Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Новая книга Шаламов В. Начало




страница2/7
Дата14.01.2017
Размер1.33 Mb.
1   2   3   4   5   6   7

Редактором всех синеблузных журналов, основателем, идеологом и вождем “Синей блузы” был Борис Семенович Южанин – молодой журналист, только что пришедший из армии, с Гражданской войны.

Его все знали, все любили – за доверчивость, за приветливость, скромность, за наивность и – за принципиальность, за фанатизм.

Выдержать пришлось много боев. Искусство ли “Синяя блуза”? Не занимает ли она больше места в жизни, чем ей положено? И что “Синяя блуза” по сравнению с академическими театрами, которые уже возвращались к активной жизни? Художественный уже поставил “Бронепоезд”54, а Малый – “Любовь Яровую”55. Зритель отхлынул от “Синей блузы”, а закрепить движение и его находки на большой высоте Южанин не сумел. Это удалось только Бертольду Брехту.

В ответственный момент, когда решалась судьба “Синей блузы” и на горизонте вырисовывались дальнейшие ее рубежи, произошла катастрофа.

Южанин был арестован за попытку перейти границу, приговорен к трехлетнему заключению в лагерь и отравлен на Северный Урал, на Вишеру.

Разбитые очки, чуть зажившие мозоли на ладонях, грязное загорелое тело, рваные штаны и “сменка”, которые дали Борису Южанину блатные, раздев его дочиста на “этапе”, – и широко раскрытые, близорукие, крупные южанинские глаза.

– Вы знаете, я ничего не помню, что со мной было. Психоз какой-то. Почему я очутился в Армении – я не знаю.

В тогдашнем лагере манией начальства – знаменитого Берзина56 – было использовать каждого заключенного по специальности. Это было романтическое начало известной “перековки”. В соответствии с традициями Берзина Южанин был назначен организатором лагерной “Синей блузы” и редактором местного журнала “Новая Вишера”. Писал оратории, скетчи.

Через год Южанин вернулся в Москву, жил в Мытищах, в тридцатые годы работал на радио.

Синеблузное движение медленно сошло на нет: живые газеты, агитбригады, культбригады, художественная самодеятельность...

“Синяя блуза” была искусством нашего поколения. Ее марши напевали по всей стране.

Сейчас в музее, в Доме художественной самодеятельности, под стеклом хранится синяя блуза с эмалированным значком “Синеблузника”.

В музей приходит и Южанин. Он постарел, поседел. Он был раздавлен лагерем. Никогда не оправился после этой катастрофы. Еще бы – ведь потом был тридцать седьмой год, была война...

Спрос на художественную литературу рос. Создано было новое акционерное общество, огромное издательство “Земля и фабрика”57. С маркой “ЗИФ” выходили книги русские и переводные. Альманахи “Недра”. Журнал “30 дней”, переданный “ЗИФу” “Гудком”58, вскоре занял свое особое место среди других журналов, энергично привлекая талантливую молодежь. Именно в “30 днях” начали печататься Ильф и Петров. После большого перерыва начал выступать там с очерками Михаил Булгаков. Лет пять после “Роковых яиц” он жил рассказиками для “Медицинского работника” – профсоюзного “тонкого” журнала. Булгаков, врач по образованию, почти для каждого номера ежемесячника давал очерк или рассказ вроде “Случаев из практики”.

Во главе издательства “Земля и фабрика” был поставлен человек очень большого организационного опыта, крупный русский поэт-акмеист Владимир Нарбут59. Нарбут был редактором “30 дней”, “Всемирного следопыта”. Заведующим редакцией “30 дней” был работник “Синего журнала” Регинин60. Заведующим редакцией тогда назывались нынешние ответственные секретари.

Нарбут имел свое место в литературе. Сборник “Аллилуйя” – не исключишь из русской поэзии XX века.

Кроме “Аллилуйи” Нарбут выпустил после революции несколько сборников стихов – в Харькове, в Одессе.

После Октябрьской революции оказалось, что Нарбут – член партии большевиков. Он воевал всю Гражданскую, потерял на войне левую руку.
Чтобы кровь текла, а не стихи

С Нарбута отрубленной руки...


Это Асеев двадцатых годов (“Мы – мещане, стоит ли стараться”...)

Кончилась Гражданская война, и Нарбут возглавил второе по величине издательство в СССР. Размах у него был большой, прибыли издательства – огромны, замыслы – велики.

Внезапно он был исключен из партии и снят с работы.

Постановление ЦКК по его делу было опубликовано в газетах. Оказывается, будучи захвачен белыми в Ростове и находясь в контрразведке, Нарбут позволил себе дать показания, “порочащие его как члена партии”. Более того: когда факты стали известны – продолжал все отрицать. Упорство усугубляет вину.

Нарбут был сослан в Нарым, кажется, и года через два вернулся.

В начале тридцатых годов он занимался вместе с Зенкевичем61 пропагандой “научной поэзии”. Тогда я и познакомился с Нарбутом на каком-то собрании.

Писатель Дмитрий Сверчков62, который весьма активно Нарбуту помогал, был тогда членом Верхсуда. В 1937 году погибли оба: и Нарбут, и Сверчков. Нарбут был на Колыме, там. кажется, и умер.

Но имени его не исключить ни из истории русской поэзии, ни из организационных великанских дел двадцатых годов.

После ухода Нарбута издательство “ЗИФ” быстро захирело, сошло на нет.

Имя Пильняка63 было самым крупным писательским именем двадцатых годов. “Серапионовы братья”64 в Ленинграде – Федин, Каверин, Никитин, Зощенко, Всеволод Иванов, Тихонов – приглядывались к революции. Группа распалась после смерти Льва Лунца, и бывшие “серапионы” еще не определили своего отношения к революции. В Москве же Пильняк уже выступил с “Голым годом”, с фейерверком рассказов и повестей. Писал Пильняк много. Книги путевых очерков, романы выходили один за другим. Чуть не в каждом номере “Нового мира”, например, еще в 1928 году был новый рассказ Пильняка.

Своим учеником Пильняк называл Петра Павленко65, подписывал вместе с ним несколько первых (для Павленко) рассказов: “Трего тримунтан”, “Speranza”. Рассказы были очень хороши, по-пильняковски увлекающи, смутны. Но когда Павленко изготовил свой первый самостоятельный роман “Баррикады”, с первых страниц были видно, что это – совсем не Пильняк. Роман хвалили, но очень сдержанно. Следующий роман “На востоке” был откровенно плох. Учеба у Пильняка не помогла Павленко.

Пильняк был плохой оратор, редко выступал, много писал, ездил.

Когда Андрей Белый умер, некролог в “Известиях” был подписан Пильняком, Пастернаком и... Санниковым66.

“Мы считаем себя его учениками”. Фраза была понятной в устах Пильняка, Пастернака, но Санников?

Пильняк много ездил. В комнате у него на всю стену был натянут шелковый ковер с изображением дракона. Пильняк привез из Японии. Была написана книга “Камни и корни”. Еще раньше – толстый том “О'кэй” о путешествии в Америку.

Недавно где-то я усмотрел статью об Ильфе и Петрове, в которой заявлялось, что путешествие Ильфа и Петрова в Америку было “первым путешествием советских писателей за рубеж”.

Но Пильняк и в Европу, и в Америку уже ездил и не один раз.

Маяковский ездил в Америку и Мексику. Эренбург жил за границей постоянно, романы о загранице писал.

Но в путешествии Ильфа и Петрова был особый смысл.

Дело в том, что тогдашняя Америка ошеломляла всех, кто ее видел. Пильняковский “О'кэй” – лучший тому пример. У нас была переведена книга знаменитого немецкого журналиста: “Эгон Эрвин Киш67 имеет честь представить вам американский рай”. Это было вроде “О'кэй”, но менее рекламно.

Послали сатириков, чтобы развенчать Америку, но “Одноэтажная Америка” ошеломила и их.

Пильняк, идя от знаменитых ритмов “Петербурга” Белого, искал новых путей для новой прозы. Он успел найти мало – он умер в 1937 году, почти за десять лет до этого как бы выключенный из литературы. Но в двадцатые годы это был самый крупный наш писатель.

“Попутчик”, как говорили тогда.

По молодости лет мы часто не знали – кто попутчик, а кто нет. Например, Всеволод Иванов68 ходил в брюках “гольф”, в каких-то узорных шерстяных носках – явный попутчик. Да еще в круглых роговых очках. Читая разносные статьи по поводу “Тайное тайных” и вспоминая брюки “гольф”, мы понимали, как опасно быть “серапионом”.

О чем он говорил в тот давний вечер в Политехническом?

О трудности писательского пути, о том, что он, Иванов, в юности переписал от руки “Войну и мир” – хотелось понять, ощутить, как пишутся такие строки. Я понимал это. А на другой день я увидел его около Смоленского рынка. По всему Смоленскому бульвару тогда тянулся Смоленский рынок – “толкучка”, уступавшая первое место только Сухаревке.

Иванов стоял, внимательно глазея на проезжающего извозчика. Лошадь задрала хвост, и дымящийся навоз падал на дорогу. Взгляд Иванова был так пристален и сосредоточен на этом зрелище, что приятель мой сказал:

– Вставит теперь этот навоз в роман, обязательно вставит.

Никогда, ни на одном литературном диспуте не выступал Андрей Соболь69. Попутчик?

Соболь был политкаторжанин, прошедший знаменитую Байкальскую “Колесуху” – концлагерь царского времени.

Талантливый человек, русский интеллигент, по своим знакомствам и связям Соболь много печатался, но искал не славу, а что-то другое. Совесть русской интеллигенции, принимающей ответственность за все, что делается вокруг, – вот кем был Соболь.

НЭП Соболь принимал очень болезненно. Поездка за границу мало помогла, не успокоила. Соболь много работал на Капри. “Рассказ о голубом покое” был одной из вещей, написанных тогда. Был написан, наконец, давно задуманный роман, который Соболь считал главным своим трудом. Соболь, как и Маяковский, не любил черновиков. И вот, когда все было готово, отпечатано, проверено, когда все черновики сожжены, а перепечатанный беловик уложен в аккуратную стопку на письменном столе, – Соболь открыл окно комнаты, где жил и работал.

Порыв сирокко, итальянского ветра, выдул рукопись в окно, и роман исчез бесследно во мгновение ока.

Соболь сошел с ума. После месяца, проведенного в психиатрической лечебнице, Соболь уехал на родину, подавленный, угнетенный. В Москве его встретили весьма сердечно.

“ЗИФ” готовил полное собрание сочинений Соболя. Камерный театр поставил его “Рассказ о голубом покое”. Пьесу назвали “Сирокко”, она не один сезон шла в Камерном театре.

Но жизнь Соболя уже кончилась. Осенью 1926 года на Тверском бульваре, близ Никитских ворот. Соболь выстрелил себе в живот из револьвера и умер через несколько часов, не приходя в сознание. Пушкинская рана. Было не поздно сделать операцию, извлечь пулю, зашить кишки, но в 1926 году еще не было пенициллина и сульфамидов. Соболь умер.

Если Есенин и Соболь покидали жизнь из-за конфликта со временем, он был у Есенина мельче, у Соболя глубже, то смерть Рейснер была вовсе бессмысленна.

Молодая женщина, надежда литературы, красавица, героиня Гражданской войны, двадцати девяти лет от роду умерла от брюшного тифа. Бред какой-то. Никто не верил. Но Рейснер умерла. Я видел ее несколько раз в редакциях журнала, на улице. На литературных диспутах она не бывала.

Я был на ее похоронах. Гроб стоял в Доме Печати на Никитском бульваре. Двор был весь забит народом – военными, дипломатами, писателями. Вынесли гроб, и последний раз мелькнули каштановые волосы, кольцами уложенные вокруг головы.

За гробом вели под руки Карла Радека70. Лицо его было почти зеленое, грязное, и неостанавливающиеся слезы проложили дорожку на щеках с рыжими бакенбардами.

Радек был ее вторым мужем. Первым мужем был Федор Раскольников71, мичман Раскольников Октябрьских дней, топивший по приказанию Ленина Черноморский флот, командовавший миноносцами на Волге. Рейснер была с ним и на Волге, и в Афганистане, где Раскольников был послом.

Через много лет я заговорил о Рейснер с Пастернаком.

– Да, да, да, – загудел Пастернак, – стою раз на вечере каком-то, слышу чей-то женский голос говорит, да так, что заслушаться можно. Все дело, все в точку. Повернулся – Лариса Рейснер. И тут же был ей представлен. Ее обаяния, я думаю, никто не избег.

Когда умерла Лариса Михайловна, Радек попросил меня написать о ней стихотворение. И я его написал.


Иди же в глубь предания, героиня...
– Оно не так начинается.

– Я уже не помню, как оно начинается. Но суть в этом четверостишии. Теперь, когда я написал “Доктора Живаго”, имя главной героине я дал в память Ларисы Михайловны.

Разговор этот был в пятьдесят третьем году, в Москве.

Каждая новая книжка Ларисы Рейснер встречалась с жадным интересом. Еще бы. Это были записи не просто очевидца, а бойца.

Чуть-чуть цветистый слог Рейснер казался нам тогда большим бесспорным достоинством. Мы были молоды и еще не научились ценить простоту. Некоторые строки из “Азиатских повестей” я помню наизусть и сейчас, хотя никогда их не перечитывал, не учил. Последняя вещь Ларисы Михайловны – “Декабристы” – блестящие очерки о людях Сенатской площади. Конечно, очерки эти – поэтическая по преимуществу картина. Вряд ли исторически справедливо изображен Трубецкой72, ведь он был на каторге в Нерчинске со всеми своими товарищами, и никто никогда ни на каторге, ни в ссылке не сделал ему никакого упрека. Упрек сделали потомки, а товарищи знали, очевидно, то, чего мы не знаем. Екатерина Трубецкая, его жена, – великий символ русской женщины.

Каховский73 у Рейснер тоже изображен не очень надежно: “сотня душ”, которыми он владел, – не такое маленькое состояние, чтобы причислить Каховского чуть не к пролетариям. Отношения Каховского и Рылеева74 и весь этот “индивидуально-классовый анализ” десятка декабристов выглядит весьма наивно. “Декабристы” – поэма, а не историческая работа.


Смотрите, как из плоского

статьи кастета

к громам душа Полонского

И к молниям воздета.


<Н. Асеев. “Литературный фельетон”>
Вячеслав Полонский вовсе не был каким-то мальчиком для битья, мишенью для острот Маяковского. Скорее наоборот. Остроумный человек, талантливый оратор, Полонский расправлялся с Маяковским легко. Это ему принадлежит уничтожающий вопрос “Леф или Блеф”, приводивший Маяковского в состояние крайнего раздражения. Это он широко использовал крокодильскую карикатуру на Маяковского из его обращения к Пушкину:
После смерти

нам


стоять почти что рядом –

Вы на “П”, а я на “М”...


<“Юбилейное”>
Крокодильская карикатура показывала, что между “М” и “П” есть две буквы, составляющие многозначительное “НО”.

Полонский был автором большой монографии о Бакунине, ряда работ по современной литературе, по искусству вообще.

Диспуты его с Маяковским носили характер игры в “кошки-мышки”, где “мышкой” был Маяковский, а “кошкой” Полонский.

Маяковский оборонялся как умел. И злился здорово. Зажигал папиросу от папиросы.

Иногда оборона приводила к успеху. На диспут “Леф или блеф” в клуб I МГУ Маяковский вместе со Шкловским и кем-то еще пришел пораньше, прошелся по сцене, поднял для чего-то табуретку в воздух, опустил. Вышел на авансцену к залу, еще не полному. Еще шли по проходам, усаживались, двигали стульями.

Маяковский крикнул что-то. Зал затих.

– Ну, что же, давайте начинать!

– Давайте, давайте.

– Да как начинать. От Лефа-то явились, а вот от Блефа-то нет...

Хохот, аплодисменты.

Двадцатые годы были временем ораторов. И Маяковский был оратором не из последних. Оратором особого склада, непохожим на других. Это был “разговор с публикой” – так это называлось. Фейерверк острот, далеко не всегда удачных. Говорили, что остроты потоньше заготовлены заранее, а те, что погрубее, похамоватее – сочинены на месте.

Я не вижу в этом большого греха, зная, как много значения придавал Маяковский “звуковой” стороне своих выступлений. Отсюда и пресловутые “лесенки”, исправляющие недочеты слога. По собственным словам Маяковского, такую строку, как “шкурой ревности медведь лежит когтист”, – только лесенка и спасает.

В том, что заготовку острот Маяковский делал частью своей литературной и общественной деятельности, – тоже нет ничего плохого. Заготовка острот была вполне в духе того эпатажа, которым всю жизнь занимался Маяковский. Но записки не были фальшивыми, то есть заготовленными или подобранными заранее. Обывательский интерес столь ограничен, а глупость столь разнообразна, что возможности острить на каждом вечере у Маяковского были почти не ограничены.

Большое количество стихов Маяковского печаталось в профсоюзных журналах – их была бездна и размещены были они во Дворце труда на Солянке, в бывшем институте благородных девиц, воспетом Ильфом и Петровым в “12 стульях”.

В герое “Гаврилиады” легко узнавался Маяковский, автор профсоюзной халтуры и поэмы, “посвященной некой Хине Члек”, то есть Лиле Брик.

Читал Маяковский великолепно. Читал обычно только что написанное, только что напечатанное. Но свою “профсоюзную” халтуру не читал никогда.

По улицам Москвы ездят в 1962 году автомобили, на бортах их “цитаты” из Маяковского:
Чтоб наполнить желудок, ум

Все идите в Гум, –


или что-то в этом роде. Не надо бы таких “цитат”.

Впервые я услышал Маяковского в Колонном зале Дома Союзов на большом литературном вечере. Читал он американские стихи: “Кемп Нит Гедайге” и “Теодора Нетте”.

Звонким тенором читал “Феликса” Безыменский75, отлично читал, хоть стихи и не были первосортными, Кирсанов читал “Плач быка”, Сельвинский76 – “Цыганский вальс на гитаре”, “Мы”, “Мотькэ Малхамовеса”. Место Маяковского в сердце сегодняшней молодежи занимает Евтушенко. Только успех Евтушенко гораздо больше. Успех менее скандален, привлекает больше сердец. Тема-то у Евтушенки, с которой он пришел в литературу, очень хороша: “Люди лучше, чем о них думают”. И всем кажется, что они действительно лучше – вот и Евтушенко это говорит.

К сожалению, “корневые рифмы” портят многие его стихи. Стихи Евтушенко не все удачны, но живая душа поэта есть в них безусловно. Стремление откликнуться на вопросы времени, дать на них ответ, и добрый ответ! – всегда есть в стихах Евтушенко.

Я включил недавно телевизор во время его вечера в клубе I МГУ. Это был тот самый зал, где проходил диспут “Леф или блеф”, где Маяковский много раз читал стихи, где Пастернак читал “Второе рождение”.

Евтушенко был на месте в этом зале. Только жаль, что его чтение испорчено режиссерской “постановкой” – поэт не должен этого делать. Пастернак читает стихи – как Пастернак, Маяковский – как Маяковский, а Евтушенко – как актер Моргунов77. Раньше он читал лучше.

Телевизионная камера двигалась по залу – все молодежь, только молодежь.

Аудиторией Пастернака были писатели, актеры, художники, ученые – о каждом, сидящем в зале, можно было говорить с эстрады.

Аудитория Маяковского делилась на две группы: студенческая молодежь – друзья и немолодая интеллигенция первых рядов – враги.

У Евтушенко же были все друзья и все молодые.

Евтушенко родился в рубашке. В нем видят первого поэта, который говорит смело, – после эпохи двадцатилетия мрачного молчания, подхалимажа и лжи.

Евтушенко – поэт, рожденный идеями XX и XXII съездов партии. Родись бы такой Евтушенко лет на десять раньше – он бы или не пикнул слова, или писал бы “культовые” стихи, или... разделил судьбу Павла Васильева.

Каждый год рождается достаточно талантов, не меньше, чем родилось вчера и чем родится завтра. Вопрос в том, чтобы их вырастить, выходить, не заглушить. Чтобы сапожник из твеновского “Визита капитана Стормфилда в рай” мог всегда стать полководцем.

Толстый журнал “ЛЕФ” перестал выходить в 1925 году. Перегруппировав силы, лефовцы добились выхода своего ежемесячника – на этот раз в виде “тонкого” журнала. “Новый ЛЕФ” начал выходить с января 1927 года. В первом его номере было помещено известное “Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому”. Текст этого стихотворения хорошо известен. Публикация же его чуть не привела к крупному недоразумению.

А. М. Горький написал из Сорренто письмо – в адрес Воронского, редактора “Красной нови”, требуя оградить свое имя от оскорблений подобного рода.

В это время шли переговоры о переезде Горького на постоянное жительство на родину. Горький просил Воронского информировать о своем письме правительство. В ответном письме Воронский заверял Горького, что Маяковский будет поставлен на место, что повторений подобного “ёрничества”, как выразился Воронский, больше не будет.

На первой читке поэмы “Хорошо” в Политехническом музее народу было, как всегда, много. Чтение шло, аплодировали дружно и много. Маяковский подходил к краю эстрады, сгибался, брал протянутые ему записки, читал, разглаживал в ладонях, складывал пополам. Ответив, комкал, прятал в карман.

Внезапно с краю шестого ряда встал человек – невысокий, темноволосый, в пенсне.

– Товарищ Маяковский, вы не ответили на мою записку.

– И отвечать не буду.

Зал загудел. Желанный скандал назревал. Казалось, какой может быть скандал после читки большой серьезной поэмы? Что за притча?

– Напрасно. Вам бы следовало ответить на мою записку.

– Вы – шантажист!

– А вы, Маяковский, – но голос человека в пенсне потонул в шуме выкриков: – Объясните, в чем дело.

Маяковский протянул руку, усилил бас.

– Извольте, я объясню. Вот этот человек, – Маяковский протянул указательный палец в сторону человека в пенсне. Тот заложил руки за спину. – Этот человек – его фамилия Альвэк78. Он обвиняет меня в том, что я украл рукописи Хлебникова79, держу их у себя и помаленьку печатаю. А у меня действительно были рукописи Хлебникова, “Ладомир” и кое-что другое. Я все эти рукописи передал в Праге Роману Якобсону80, в Институт русской литературы. У меня есть расписка Якобсона. Этот человек преследует меня. Он написал книжку, где пытается опорочить меня.

Бледный Альвэк поднимает обе руки кверху, пытаясь что-то сказать. Из рядов возникает неизвестный человек с пышными русыми волосами. Он подбирается к Альвэку, что-то кричит. Его оттесняют от Альвэка. Тогда он вынимает из кармана небольшую брошюрку, рвет ее на мелкие куски и, изловчившись, бросает в лицо Альвэку, крича:

– Вот ваша книжка! Вот ваша книжка! Начинается драка. В дело вмешивается милиция, та самая, про которую было только что читано:


Розовые лица,

Револьвер желт,

Моя милиция

Меня бережет.


<“Хорошо” >
и вытесняет Альвэка из зада.

На следующий день в Ленинской библиотеке я беру эту брошюру. Имя автора Альвэк. Название “Нахлебники Хлебникова”. В книге помещено “Открытое письмо В. В. Маяковскому”, подписанное художником П. В. Митуричем81, сестрой Хлебникова82, Альвэком и еще кем-то из “оригиналистов-фразарей” – членов литературной группы, которую возглавляет Альвэк.

Авторы письма требуют, чтоб Маяковский вернул или обнародован стихи Хлебникова – те многочисленные рукописи, которые он, Маяковский, захватил после смерти Хлебникова и держит у себя.

Кроме “Открытого” письма есть нечто вроде анализа текстов, дающих автору право обвинять Маяковского и Асеева в плагиате,

У Хлебникова: “Поднявший бивень белых вод” (“Уструг Разина”).

У Асеева:


Белые бивни

Бьют


в ют
<“Черный принц” >
У Маяковского – “Разговор с солнцем”.

У Хлебникова: “Хватай за ус созвездье Водолея, бей по плечу созвездье Псов” (“Уструг Разина”).

“Плагиат” Маяковского явно сомнителен. Да и Асеева. Не такое уж великое дело эти “белые бивни”, чтобы заводить целый судебный процесс.

Конечно, Маяковский был нахрапист, откровенно грубоват, со слабыми противниками расправлялся внешне блистательно. Во встречах же с такими диспутантами, как Полонский, терялся, огрызался не всегда удачно и всегда с большим волнением.

Не думаю, что Маяковский заботился о “паблисити”, о рекламе. Искреннее волнение было на его лице, в его жестах. “Публика” первых рядов не была его судьей. В первых рядах рассаживались обычно или литературные враги, или “чающие скандала”. Маяковский протягивал руки к галерке, к последним рядам.

Взаимная амнистия “друзей”, захваливание друг друга было тогда бытом не только лефовцев, но и любой другой литературной группы.


Каталог: files
files -> Урок литературы в 7 классе «Калейдоскоп произведений А. С. Пушкина»
files -> Краткая биография Пушкина
files -> Рабочая программа педагога куликовой Ларисы Анатольевны, учитель по литературе в 7 классе Рассмотрено на заседании
files -> Планы семинарских занятий для студентов исторических специальностей Челябинск 2015 ббк т3(2)41. я7 В676
files -> Коровина В. Я., Збарский И. С., Коровин В. И.: Литература: 9кл. Метод советы
files -> Обзор электронных образовательных ресурсов
files -> Внеклассное мероприятие Иван Константинович Айвазовский – выдающийся художник – маринист Цель
1   2   3   4   5   6   7