Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Никогда не думал, что мне придется пи­сать вступление к книге стихов Владимира Морозова. Придется писать уже после того, как поэта не станет. Это трудно




страница1/6
Дата03.07.2017
Размер1.64 Mb.
  1   2   3   4   5   6


ЗА ЖИЗНЬ!
Никогда не думал, что мне придется пи­сать вступление к книге стихов Владимира Морозова. Придется писать уже после того, как поэта не станет. Это трудно. Трудно, не­смотря на то, что со дня его смерти прошло довольно много времени.

«Со дня его смерти» — привычная и все-таки нелепая фраза. Как будто человек только тем и запомнился, что умер. Пусть уж лучше будет: со дня его жизни. Потому что я хочу говорить о ней, о жизни. О жизни, прежде всего.

Эти страницы — не исследование и не кри­тическая статья. Просто я должен написать это. Написать так, как велит мне память. Па­мять друга.

А мы действительно были друзьями. Два с половиной года. Учились в одном институте. Жили в одной комнате. В одной электричке ездили в общежитие. Вместе выступали. Вместе приезжали в Петрозаводск к родите­лям.

Нас было четверо. «Четыре мушкетера» — как смеялись ребята. Есть даже фотокарточка, на которой четверка довольных пареньков на­пряженно уставилась в объектив аппарата, словно ожидая обещанную птичку.

Птички так и не было. Был институт — ма­ленький, почти домашний Литературный ин­ститут, где все знали все про всех. Были не­богатые стипендии, день получения которых отмечался наряду с самыми большими празд­никами. Были профессора — насмешливые и скучные, эрудиты и догматики, величест­венные и простые.

Были творческие семинары, иногда напо­минающие качели: на них можно было взле­теть высоко-высоко и даже почувствовать себя на миг полугением, а через секунду рухнуть вниз и больно удариться о землю.

Был у нас и драматический кружок (хотя драматурги в нем не занимались), кружок с длиннющими вечерними репетициями и предельно короткими сценками в конце празднич­ных вечеров. Одним из основателей этого кружка и самым яростным его участником был Володя Морозов. А мы удивлялись: «Откуда это, Володька?» «Со школы,—-отвечал он, — с шестого класса. Как тогда стукнуло сценой, так до сих пор забыть не могу...» Что ж, мо­жет быть, это помогало ему выступать со сти­хами. Читал он очень здорово — свободно, легко, раскатисто. Мы это понимали и всегда во время поэтических вечеров оставляли его последним, «на закуску».

В те годы обретала плоть и кровь гигант­ская идея дружбы нашего института с други­ми: с Консерваторией, ГИТИСом, Текстиль­ным. Мы часто и много выступали и привыка­ли не бояться этого.

И снова — студенческие аудитории, долгие беседы в холодных вагонах электрички, и опять лекции. А в перерывах на всех инсти­тутских подоконниках одна и та же карти­на: поэты держат друг друга за грудки и читают только что написанные (иногда на лекциях) стихи. Возле некоторых — толпа студентов. Слушают. Снисходительно одобря­ют. Не уходят. Когда читал Морозов, толпа была самой большой. Это я помню,

А потом он ушел в армию, и письма его оттуда были короткими и смешными. И в них были стихи. Новые, с новыми военными тер­минами, с удивительно мужественными инто­нациями. Он прислал журнал со своей поэ­мой, написал, что задумал другую. Как всегда намного позже читателей его стали «замечать» критики. Полным ходом шла книжка в изда­тельстве «Советский писатель».

И вдруг...

...Не стало Владимира Морозова. Голоса его не стало. Чуть картавого «р» не стало. Смеха его не стало...

На несколько дней он приехал в Москву. Зашел. Восторженно рассказывал о сыне: «Понимаешь, во парень!! Назвали Павлом, а я только потом сообразил, что это ж полу­чается Павлик Морозов!..»

Владимир Морозов не был паинькой, не был круглым отличником. Строгие учителя вряд ли бы поставили ему пятерку по пове­дению. Может быть, это и жалко.

Но любой самый строгий учитель поста­вил бы ему безусловную пятерку по жадности к жизни, по глубокой советскости его сердца, его стихов. И еще по тому, как умел Владимир Морозов любить и ненавидеть.

Люди живут и умирают. Поэты умирают реже. То есть физически они однажды пере­стают существовать. Но если поэт был по-на­стоящему талантлив, то у его стихов начина­ется своя жизнь. А потом вторая, пятая, два­дцатая и дальше.

Чем талантливее поэт, тем больше вобрал он в себя мыслей, красок, звуков, чувств этого мира; чем щедрее поэт, тем больше жизней будет у его стихов.

Я уверен, что стихам Владимира Морозова уготована долгая жизнь.

Прочтите их, и вы согласитесь со мною.



Роберт Рождественский.
РОДИНЕ

Я знаю, что не слов красивых ждешь ты,

Моя трудолюбивая страна.

Ведь ты слабей не станешь оттого, что

Не стану я твердить, как ты сильна.

Шинель сниму,

мне мать пиджак примерит.

Я выйду ночью слушать соловья...

В любви клянутся те,

кому не верят,

А ты ведь веришь мне,

земля моя!


ПАРТИИ
К чему бы нужен был тебе такой я –

Бездумно,

слепо верящий тебе!

Когда не спишь ты —

нет и мне покоя,

Ты вся — в моей,

я весь — в твоей судьбе.
Тебе я верю

той суровой верой,

Когда Корчагин,

веря и любя,

Отвел от сердца дуло револьвера,

Чтоб снова быть

полезным для тебя.

Той самой верой,

сильной и отважной,

Когда он,

занемогший и слепой,

Карандашом

царапал

лист бумажный,



Чтоб снова

разговаривать

с тобой.

Твои стремленья —

есть мои стремленья,

Ты вся — в моей,

я весь — в твоей судьбе.

Ты мне дала

и ум, и вдохновенье,

Я благодарен, партия,

тебе.

МАМА

Холодно. В блюдце застыла вода.

В комнате ходит ветер.

Окна запаяны коркой льда,

В иней стены одеты.

Хата дрожит, будто тысячи рук

Крышу трясут над нами...

Слышу — сестричка заплакала вдруг,

Плотно прижавшись к маме:

— Мамочка, холодно... Мама, согрей!

Помню, как, встав со стула,

Мама, накрыв ее шалью своей,

Тихо слезу смахнула.

И наклонившись потом ко мне,

Заговорила строго:

— Плакать не надо. Сейчас на войне


Папе труднее много.

Может быть там, как здесь, ревет

Ветер, шатая крыши...

И забывал я, что вот уже год

Писем отец не пишет...

И забывал я, что лижет мороз

Щеки мои и шею,

И от горячих маминых слез

Мне становилось теплее.

Годы прошли. Далеко позади

Черной войны угрозы.

Но навсегда сохраню я в груди

Эти родные слезы.

И вспоминая об омуте дней

Тех, что скрыты годами,

Я вспоминаю о маме моей,

Прежде всего о маме.

Вот она смотрит в мой школьный дневник,

С радостью

или вздыхая.

И за рисунки на корочках книг

Строго мораль читает.

Вот я, накинув пальто на плечо,

Вихрем несусь из горкома...

Я получил комсомольский значок!..

Мама встречает дома,

А волновалась, покуда ждала...

Не проронив ни звука,

Медленно к сыну она подошла,—

Крепко пожала руку.

Знаю, что если однажды тот,

Кто ей мил с колыбели,

В комнату твердой походкой войдет

В серой армейской шинели,

Так же она, ничего не сказав,

Стиснет сыновнюю руку,

И лишь упавшая вдруг слеза

Выдаст печаль разлуки.

Эта слеза — не ревнивый упрек

Матери — славной Отчизне,

Это наказ, чтобы сын берег

Родину больше жизни.



СЧАСТЬЕ

Стучит колесами скорый поезд,

Стучит,

как сердце в моей груди..



Жизнь моя —

это вечный поиск

Счастья,

которое


впереди. ...

Подо мной

заскрипели нарты,

Ветер


выбелил брови мне...

Слышишь меня,

далекая Ната,

В теплой комнатной тишине?

Ты спокойна,

тебе не надо

Кроме этого

ничего,


И понять не сумеешь, Ната,

Ты знакомого своего.

С ним одни тебе огорченья,

И тебе его часто жаль:

То Сибирь —

его увлеченье,

То другая глухая даль.

Берег Баренцева скалистый,

Где земля,

как струна, гудит,

И блокнот его журналистский

Мокнет,


спрятанный на груди.

Счастье...

Ты говоришь о счастье

Соловьином,

в тени берез...

— Слышишь, Ната,

в снегу сейчас я,

И лицо мое

жжет мороз.

Но навстречу

выходят люди

И, меня затащив к себе,

Мне свои поверяют судьбы

В занесенной пургой избе.

Счастлив я, если людям этим

Я строкою своей помог...

Только много людей на свете,

Только много путей-дорог.

Счастье —

это


всегда движенье!

Слышишь ты,

понимаешь ты?

Счастье —

в трудности достиженья

Неприступных вершин мечты.



* * *

Для париков расчесываем паклю,

Из ваты наспех делаем снежок...

Ты помнишь наши шумные спектакли,

Наш дружный драматический кружок?

В лицо Нам бьет прожектор,

словно солнце,

А темный зал

наполнен тишиной...

Сегодня мы с тобою —

краснодонцы:

Ты—Уля,


я — товарищ Кошевой...

Мой голос звучит

По-мальчишески звонко,

Когда я волнуясь пою

Последнюю песню Олега,

«Орленка»—

Любимую песню мою.

Во рту пересохло,

Лоб в капельках пота.

Актерская техника? Нет!

Откуда ей взяться,

Когда мне всего-то

Шестнадцать мальчишеских лет.

«Орленок, орленок,

Взлети выше солнца!»

Я б так же, наверно, запел,

Когда бы меня,

Как моих краснодонцев,

Фашисты вели на расстрел.

Ты помнишь это,

школьная артистка?

Конечно, помнишь.

Разве позабыть,

Как нам в антрактах

каждый руки тискал,

Актерами всерьез пророча быть.

И каждый был из нас слегка рассеян,

И каждому слегка не по себе...

Завидовали мы душою всею

На сцене воплощаемой судьбе!

И мы еще нагрянем в эти стены,

Где в детстве выступали столько раз,

Чтобы взглянуть на то,

как наша смена

Играть на нашей сцене будет

нас!
ПЕСНЯ

Студенты... Их было столько

В этом огромном зале!

По два и по три человека

Сидели в кресле одном.

Бойкая девушка Тоня —

Участница фестиваля —

С трибуны своим товарищам

Рассказывала о нем.

Она говорила прерывисто,

Словно идет экзамен,

Словно она впервые

Держит его сейчас:

«Я сама убедилась,

Собственными глазами —

Сколько там, за границей,

Верных друзей у нас!»

И как бы в ответ на это

Взмыла в просторном зале

Песня студентов мира,

Подхваченная

Горячо...

Тоня сошла с трибуны,

Рядом со мною встала....

Слегка дрожало под блузкой

Маленькое плечо.

А песня звучала властно,

Смелая, молодая,

Звучала; словно присяга

Моя и друзей моих...

Я талантом пения,

Признаться, не обладаю,

Но эту — честное слово —

Пел не хуже других!

Даже, быть может, лучше...

Недаром же, в самом деле,

Тоня мне улыбалась,

Улыбалась,

Да еще как!

А глаза у нее такие

Синие до предела!

И маленькие, смешливые

Ямочки на щеках.

Словно давно знакомые,

Из зала мы выходили.

И необычного в этом

Не было ничего:

Во-первых, мы были студенты,

А во-вторых, мы были

Примерно одной биографии

И возраста одного.

Мы шли сперва по Тверскому,

А после — по Красной Пресне,

Мы шли — а ночь над Москвою

Такой погожей была!..

Мы шли — и летел за нами

Мотив этой самой песни,

Которая нам сегодня

Встретиться помогла.

Мы шли и пели вполголоса.

Прохожие удивленные

Нас провожали взглядами,

Улыбались нам на ходу.

Мы шли по мирной столице,

Не то чтобы как влюбленные...

А впрочем, я не ручаюсь,

Имея себя в виду.


ПЕРВОЕ ОТКРЫТИЕ
Он постарше меня и повыше

И поэтому дерзок и смел.

Он навстречу мне гоголем вышел,

И перечить ему я не смел.

Отобрал интересную книгу

И сорвал тюбетейку с меня,

Показал мне курносую фигу

И куда-то ушел, семеня.

Стал я реже ходить на прогулки,

Стал внимательней день ото дня...

Но однажды в глухом переулке

Враг мой выследил все же меня.

Было жарко.

Меня же знобило.

Звать на помощь?

Но нет никого...

Отступать больше некуда было

И тогда


я пошел

на него.


Ослепленный отчаяньем,

страшен


В этот миг я, наверное, был.

И мучитель мой был ошарашен

И, представьте себе, отступил.

А когда же

в фонарь темно-синий

У него превратилась скула,

Он, высокий и, кажется, сильный,

Убежал, по-щенячьи скуля.

Я домой возвращался со славой.

Синяки?


Я не думал о них.

Я постиг, что я тоже не слабый.

Я в чудесную тайну проник.

* * *

И от так новости дня! — от сестренки,

от школьницы Татки

В институт мне сегодня пришло заказное письмо

Только несколько строк на листочке

из школьной тетрадки:

«Братик, ты понимаешь... я завтра вступлю

в комсомол».

Закрываю глаза я:

сестренка... в чернилах ладони.

За щекою конфетина,

будто припухла щека...

Я ей редко писал — и всегда в назидательном тоне,

Потому что сестру по привычке ребенком считал,

и четырнадцать лет и, как младшей в семье,

в день рожденья

Я ей куклу купил на стипендию этой весной.

А она, между тем, принимала большие решенья

И смотрела на жизнь одними глазами со мной.
ВОЗВРАЩЕНИЕ

Снова каникулы. Снова дома.

По улице снова иду покатой

Все как будто давно знакомо,

И все-таки

все изменилось как-то.

Так знакомые

долго-долго

Смотрят,

лицо твое изучая:

Дескать, ты все такой же,

только


Выше стал,'

да шире плечами...

Забор —

вместо жидкого частокола,



Асфальт —

вместо едкой пыли дорожной.

А на углу

возвышается школа,

Здание

архитектуры несложной.



Остановиться,

потом вглядеться

В вереницу широких окон...

Здесь мое пионерское детство,

В этом здании светлооком.

Здесь моя комсомольская

юность

С дружбой,



с первой любовью самой...

Здесь однажды,

в конце июня,

Выдержал я последний

экзамен.

Потом — дороги.

Потом — столица.

Вуз и новые люди...

Только

В старом альбоме встречаешь



лица

Тех, которых не видел долго.

В долгосрочные мы походы

Разошлись по стране,

дружищи!

Между нами не дни,

а годы,

Сотни верст,



а быть может, тыщи!

О себе вы дадите вести.

Это знаю я,

в это верю.

Встреча будет на старом месте —

На крыльце,

возле школьной двери.

***


Ненавижу, люблю и мечтаю,

И бесчестие знаю

и честь,

И друзей не по пальцам считаю,

А врагов мне по пальцам

не счесть.

Быть не надо слепым,

чтоб не видеть,

Что мои и враги и друзья

Могут так же, как я, ненавидеть,

И любить, и мечтать,

как и я.

Но труднее быть

истинно зрячим,

Чтоб понять и увидеть,

когда


Мы вражду за улыбками прячем,

Как в озерную синь

невода.

Невода, из которых мы часто



Вырываемся сами с трудом,

Принимая за верное счастье

То, что горечью станет потом.
***

Помню, помню —

улыбки, улыбки.

Жаркий шепот,

касания губ...

Руки, шею обвившие,

гибки,—

И уже я не смел

и не груб,

И уже я ручной и послушный...

И, в таинственный омут маня,

Остается ко мне равнодушной

Та, что вовсе не любит меня.
МАТЬ
Уже вторые

или третьи сутки

в бреду, не узнавая никого,

больной метался.

Вяли незабудки

запавших,

воспаленных глаз его.

Уже вторые сутки

или третьи

мать не могла уснуть:

до сна ли ей?

—Сынок, сынок...—


Наверно, постареть ей
на много лет

за эту пару дней.

—Сынок, я здесь,

Я мама. Слышишь? Мама.

Ну неужели мамку не узнал? —

А сын больной в бреду своем

упрямо

какую-то Светлану



властно звал.

Отталкивал движением неслышным

микстуру,

поднесенную ко рту,

и снова звал,

и снова


сорок с лишним

показывала в градуснике ртуть.

Под утро врач

потер ладони мудро.

В окошке —

солнца рыжего овал...

Мать

от врача услышала под утро



о том,

что тяжкий кризис миновал.

Больной очнулся,

сбросил одеяло,

бессильно ноги на пол уронил,

мать,


как сквозь сон,

из кухни услыхала

вопрос-мольбу:

— Мне кто-нибудь звонил?

— Нет, не звонили...—
Сын вздохнул уныло

и повернул к стене свое лицо...

— Нет, я забыла,
девушка звонила...

Светланой звали, кажется, ее.—

И сын,

живой воды хлебнувши словно,



уже ворчал

на старенькую мать

за то,

что не запомнила дословно



все, что ему просили передать.

Мать выслушала сына торопливо

и виновато

отошла к дверям...

Мы очень часто

так несправедливы

к своим великодушным матерям.

ОТЕЦ

Мой отец из тех,

о которых

Дни за днями,

и так весь век

Сослуживцы гудят в конторах,

Что тяжелый он человек.

Да, тяжел.

До работы жаден,

А вот нервы,

они того...

Поворчать, поругаться за день —

Как в обычае у него.

Дома уши заткнешь от гама:

Скажем, сам разобьет стакан,

А, вспылив, накричит на маму

Из-за этого пустяка.

С ней он будет мириться первый,

Сам сотрет ей слезу с лица

И пожалуется на нервы...

Я характером не в отца.

Весельчак, я останусь впредь им,

Нервы крепкие у меня.

Из концлагеря

в сорок третьем

Не бежал я средь бела дня.

Финку пальцами сжав до боли,

Не ложился я спать в стога,

Не спасался на минном поле

От преследований врага.

А в минуту,

когда сидели

Мы напротив школьной доски,

Может быть,

на ходу седели

У отца моего виски.

Шел по трупам в огне и дыме

Мой отец


на восток, к своим.

Шел затем,

чтобы вместе с ними

Вновь пройти сквозь огонь и дым.

Может быть,

этот путь тернистый

Для того он сумел пройти,

Чтоб безудержным оптимистом

Я шагал по его пути.
НА ДАЛЬНЕМ ХУТОРЕ

Дощатые цветные хутора,

Поросшие лишайниками скалы...

По этим землям, кажется, вчера

Финляндская граница пролегала.

Чужих порядков четкая печать

На нивах разлинованных хранится...

Последнею войной за пядью пядь

На запад отодвинута граница. ...

Я помню перекресток двух дорог,

Я помню две засохших рыжих елки,

Что охраняли финский хуторок,

Угрюмый, как его хозяйка Ёуки.

Она была уже не молода.

Усталое лицо — желтее воска...

Сын Ёуки


в недавние года

Бесславно пал у стен Петрозаводска.

Теперь,

в минуты неизбежных встреч,



Когда мы жили с нею по соседству,

Старуху раздражала наша речь,

Старуху раздражало наше детство.

Глядела так, как будто бы она

Хотела нас порой схватить за ворот —

Как будто это наша в том вина,

Что сын ее как враг пришел в наш город.

Я помню утро.

Сизо-голубой

Туман траву росистую окутал...

Не чувствуя неправды за собой,

Мы всем отрядом шли на дальний хутор.

Мы в дом войти хотели, но... постой...—

В ответ на стук защелкнулись запоры, И стало тихо.

Хутор, как пустой.

Пустынный двор. Гнилой оскал забора.

Сарай без дров, колодец без воды,

Да огород, поросший сорняками...

Как видно, первых признаков нужды

Нельзя осилить слабыми руками.

Не справиться без помощи людей,

Которые о ней не позабыли...

И мы тогда помочь решили ей —

Недаром мы тимуровцами были.

Трудились как могли. И через час

Была у нас закончена работа...

И вот мы, в двери радостно стучась,

Стоим, с лица стирая капли пота.—

И вот она...

Бескровное лицо

Глаза бесцветны. Ржавые ресницы...

Взмахнула шалью, выйдя на крыльцо,

Как старая испуганная птица.

Нас нелюдимым взглядом обвела,

Сказала: — Ну...—

и это прозвучало,

Как «Разоряйте! Жгите все дотла!

Берите все, коль своего вам мало!»

Сошла с крыльца угрюмая —

и вдруг


Остановилась. Вновь прошла —

и снова


Остановилась посмотреть вокруг,

Ни одного не проронивши слова.

Земля ее двора была сыра;

Ни пыли, ни соринки. Все в порядке.

Был полон дров ее большой сарай,

Полны воды объемистые кадки.

Прополот невеликий огород...

Пошла старуха медленно обратно,

И дрогнул впалый молчаливый рот,

По-фински что-то прошептав невнятно.

Потом вернулась, сгорбившись слегка,

И нам руками тонкими, как ветви,

Подала молча кринку молока, А мы:

— Не надо, бабушка! —

в ответ ей.

Раздался горн. Мы выстроились все,

Прошли чеканно у открытых окон...

С тех пор прошло лет восемь или семь.

Все это было в детстве недалеком.

Но этот хутор помню, как сейчас.

Я помню две засохших рыжих ели,

Я помню выраженье глаз,

Которые нам долго вслед глядели.
ДОЛИНА СМЕРТИ

Из поэмы

Он в стандартном пришел конверте —

На тревожный запрос ответ.—

...Есть на свете «Долина смерти»,—

А отца больше нет.

Нет...


Стала черной портрета рамка,

Обессонела тишина...

Я беречь тебя буду, мамка,

У меня ты теперь одна.

Я не слабый. Я, между прочим,

Только так — худоват с лица.

Я пойду на завод рабочим,

Десять лет мне, и я в отца.

Но случилось гораздо проще.

Ночь прошла, и в обычный час

По багряной осенней роще

В школу шел я

в четвертый класс.

В лужах за ночь вода застыла,

И со всех четырех сторон

Небо в трауре скорбном было

От паломничества ворон.

Непослушна в руке указка,

Педагог на меня сердит.

Одноклассница-синеглазка

С первой парты за мной следит.

Головой возмущенно вертит:

„Ах, каким чудаком ты стал,

Что ты там за «Долину смерти»

Возле Печенги отыскал?"

Веки что-то отяжелели,

Подбородок к груди прирос...

Не хочу, чтоб меня жалели,

И молчу на ее вопрос.

Мы из школы выходим вместе.

Дождик. Пасмурно. Листопад.

Словно курицы на насесте,

Облака на заборе спят.

У девчонки намокла кофта,

Но идет она не спеша... Я молчу,

но в конце концов-то

Не выдерживает душа.

И как слезы мужские,

жгучие,

Скупо, горько текут слова...

И девчонка глядит на тучи —

Запрокинута голова.

И как горькое утешенье,

Мне роняет в ответ она,

Что такое же извещенье

В дом ее принесла война.

  1   2   3   4   5   6

  • ПЕРВОЕ ОТКРЫТИЕ
  • НА ДАЛЬНЕМ ХУТОРЕ
  • ДОЛИНА СМЕРТИ Из поэмы