредственно к основной части дома и составлявшим вместе с ней нижнюю часть левой «ножки» П (см. выше). Ранее в нём обитала генеральская обслуга.

Начинались наши владения с большой кухни с плитой для топки дровами, мимо которой можно было пройти в три комнаты – побольше, проходную и две маленькие (сейчас такая планировка комнат называется, кажется, «штанами»). В каком-то смысле у нас был даже собственный выход во двор: это был общественный «чёрный ход» – деревянная лестница на стыке флигеля с домом, почти всегда кем-то запертая, которая вела с улицы в дворницкую (на первом этаже), в основную часть общей квартиры и «к нам» (на втором этаже), а также – на чердак, где весь дом зимой и летом сушил выстиранное бельё. Общие для всей квартиры «удобства» в составе двух туалетов и двух ванных комнат были в основной части дома. Кухня же у нас получилась персональной, а для остальных жильцов в основной (господской) части квартиры использовалось большое помещение, где у двух десятков хозяек главным орудиями производства были керосинки и примусы (устройства, о которых нынешняя городская молодёжь едва ли что знает). Отопление во всём доме было дровяное, и у каждой семьи в подвале дома или во дворе, в бывшей конюшне, был свой закуток под запором (в отличие от квартирных дверей, которые во всём доме, по крайней мере – днём, никогда не запирались).

Жильцы, населявшие дом, представляли все социальные слои как по «царской», так и по советской классификаций: крестьяне, пролетарии, мещане и дворяне, гражданские и военные, рабочие, служащие и частники (кустари). Особенно запомнились из нашей квартиры (одной из четырех или пяти):

портной Млынарж, обшивавший весь дом, всех его членов семей без разбора – от малых детей до их родителей и дедов – любого пола, профессий и отношения к военной службе;

военный инженер Орловский, хозяин собаки-мамы нашей Мирки;

отставной швейцар нашего дома при старом режиме Харуто, бескорыстно продолжавший выполнять прежние функции;

мрачный представительный старик, редко появлявшийся «на людях» (говорили – бывший генерал, чуть ли не хозяин всей этой квартиры);

а также – Ольга Альфредовна Браудэ, дама, оставшаяся в памяти из-за своего, как бы сейчас сказали, гламурного вида.

Дом был полон детей всех возрастов, жизнь которых проходила во дворе. Он (двор) был, казалось, огромным, запутанным, заросшим старыми липами и кустами сирени. В его дальних углах можно было заблудиться и долго-долго выбираться из них с риском оказаться вдруг у выхода на Чистопрудный бульвар, что категорически возбранялось. Весь он был похож на лото «Лабиринт»: извивался между одно- и двухэтажными домиками, сараями и заборами, разбросанными как попало, ограниченный с трёх сторон Покровкой, Потаповским переулком и Чистыми прудами, а с четвёртой – владениями вражеской территории – соседним домом № 5, отгороженным от нас какой-то старой стеной. Считалось, что попадать во двор этого дома или проходить мимо него по переулку в одиночку, без взрослых – опасно, хотя на моей памяти неприятностей такого рода с нашим братом не случалось.

Об этой давней поре написалось много позже:

Московский тихий закоулок –

Большой Успенский переулок

и церковь Красная в начале.

Бугры булыжной мостовой,

знакомый дядька постовой,

в воротах дворники скучают.

Неспешно цокают копыта,

возы рогожами прикрыты,

собаки шумно их встречают.

Подъезд с чугунным фонарём,

печальный зов: «Старьё берём».

И все кругом друг друга знают.

А за углом, вдали от дома

лоток заветный Моссельпрома –

предмет мечтаний и печали.

И чтоб от счастия вкусить,

пришлось копеечку просить.



Так намечался путь вначале.

Понятно, что хорошие стихи пояснений не требуют, здесь же они не помешают. И не только из-за недостаточного литературного качества. Они напоминают о старой Москве, которую люди моего возраста застали в таком виде и состоянии, к которым ещё не приложили руку ни время, ни новая власть. Потаповский переулок ещё назывался Большим Успенским по церкви, которая стояла на углу переулка и Покровки, несколько выступая из ряда «уличных» домов и лишая в этом месте улицу полагающегося ей тротуара. Церковь была построена из красного кирпича, не оштукатурена и всеми называлась «Красной». Была действующей, в хорошем состоянии и сломана в начале тридцатых годов, как говорили, для расширения улицы. (На её месте до сих пор ничего нет, если не считать хилого палисадничка). Переулок был, действительно, тихим, замощён крупным булыжником, как «транспортная артерия» использовался только редкими извозчиками на лошадиной тяге. В летние месяцы, когда не было снега и наледи, каждый их проезд был слышен по всему переулку и от лошадиных подков, и от колёс, без ещё редких тогда резиновых шин, громыхающих по булыжнику. Собак во всех окрестных домах было много. Они, как и дети, целый день пользовались полной свободой, их почему-то никто не боялся, они никого не кусали, но дружно облаивали всё, что не шло, а ехало. В отличие от проезжей части переулка, тротуары были застелены крупными каменными плитами белесого цвета. На них почти всегда можно было встретить одного и того же милиционера, который, на моей памяти, никого ни разу не обидел, но, тем не менее, к которому все дети относились с великим почтением. А каждый вечер на этих тротуарах, в воротах и подъездах домов во множестве усаживались дворники в белых фартуках и с бляхами на груди. И почти каждый день по переулку проходили старьёвщики, сообщавшие об этом громким криком: «Старьё берём, обноски покупаем!». И, как я сейчас понимаю, этот бизнес себя оправдывал. Что же касается «Моссельпрома», то история здесь такая. В районе Покровских ворот на улице, на одном и том же месте сидела «лотошница» – продавщица сладостей с лотком (плоским ящиком с откидной стеклянной крышкой), в котором лежали шоколадки, конфеты и ещё что-то. За малое количество копеек можно было купить «прозрачку» – стекловидную карамель, которую надо было сосать. Выходить со двора было строго запрещено, денег, естественно, не давали, но соблазн был велик. И имел место случай, когда, примерно в пятилетнем возрасте, мы с одним из ровесников сообразили – как решить задачу. Вышли на Покровку и стали просить копеечку, в чём и были уличены соседом из нашего дома, который взял нас за руки и развёл по домам. Это – по рассказам домашних, сам ничего не помню, эпизод большого впечатления на меня тогда не произвёл, вероятно, по причине того, что серьёзно меня дома не наказывали. И, может быть поэтому, пока Кантово: «звёздное небо над нами и нравственный закон внутри нас» не утвердились в моём сознании как-то сами по себе, я сделал ещё несколько шагов по пути порока, о чём сразу, в порядке покаяния (по-советски – самокритики), здесь и расскажу. Замечу сразу, что с пути этого я сошёл, надеюсь навсегда, получив светское образование в объёме 1-го класса школы, бывшей в своё время реальным училищем при реформатской церкви, которая, кстати сказать, продолжала функционировать в том же качестве на своём месте, во дворе школы. Всего в памяти остались четыре эпизода: два связаны были с хищением частного имущества, один – с растратой общественных средств и один – со лжесвидетельством.

Сперва я украл у двоюродного брата Лёвочки серебряный рубль, на котором был изображён то ли сеятель, то ли кузнец, за своей работой, и заграничный карандаш – подарок его отцу от Семашко, в ведомстве которого он служил. Поскольку ни то, ни другое использовать по их назначению я не собирался, этот проступок можно квалифицировать как порыв, вызванный бескорыстным восхищением от невиданного ранее произведения рук человеческих. Я их и не прятал, и владел ими два-три дня. Затем, когда мне было лет семь, – возраст, при котором многих начинает одолевать тяга к путешествиям, мной одолела мечта проехать на трамвае «А» полный круг по бульварному кольцу, обязательно одному, и не «зайцем», а – солидно, взяв билет и сидя у окошка. Билет стоил семь копеек, и их пришлось взять на буфете (который и сейчас стоит у нас дома) из «сдачи», которую оставляла там Настя после похода в магазин. Дело было сделано, да так чисто, что мама об этом узнала от меня только тогда, когда прошли уже все сроки давности. Растрата произошла в процессе исполнения общественных обязанностей в школе, в нулевом или даже, может быть, в первом классе. Я был на хорошем счету у учительницы, и мне было поручено собрать с одноклассников деньги для какого-то мероприятия. Сейчас я не помню: что это было за мероприятие и какую сумму следовало собрать. По-видимому, речь шла об одном-двух рублях. Задание было выполнено, деньги находились у меня в портфеле. Но что-то в школьных планах переменилось, о своём поручении учительница забыла, а я в течение довольно продолжительного времени, после того, как это понял, находился в лапах искушавшего меня беса. Дело в том, что дорога в школу, если сделать небольшой крюк, пролегала как раз мимо того лотка, который смущал меня и ранее, а в нём были плитки шоколада разного вкусового и ценового достоинства. Самым дешёвым был шоколад «Дирижабль» с соответствующей картинкой на обёртке – 90 копеек. Сладкое – было моей слабостью, против которой я был бессилен (дома, поэтому, сладости, если они были, находились под замком в том самом буфете), и я не устоял. Удивительно, но до сего дня никто этих денег не хватился, ни в школе, ни на небесах. Наконец, последний грех заключался в том, что, гуляя во дворе и ковыряя землю какой-то железкой, я попал ею по пальцу, пошла кровь, я заплакал (я ещё не учился в школе), побежал домой и, почему-то, сказал, что меня укусила собака. Естественно, создал этим панику, мама была вызвана с работы, она повела меня делать уколы от бешенства, и я, так и не сказав правды, безропотно, получая по конфете за каждый укол, вытерпел их целых тридцать. Правду мама узнала от меня тоже по истечении срока давности, когда я был уже взрослым, но, кажется, так в неё и не поверила.

Как уже было сказано, детей в доме было много. Родители их занимали разные ступени на социальной трудовой лестнице молодой советской власти рабочих и крестьян, и, по началу, время ещё было такое, когда материальное положение, быт и амбиции взрослых и потомства не сильно влияли на умонастроения в естественном для человечества направлении в сторону от «равенства и братства». И, хотя к концу нашего проживания в этом доме (к 1936 году) это движение стало уже заметным даже и в детских компаниях, исходное состояние, по инерции, благотворно сказывалось на «моральном климате» в соседских отношениях и детских играх. Несмотря даже на то, что некоторые мальчики из семей военных «с ромбами» имели, собственные футбольные мячи, что давало им неписаное право формировать команду и даже иметь «капитанский» авторитет при очевидной хилости и невысоких спортивных показателях. Этот авторитет, однако, не распространялся за пределы конкретной игры (которая, правда, могла длиться без перерыва от момента выхода во двор до категорического требования из окна немедленно идти домой) и, в её процессе, не мешал свободе выражения мнений команды относительно качества игры капитана. Вообще, надо сказать, что существование в ту пору т.н. «партмаксимума» в зарплате относительно высокопоставленных чиновников и военных (т.е. ограничения её величины для членов партии) не позволяло ещё им как следует разгуляться, разве что – на футбольный мяч и ещё на какую-нибудь мелочь. Были, правда, пайки, закрытые магазины, но это тогда ещё не расцвело пышным цветом и не било в глаза тем, у кого всего этого не было. Иными словами, детское братство было почти первобытным и оставило в памяти лишь приятные воспоминания.

Что особенно запомнилось (помимо упомянутого криминала). Вот, например, эпизод (он, правда, в некоторых вариантах повторялся неоднократно) общения детской компании со стариком Харуто, бывшим швейцаром при доме. «Старику» было в то время лет пятьдесят или немногим больше – у него было два взрослых, но достаточно молодых сына. Он сидел в любое время года в потёртой ливрейной куртке и валенках внутри подъезда или во дворе около него (по погоде), строго разглядывал проходящих взрослых, не позволял баловаться детям и старался занимать их поучительными разговорами. Поскольку главным нашим делом был футбол, это удавалось ему не так часто, но каждый разговор был очень познавательным. От него я получил исходные представления об «общественном договоре» в российских условиях на этапах «до» и «после» событий, лишивших старика солидного социального статуса. Вообще старик был монархистом и сильно сомневался в возможности построения коммунизма, но не злобствовал, хотя и любил обращать наше внимание на присущую человечеству тягу к расслоению по различным социальным признакам. В частности, любил говорить стоявшим вкруг него семи-восьмилетним футболистам, указывая на меня: «Вот вы – дураки сопливые, а он – хи-и-итрый …». Смысл этих слов я понял много позже, а когда понял идею, то так и не понял принцип отбора: таких «хитрых» в компании было ещё два-три человека. По-видимому, здесь учитывалось также и служебное положение родителей.

Вообще, мой кругозор начал формироваться именно в этих беседах, но, поскольку в них он никогда не опускался «ниже пояса», как-то должно было заполняться и остальное пространство чистого познания. Обошлось, как, вероятно, в большинстве случаев, без участия взрослых. Со двора я, в том же возрасте, вынес общее представление о существовании и технологии интимной жизни взрослых, хотя и в сильно искажённом виде. Во-первых, эта жизнь никак не связывалась с появлением на свет детей. Во-вторых, она представлялась, как некоторый человеческий порок, подобный курению, пьянству, игре на деньги или воровству, которому, разумеется, не могли предаваться серьёзные люди, такие, как, например, Ленин или мои родители. И, разумеется, эти знания выражались отнюдь не иносказательно, а теми словами, которые наиболее кратко и точно объясняли суть вещей, состояний и процессов. Добавлю, что дома в этом отношении со стороны родителей обстановка всегда была абсолютно стерильной: ни в их словах, ни в жестах, ни в поступках я никогда не видел и не слышал даже намёка на то, что такая проблема имеет и к ним хоть какое-то отношение. А что касается Ленина, то подумать про него такое было бы так же нелепо, как предположить, что он пил водку, воровал или играл на деньги.

Когда мне не исполнилось ещё семь лет, в кинотеатре «Колизей» (сейчас там театр «Современник») пошла «Путёвка в жизнь» – звуковое кино о перевоспитании беспризорников. Это было культурным событием общесоюзного масштаба: кино звуковое, предварялось вступительным словом, которое читал Качалов, в нём играли настоящие беспризорники, о нём все говорили. Я иногда гулял с приятелями Юркой и Славкой (Славным) Шигановами под присмотром их тётки на Чистых прудах (в такой комбинации мне это разрешалось). Однажды тётка решила этот фильм посмотреть в процессе гуляния со всеми нами и взяла билеты на дневной сеанс, предупредив, чтобы мы держали язык за зубами. Каким-то образом я уже знал, что на дневные сеансы пускают взрослых с детьми, но – от семи лет. Тёткины племянники этот рубеж уже преодолели, а я – ещё нет. Таким образом, мне предстояло двойное правонарушение, хотя и под прикрытием старших (тётке этой, к слову сказать, было лет восемнадцать, если не меньше). Что касается вины перед домашними, то, как понятно из сказанного выше, меня это в ту пору не особенно смущало, но – перед законом … Это было первое, на моей памяти, нарушение общественного порядка, в котором мне предстояло участвовать и я ощутил сильнейшее беспокойство. Я не воспротивился тёткиной идее, но, преодолев каким-то чудом (как мне казалось) билетный контроль, притих и, сидя весь сеанс в полуобморочном состоянии, смотрел не на экран, а на дверь, через которую должен был вот-вот войти милиционер или какой-нибудь чин в штатском, который с позором вышвырнет меня из зала на улицу. Кино это позже я видел на законных основаниях ещё раз, а тот случай показал, что я рождён, скорее всего, не для подвигов на поле правонарушений – кишка тонка.

К этому можно добавить ещё одно запомнившееся событие, разнесённое с первым во времени на не очень много лет – лет на пять-шесть. Произошло оно летом, в Крыму, в Судаке, в военном санатории (или доме отдыха), во время отпуска родителей. Случайно или запланировано, одновременно там же находились несколько военных прокуроров в высоких чинах, представлявших разные военные округа. И однажды, всей прокурорской компанией (отец взял с собой и меня) все они отправились на прогулку в Генуэзскую крепость, древние развалины которой находятся на одной из близлежащих гор. В ту пору там был музей, его территория была огорожена забором из колючей проволоки и воротами, предлагавшими не самый короткий путь от санатория. Кое-где забор был повален, но хозяева музея, вместо того, чтобы его чинить, в этих местах выставили плакаты, что проход здесь запрещён. Разумеется, все, кому ни лень, проходили именно здесь, и вся прокурорская компания не составила исключения. Увидев плакат, я заявил отцу, что здесь не пойду и что прокурорам тоже не следовало бы это делать. Отец рассердился, остальные развеселились, я, кажется, заплакал. След в сознании остался на всю жизнь: если власть ставит народу условия, которые заведомо никто, включая власть, не собирается принимать к исполнению, оба «субъекта права» уважения не заслуживают и «каши они не сварят». Много позже, вскоре после войны, проходя военную службу в г. Калинин (ныне – Тверь) в качестве командира подразделения, я пытался как-то повлиять на подобную в принципе ситуацию. Тогда, с одной стороны, двадцатилетние солдаты, всё ещё не получили права на регулярные увольнения из части в выходные дни, но регулярно уходили к ночи в самовольные отлучки, за что командование части лишь выражало неудовольствие их командирам. С другой же – в каждой казарме был вывешен текст Указа Президиума ВС СССР о жестоких, вплоть до расстрела, наказаниях за самовольные отлучки из войсковой части на срок более трёх часов. Когда на совещаниях офицерского состава, посвящённых этому вопросу, раздавался голос, что надо или разрешить увольнения, или выполнять Указ, или, по крайней мере, снять со стен в казарме его текст, начальство реагировало на него как на провокацию. И, в частности, это «лыко» было вставлено «в строку» при решении об исключении меня из КПСС, как ещё один штрих, проявляющий мой моральный облик. Я был бы очень самонадеян, связывая события, но, совсем скоро после этого, увольнения были разрешены. Однако, я отвлёкся.

Вообще, на Чистых прудах в то время было очень оживлённо и весело, и летом, и зимой. Летом, в выходной день и в праздники (выходной день был один, сперва – на каждый пятый день – «пятидневка», потом – на шестой, потом – только по воскресеньям) в открытой беседке около пруда играл военный оркестр от части, расположенной рядом, у Покровского бульвара. По всему Чистопрудному бульвару под эту музыку гуляли красноармейцы с няньками, оставлявшими своих подопечных младенцев в колясках около скамеек. На пруду была лодочная станция, на каждом шагу стояли продавщицы «газировки» и мороженого. Вода была с сиропом (4 коп.) и без (1 коп.), мороженое, круглое, между двумя вафлями (от 20-ти до 50-ти коп.), на которых были написаны разные детские имена. Зимой был каток с раздевалкой и музыкой, которым не брезговали и взрослые, вполне уверенно и даже профессионально катавшиеся на беговых коньках.

Двор наш постепенно застраивался современными многоэтажными домами, теряя вместе с этим (а также – с неумолимым взрослением) свою запутанность, необъятность и зелёную первобытность. Оказалось, что выйти со двора на Чистые пруды очень просто и очень близко. А там уже рукой подать было и до кинотеатра «Аврора» у Покровских ворот, более доступного для детей и по отношению к ним персонала, и по стоимости билетов. Кроме того, противоположная от нас сторона Чистых прудов вообще была «зоной риска», т.к. там были свои детские компании и свои порядки.

Когда пришла пора идти в школу, выяснилось, что я буду учиться не со своими дворовыми приятелями. Как сказано выше, меня отвели в школу, расположенную в доме, соседнем с домом моего дядьки. Правда, я сейчас не знаю, что было решающим – эта близость к родственникам или репутация школы, поскольку лишь много позже до меня дошло, что школа эта – не совсем рядовая. Она сохранила каким-то образом, в основном, «старый» преподавательский состав, старое здание и, хоть и частично устаревшие, но вполне добротные учебные пособия. А совсем рядом с ней – недавно построенный дом, который называли «совнаркомовским», что, предполагалось, обеспечит её наполнение детьми из «чистых» семей. И хотя это наполнение было достаточно скромным (в нашем классе за всё время обучения было только две таких ученицы), всё это, видимо, было приманкой для других, понимавших себя «чистыми», родителей. И находило понимание у школьной администрации, охотно собиравшей таких детей со всего района.

В школе этой даже училась, а потом, в старших классах, была у нас «пионервожатой» жительница «Дома на набережной» Юля Каганович, племянница «того самого» Кагановича и дочь его брата-Наркома. Говорили, кроме того, что эту школу окончили знаменитый «челюскинец» Э.Кренкель и не менее знаменитый музыкант Л.Оборин.

Так или иначе, но в семилетнем возрасте я стал учеником нулевого класса 24 школы Бауманского района, носившей имя какого-то Лебедя. Позже она изменит номер и район, потеряет персональное имя (я так и не знаю, что это был за человек), но, до самой войны сохранит свой старомодный стиль и пожилой, но высококлассный преподавательский состав. Для тех, кто не знает, что такое «нулевой класс», скажу, что, по крайней мере в этой школе, он был обязательной для всех начальной ступенькой, на которую должны были ступить все без исключения ученики, независимо от природных способностей и уровня их дошкольной подготовки. И, сопровождаемый Настей, в течение первых двух-трёх лет, ходил в свою школу мимо более близких – 25-ой и 33-ей (в Колпачном переулке), где учились, в основном, все мои приятели. И это был последний случай в моей жизни (если исключить время военной службы и пока не думать о будущем), когда меня куда-то водили. Школа оставила у меня воспоминания «разнонаправленные»: не могу сказать, что я её любил или не любил. Ходить в неё – не любил, это определённо, и когда представлялся удобный случай, им пользовался, делать домашние уроки – тем более. Но, в то же время, уж если пришёл, не тосковал, а получал определённое удовлетворение от общения с новыми приятелями, как во время уроков, так и после них.

После уроков, начиная с третьего класса, значительная часть мужской его части запоем играла в шахматы. Устраивали в школе или у кого-нибудь дома турниры по всем правилам и играли «на квалификацию»: при определённом оформлении результатов турниров победители получали во взрослой Шахматной федерации сперва низшую пятую категорию, затем – четвёртую. Начиная с третьей, играть надо было «с часами» и с судьёй в каком-нибудь уполномоченном на то месте, например, в шахматной секции Дома Пионеров в переулке Стопани (теперь – Огородная Слобода). Но до неё мы не дошли. В компании Зёки (Жоры) Шелкова, Лёвы Вейнрейха и Спартака Когана я в четвёртом классе дошёл до четвёртой и на этом наши шахматные успехи затормозили. Надо ещё сказать, что названные «шахматисты» расставлены здесь в порядке их сравнительной силы, начиная с сильнейшего, а Шахматное «святилище», где мы получали заветные «корочки», находилось в подвальном помещении Наркомата Юстиции, поскольку главным шахматистом СССР был тогда Нарком этого ведомства Крыленко. И именно из этого здания на улице Куйбышева (ныне – Ильинка) отправился в свой последний путь отец, когда всё руководство Наркомата не однажды поменялось.

При этом, каким-нибудь хулиганом я не был, дисциплину на уроках не нарушал. Учился до четвёртого класса хорошо, затем – средне, получая «средние» оценки, не огорчался2), но, по возможности, оберегал маму от знакомства с ними.

Учителя в школе были и хорошие и обыкновенные, но был в ней какой-то устоявшийся старорежимный дух, который, при наличии обязательных в то время комсомольских, пионерских и даже октябрятских комитетов, бюро и отрядов, создавал, не осознаваемое тогда нами, ощущение незыблемости учебного процесса на фоне преходящих социальных изменений.

Ученики, с учётом всех перечисленных внешних и внутренних обстоятельств, подобрались, в основном, из «благополучных» семей, согласных на некоторые неудобства, связанные с удалённостью школы, ради её «элитарности» (ни такого слова, ни таких именно мыслей тогда, наверняка, ещё не было, но что-то в зародыше уже намечалось). И это определяло спокойную и мирную обстановку и на уроках, и на переменах, и на внешкольных мероприятиях. Ученики, как и я, были смирные, учились чаще хорошо.

К началу моего учебного года в шестом классе (1937 год) известные события в стране не могли не отразиться и на школьной жизни. Чьи-то родители «выпали из обоймы», в школу пришли ученики из немецкой общеобразовательной школы, как и люди, подвергшейся репрессии. Но примечательно, что и это не повлияло заметно на школьный «дух», о котором было сказано. Даже ученики, оставшиеся без одного или двух родителей, не ушли из неё, хотя место жительства у многих отодвинулось ещё дальше. А «немцы» влились в соответствующие классы, также не повлияв на этот «дух». И ни от кого, ни от директора, ни от учителей, ни от соучеников, ни от партийно-комсомольской «общественности» не было по поводу этих «новшеств» ни слова, ни дела, ни «косых взглядов». Но, об этом – после.

Целых пять лет, по четвёртый класс включительно, школа считалась начальной и учила нас по всем «предметам» одна учительница, Юлия Александровна Богородская, немолодая худощавая женщина монашеского облика, очень спокойная, доброжелательная, но достаточно строгая. К нескольким ученикам она благоволила, я почему-то был в их числе, хотя, на фоне других – личных заслуг не имел. Но, тем не менее, за труды в последних двух классах получил «почётные грамоты», чем был введён в долговременное заблуждение, что учиться можно успешно, себя особенно не утруждая.

Вспоминая всех своих соучеников того времени, что особенно просто сделать, глядя на сохранившиеся фотографии, снова нахожу повод для очередного отступления от повествования3).

Не новость, что многие читатели этого труда А.И., особенно, из числа тех, кого тема касалась непосредственно, отнеслись к нему в высшей степени неодобрительно. Причиной тому сложившаяся сама собой, известная применительно к другим объектам, традиция: о евреях – или хорошо, или ничего. Традиция, которой А.И. не придерживался. Скажу сразу, что мне его взгляд на имевшие место события показался достаточно взвешенным по факту, хотя и недостаточно исторически мотивированным. Так вот, вспоминая национальный состав учеников своего класса, могу сказать, что «нашего брата» в нём было существенно больше, чем это можно было бы предположить из статистических соображений. Но, усматривая в этом сложившуюся закономерность, нельзя не учитывать, что определялась она двумя факторами. Во-первых, реакцией своего рода «социальной пружины» на отмену «процентной нормы» при поступлении в учебные заведения и «черты оседлости» для основной массы еврейского населения и, во-вторых, - несомненного поощрения такой реакции со стороны государства. Причём, как мне думается, не потому, что во главе его находилось, на первых порах, много соплеменников (Троцкий, Каменев, Зиновьев и пр.). Гуманистические порывы едва ли были отличительной чертой руководителей партии и правительства. Скорее здесь был расчёт как раз противоположного свойства: на стадии насильственного социального переустройства государства сперва опереться на исполнителей «инородцев» (ломать чужой дом не так жалко, как свой), а затем, когда дело, в основном, будет сделано, обратить на них гнев «базового» населения. И, надо сказать, этот расчёт, к сожалению, более или менее оправдался. Примеров можно приводить много. Один из них – руководство главной военной прокуратуры СССР. Почти полностью состоявшее из лиц этой «одиозной» национальности, оно первоначально было набрано из людей, молодых и весьма далёких от юриспруденции (отец – из заштатного города Моршанска, где проходил военную службу), а в годы, предшествовавшие войне, полностью репрессированное. (Причём, как следует из судьбы отца, рассказанной в «Автопортрете», казнь настигала этих людей и за исполнение намерений власти, и за некоторое ей противодействие).

Пятый класс встретил нас многообразием предметов и учителей, а меня неожиданными трудностями в постижении гуманитарных наук, особенно немецкого языка, а, поначалу, и естественных. В дневнике запестрели тройки, что было вполне справедливо, а иногда и милосердно. Постепенно с последними как-то наладилось (на «четвёрочном» уровне), но от русской грамматики и немецкого языка (в целом) меня спасла только война. (Впоследствии ни жизнь на частных квартирах в течение целого года в Австрии, ни сдача на четвёрку «кандидатского» экзамена по немецкому языку не помогли мне освоить его хотя бы на уровне требований самого начального обучения). Вообще, оказалось, что учиться, т.е. быть внимательным на уроках, «работать с классом», выполнять в требуемом объёме домашние задания, это всё – «не моё». Получалось у меня худо-бедно только то, что можно было понять и что само как-то запоминалось. Но нужные для этого способности были не беспредельны, а здоровым честолюбием я был явно обойдён.

Ничего у родителей не получилось и с моим внеклассным образованием (это так говорится: «у родителей», надо понимать – у мамы; отец во всех её заботах относительно моего образования видимого участия не принимал, хотя бы потому, что дома почти не бывал по причине большой занятости на работе, как и все служащие его уровня4)). Ни музыкой, ни языками уговорить меня заниматься ни в какой форме не удалось. Правда, и напор был не сильный.

Наша жизнь в Потаповском переулке завершилась, когда я окончил пятый класс. Отцу дали квартиру в доме, построенном для высшего «комсостава» Красной Армии в Лубянском проезде (который приблизительно в это время, точнее не помню, получил новое наименование по имени погибшего героя-лётчика Серова). Ещё до этого момента дружная взрослая и детская жизнь в «старом» доме начала распадаться. Военные носители «ромбов» или получали отдельные квартиры в привилегированных домах, или уже, сперва «штучно», отправлялись туда, где, в скором времени, оказались почти все они, без «ромбов», квартир, семей и могильных надгробий.

Детская жизнь на новом месте отличалась от прежней принципиально.




  1   2   3   4

  • 2. Жизнь на (в) Потаповском переулке (1924 – 1936 гг.)