Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Муслим Магомаев «Любовь моя -мелодия»




страница2/13
Дата13.02.2017
Размер4.4 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   13

РОЖДЕНИЕ ГОЛОСА

В этом месте рассказа я должен перевести дыхание, потому что надо вспомнить, как началось главное дело моей жизни.

А началось оно с того, что я увидел фильм «Молодой Карузо». Нет, не тот, американский, с Марио Ланца, на­зывавшийся «Великий Карузо», а итальянский. В нем роли играли драматические актеры, а озвучивал великого неаполитанца молодой Марио Дель Монако. Героиню в этой ленте играла Джина Лоллобриджида. Я только дога­дывался, что можно петь так: меня уже начинало инте­ресовать пение.

Я продолжал учиться в музыкальной школе, вымучи­вал гаммы и «ганоны», ненавидя эти упражнения, кото­рые, видите ли, необходимы пианисту. Хотя к обязатель­ным музыкальным предметам я все же относился снисхо­дительно. Если мне надоедала муштра или чужая музыка, я сочинял свою. Но вот моим увлечением стало пение. Я слушал пластинки, оставшиеся после деда, — Карузо, Титта Руффо, Джильи, Баттистини... Пластинки были старые, тяжелые. Чтобы они не шипели, я вместо пате­фонных иголок придумал затачивать спички — звук при этом был более мягкий. Спички хватало на одну пластин­ку.

На одном этаже с нами в большом доме, который в Баку называли «домом артистов», жил известный певец Бюль-Бюль, живая легенда. Наши квартиры были смеж­ными, и мне было слышно, как он распевался. Я уже рассказал, что с его сыном Поладом мы играли в одном дворе. А приходя домой, могли перестукиваться через стену, разделявшую наши квартиры. (Сейчас наши быв­шие комнаты, после того как мы выехали из них, пре­вратили в часть музея-квартиры Бюль-Бюля.) Хотя Полад был моложе меня и учился в нашей школе в другом классе, но мы с ним постоянно оформляли школьную стенгазету: я уже тогда имел склонность к рисованию и у меня хороший почерк (когда я пишу медленно)...

Слушая записи вокальных произведений, я анализиро­вал басовые, баритоновые, теноровые партии. Брал кла­виры и пел все подряд, сравнивал то, что делали знаме­нитые певцы, с тем, как пел я сам: к четырнадцати го­дам у меня проснулся голос и я забасил. Но петь при по­сторонних стеснялся и потому скрывал свою тайну и от домашних, и от педагогов. Не стеснялся я только одно­классников, потому что скрываться от них было бы смешно.

Еще лет в восемь—десять, до того как мама увезла меня в Вышний Волочек, в нашем школьном хоре я с удовольствием пел своим высоким детским голосом. Ре­бята так и просили меня: «Покажи Буратино», то есть чтобы я попищал, как популярный персонаж из детского фильма. Любил я попищать им и песенку «Моя лилипуточка» из не менее популярного в то время фильма про Гулливера...

Однажды в хоровом классе я почувствовал, что педа­гог все время посматривает в мою сторону. Потом она остановила хор и сказала:



  • Рашид Бейбутов...
    Я растерялся:

  • Почему Бейбутов?

  • Хорошо поешь, красиво...

Меня поставили запевалой. На школьном концерте я должен был петь «Песню нефтяников Каспия» Кара Ка­раева. (Кстати, через двадцать лет я снова пел ее — как профессиональный певец и уже на правительственных концертах.) А тогда, в школе, я пронзительно звонким голосом выводил: «Песня мужества плывет на морском просторе». Нужно было обладать большим воображением, чтобы в том моем детском дисканте услышать мужество.

Это было мое первое выступление в зале Бакинской консерватории, на большой сцене (наша музыкальная школа находилась в одном здании с консерваторией). Но тогда я не придавал этому значения: пою себе — и пою на здоровье.

Много лет спустя, когда я уже был известным пев­цом, я встретил нашего педагога-хоровика и спросил ее:

— А почему вы на меня тогда все время посматривали


да еще запевалой поставили? На что тогда вы обратили
внимание?

  • Ты пел красивым звонким детским голосом.
    Я удивился:

  • И вы мне об этом не сказали?

— А не надо было. Иначе тебя эксплуатировать бы ста­ли. И голос бы испортили. А так ты рос как все нормальные дети. Я за тобой следила... Помнишь, тебя солистом перестали ставить? Голос у тебя стал меняться...

Когда я понял, что у меня есть голос, то старался петь как можно больше. Для меня день не попеть было трудно: видимо, сама моя природа просила этого. Но петь при слушателях я не отваживался. Поэтому ждал, когда опус­теет школа. Тогда-то и начинался мой вокальный час. Первым и пока единственным слушателем был вахтер дядя Костя. Худой, худее не бывает — как будто на ске­лет наброшена рубашка, — бледный, с колоритным длиннющим носом. Он сидел и слушал меня внимательно. А я пел и радовался, что мое пение ему ужасно нравится. Этот человек к музыке не имел никакого отношения, но был очень музыкален. «Можно я сделаю вам замечание, Муслим?» — вежливо спрашивал он. Я так же вежливо говорил: «Пожалуйста, дядя Костя». Замечания были по делу. Это было странно. Редко от кого, даже из знатоков, я слышал впоследствии такие точные. Уже когда я ушел в училище, то приходил навещать дядю Костю. Потом этот мой самый первый слушатель как-то незаметно исчез, видно, ушел на пенсию. Позже я встретил его, уже ста­рика, на улице. Как я обрадовался! «Здравствуйте, дядя Костя». — И руку протягиваю. Он резко отдернул свою: «Не надо мне руку жать... У меня туберкулез... Открытый». Мы поговорили, я предложил ему деньги, он не взял. «Дядя Костя, у меня есть деньги. Я в Баку теперь извест­ный...» Он категорически отказался. Раскланялся и ушел. Я незаметно пошел за ним. Хотел узнать, где он живет. В крайнем случае деньги под дверь подсуну. Смотрю, он заходит в булочную и просит подарить ему — именно по­дарить, а не подать! — кусок хлеба. Вскоре я узнал, что он умер.

Поскольку, в отличие от дяди Кости, я не мог слы­шать со стороны своего голоса, то не мог знать, как он звучит. Я уже говорил, что в семье у нас магнитофона не было, да я и не пел дома, поэтому один из моих одно­классников предложил пойти к его соседу, у которого магнитофон был, и записать меня, а потом прослушать. То, что я услышал, поразило меня: я не мог представить себе, что баритональный бас на пленке и есть мой голос. Это было для меня настоящим открытием — оказывает­ся, это пою я, а не какой-то взрослый мужчина! Я к тому времени столько наслушался пластинок с записями итальянских певцов, что уже мог оценить звучание своего голоса на магнитофонной пленке. В четырнадцать лет я басил совсем не как подросток: голос мой уже оформился.

Скрывать тот факт, что я запел, было все труднее. В это время мы создали тайное общество меломанов. Со­бирались у моего друга Толи Бабеля, страстного поклон­ника Козловского и вообще Большого театра, и слушали вокальные записи. Как заговорщики, чтобы не узнали наши педагоги, мы слушали записи и джазовой музыки. Почему общество было тайным и почему как заговорщи­ки? Просто то, что мы слушали, не входило в школьную программу. А нам мало что разрешалось, кроме академи­ческой программы: порядок в школе был очень строгий.

Помню, тогда мы все поголовно были влюблены в Ло­литу Торрес — после триумфального успеха фильма «Возраст любви» с ее участием. Мы знали все ее песни, старались исполнять их в ее манере. Естественно, делать это в здании школы было нельзя: если бы я сыграл или спел что-нибудь из репертуара Лолиты Торрес или Элви­са Пресли, которым мы тоже увлекались, то меня бы выгнали или с урока, или вообще из школы. Так, напри­мер, было с известным впоследствии нашим джазменом Вагифом Мустафа-заде, с которым я вместе учился. За то что он увлекался джазом и играл его очень хорошо, его выгоняли из школы, потом, правда, опять принимали — музыкант он был великолепный. Сейчас его имя внесено в Американскую энциклопедию джаза как одного из луч­ших джазовых музыкантов мира.

Мой интерес к другим музыкальным жанрам, видимо, скрыть не удавалось, потому что наш директор Таир Атакишиев пожаловался на меня тете Муре: «У меня такое ощущение, что Муслим увлекается легкой музыкой». Тетя строго спросила: «Ты что, действительно стал увлекаться легкой музыкой?» — «Какая же это легкая — это неапо­литанские песни! Их исполняют все знаменитые итальян­ские певцы». — «А что, ты считаешь, что это классиче­ская музыка?» Строгости тогда в нашей школе были не­вероятные...

Тем не менее мы продолжали собираться на квартирах у моих друзей и слушали то, что нас в ту пору интересо­вало: вокальные записи и то, что нельзя было купить в магазинах. Поэтому мы доставали «ребра», то есть записи, сделанные на рентгеновских снимках, и часами слушали «неразрешенную» музыку.

Постепенно от прослушивания мы перешли к практи­ке. Уже тогда у меня началось как бы раздвоение в моих музыкальных пристрастиях: я любил и классику, и джаз, эстрадную музыку. Мы организовали свой небольшой джаз-банд, играли дома у Игоря Актямова, который был кларнетистом, но при этом достаточно успешно учился

играть и на саксофоне. Я собрал и кружок струнников и обработал, как умел, каватину Фигаро — в переложении для двух скрипок, альта, виолончели и рояля. За роялем, естественно, сидел я. Репетировали мы тоже тайно, пото­му что наш педагог по музграмоте считала, что я хоть и очень способный, но усваиваю предметы неохотно. Отвле­каться на посторонние занятия при таких моих учебных успехах было непозволительно, но я отвлекался.

И все-таки учительница меня разоблачила. Как-то на уроке она подошла к моей парте и увидела у меня под рукой что-то постороннее: я дописывал партии для наше­го ансамбля к «Элегии» Массне. Она при этом что-то объясняла классу, а тут вдруг смолкла. Я прикрыл рукой свой шедевр.

— А ну-ка, покажи, покажи!

Я отвел руку, учительница взяла ноты, внимательно посмотрела и, улыбнувшись, покачала головой. Спросила удивленно:

— Это ты писал? — Я кивнул.

— Ну, знаешь!.. —


Она как бы обращалась к классу. — Ты делаешь вещи,
которые никто из сидящих здесь не сделает, а элементарное выучить не хочешь. Как это вам нравится?

Я пробубнил, опустив голову:

— И до этого дело дойдет.

Мне не хотелось тогда объяснять учительнице, что я и сам сочиняю музыку. Что, к примеру, мою скрипичную пьесу уже исполняет мой друг Рафик Акопов. А потом, зачем я буду раскрывать ей нашу тайну?

Позже, узнав о моих сочинительских «грешках», меня перевели в класс детского творчества, где я начал «тво­рить» пьесы и романсы, причем на стихи с детства обо­жаемого Пушкина.

Нет ничего тайного, что не становится явным. Баналь­но, но верно. В конце концов в школе узнали про мое пение. Сначала меня услышала наш педагог по русскому языку Мария Георгиевна. Услышала случайно: я не знал, что в школе кто-то есть. «Та-ак, мне что-то об этом гово­рили, — с удивлением произнесла она. — Но я не дума­ла, что это настолько звучно и красиво. Ну, Муслим, буду ждать приглашения в первый ряд на твой первый концерт». Я, конечно, смутился, но внутренне ликовал.

На следующий день об этом узнала вся школа. Мало того, на уроках музлитературы меня сделали вокальным иллюстратором — я вместо пластинок пел арии и роман­сы.

Но домашние все еще не знали, что я пою. Как-то со­брались у нас гости и кто-то попросил:

— Пусть Муслим покажет нам, чему научили его в
школе. Сыграет Баха или Моцарта.

Дядя Джамал съехидничал:

— Сыграть-то он сыграет, только вы смотрите стулья
не поломайте от восторга.

Я разозлился, сел за рояль и выдал им... каватину Фи­гаро. Стулья не ломали, просто сначала была немая сце­на, закончившаяся шумным восторгом. Больше всех был доволен и удивлен дядя Джамал: в доме, у тебя на глазах растет молодой человек, все только и думают, как бы сделать из него хорошего пианиста и композитора, а он, видите ли, садится за рояль и... (О подобной сцене рас­сказал и Пласидо Доминго. Его родители до поры не зна­ли, что их сын поет. И когда он примерно в такой же си­туации запел, они открыли рты от удивления.)

Ломка голоса у меня произошла к четырнадцати годам. Я ее особенно и не заметил, потому что не собирался быть певцом и об этом не думал. Но когда я вдруг обнару­жил, что у меня настоящий, певческий голос, тут все как сговорились: нельзя ему еще петь, он еще подросток. Я стал петушиться — да мне плевать на это ваше «нельзя»! Неужели не слышите, что это не мутационный голос? Во время ломки голос хрипит, с баска на петуха срывается, а тут уже ровный баритон-бас. Всем он нра­вится, все восхищаются, а петь не дают.

Мой любимый дядя — дирижер Ниязи тоже был против: «Рано еще тебе петь». (Ниязи был действительно мне дядей. Он племянник Узеира Гаджибекова, который, как я уже говорил, приходился нам родственником: они с моим дедом были женаты на сестрах. Ниязи — это сцени­ческое имя дирижера, а полное его имя — Ниязи Зульфугарович Гаджибеков.)

Ладно, думаю, запрещайте, а я пойду в Клуб моряков в самодеятельность. Директор клуба прослушал меня и сказал: «С таким голосом и к нам в самодеятель­ность?» — «А что делать? Петь на профессиональной сцене не дают».

До Ниязи дошел слух про мои «морские» дела. Он от­читал меня, а директора клуба предупредил: «Смотри, если будешь эксплуатировать его по своим «моряцким объектам», голову тебе оторву». Но все же непреклонный Ниязи сдался, дал добро: «Давай, учись». Но петь на сце­не не разрешал, даже когда я учился в музучилище. В Ба­ку однажды приехал Хрущев, готовился правительствен­ный концерт. Вроде бы решили, что я выйду на сцену. Ниязи — ни в какую...

Поскольку в музыкальной школе не было вокального отделения (и быть не могло), меня прикрепили к лучше­му педагогу консерватории. Сказали, что Карузо из меня Сусанна Аркадиевна не сделает, но и не испортит. Воз­можно, она и не могла научить меня особым вокальным премудростям, но ухо у нее было гениальное — распева­ла она сразу.

Как правило, хорошие педагоги — в прошлом неудав­шиеся певцы. И наоборот: хорошие певцы — неважные педагоги. Карузо спросили, почему он не преподает. Он ответил: «А зачем? Так, как я пою, не каждому подойдет. А кому-то я просто могу и навредить. Ведь я не могу ска­зать: пой, как я. А говорить: пой, как ты поешь, потому что только так и надо петь, — глупо».

В пятнадцать лет началась моя дружба с Сусанной Ар­кадиевной. За каждый удачный урок она угощала меня моими любимыми цукатами из арбузных корочек соб-ственного изготовления. И хоть я любил и люблю слад­кое, но занимался с удовольствием и без цукатов...

Занятия в музыкальной школе шли своим чередом. Кроме того, был класс детского творчества, и каждый день я успевал позаниматься с Сусанной Аркадиевной. Я приходил к ней домой. К моей радости иной раз на наши уроки заглядывал ее сосед Рауф Атакишиев. Он был превосходный певец, работал в Бакинском оперном театре. В свое время закончил Московскую консервато­рию сразу по двум классам: по вокалу у А.В.Неждановой и по фортепиано у К.Н.Игумнова. В Бакинской консерва­тории Рауф заведовал кафедрой фортепиано. Более десят­ка его учеников стали лауреатами международных кон­курсов. Педагог, пианист, певец — средоточие талантов. И неизвестно, какой ярче...

Ниязи рассказывал мне о Рауфе Атакишиеве:

— С этим гением однажды я чуть с ума не сошел. У нас с Рауфом сольный концерт. Оркестр выучил для него и вокальное произведение, и фортепианное. Перед самым концертом подходит ко мне, трясется: «Маэстро, у меня, по-моему, что-то не очень с горлом... Может, я поиграю?» — «Играй, Рафик, дорогой». Он походил, по­ходил, смотрю, опять нервничает: «Маэстро, может, по­пробовать спеть?» — «Пой, Рафик, пой». Опять ходит, ходит. «Нет, маэстро, все-таки я, наверное, поиграю». — «Играй!» Осталось пять минут до выхода. Я ему говорю: «Давай, дорогой, делай что хочешь: хочешь — пой, хо­чешь — играй, а хочешь — пляши. Ты все умеешь». В конце концов Рауф все-таки пел. И как пел!

Сусанна Аркадиевна сама на рояле не играла. А мне во время урока было лучше петь стоя. Жена Рауфа Атакишиева, Зульфия, — пианистка. Она и играла мне. Но одно дело, когда за роялем была она, другое — когда сам Рауф. Я приходил и первым делом спрашивал: «А Рауф дома?» Если нет — расстраивался. А когда он был дома — настоящий праздник музицирования! В быту Рауф Исрафилович был человек непритязательный. На сцене — вальяжный, ослепительный тенор, а здесь выхо­дил к нам запросто — в трусах и майке: «Ну что, Мус-лимчик, сегодня петь будем?» И три-четыре часа празд­ника с этим ренессансной одаренности человеком. Мы пели с ним и в жизни, и на оперной сцене, дружили до самой его смерти. Царство ему небесное!

В Баку приехал Большой театр. Эталон нашего оперно­го искусства. Приехал первый раз в моей жизни. Вот и случай, решили мои покровители, представить меня, юное дарование, на суд «небожителей». Руководство на­шего Бакинского оперного театра вместе с Ниязи заручи­лись согласием одной маститой певицы прослушать меня. Впервые я услышал ее голос на пластинках моего друга в том нашем «тайном» кружке меломанов. Тогда пластинок с записью итальянских певцов в продаже не было, у нас выпускались только записи наших, отечественных масте­ров вокала, в основном солистов Большого театра. Так что имя той певицы было мне известно и ее авторитет тогда был для нас несомненен.

Терзала меня примадонна и так и сяк: и то спойте, и это, попробуем распеться, а теперь арию... Аккомпаниро­вал я себе сам. Если номер был посложнее, за рояль са­дился концертмейстер. Я спел куплеты Мефистофеля из «Фауста», каватину Фигаро из «Севильского цирюльни­ка», неаполитанские песни. Пел часа полтора... Никакого отклика. Каменное лицо. «Спасибо, молодой человек. Вы покуда погуляйте, а мы тут побеседуем с товарищами».

Беседа затянулась. Вышла наша стихийная комиссия под водительством дяди Ниязи с опущенными носами. Не понимая, что происходит, я подошел к солисту нашего театра Бунияту-заде, великолепному баритону, который всем тогдашним баритональным знаменитостям сто очков вперед давал.





  • Дядя Буният, а что это наши носы повесили?

  • Да мало ли что, сынок, бывает. Старая она. Не по­нимает молодых.

  • Что она сказала?

  • Ничего не сказала. Носитесь, говорит, с ним, а ни­чего особенного. Мальчик с хорошим голосом, и не боль­ше.

Я взвился, но быстро остыл. Задумался...

Кто знает, что было в голове у примадонны? Вроде бы пел я, как пел всегда. Волновался? Да нет, не очень. Мо­жет, за рамки академические вылез? У них, у стариков, своя школа, строгая. Или я уже итальянщиной грешил?.. До сих пор не знаю.

Но тогда я озадачился. Да и мои домашние засомнева­лись: не рано ли парню голосом козырять? Моих родных все еще продолжало беспокоить, что у меня, совсем еще юноши, голос взрослого мужчины. Они были уверены, что у меня продолжается мутация, что голос еще может измениться или я вообще могу его потерять. Необходимо было показаться специалисту по связкам. А тут как раз дяде Джамалу на глаза попалась газетная статья, в кото­рой говорилось, что где-то на окраине Москвы живет то ли ларинголог-певец, то ли певец-врач. В общем, специа­лист по голосовым связкам и пению, некто Петров. Редко бывает, чтобы человек разбирался и в связках, и в тонко­стях вокала. А тут такой универсал.

Дядя Джамал сказал мне:

— Я в Москву еду. Собирайся, поедешь со мной. Най­дешь этого доктора и споешь ему. Пусть он тебе горло внимательно посмотрит.

Ему не давал покоя мой переходный возраст. Но его, перехода, уже не было — кончился. Как у всех молодых ребят, живущих на юге: здесь у нас развиваются раньше.

В столице мы остановились в гостинице «Москва». Но­мер наш оказался на самой верхотуре. Разглядывал столи­цу, как со смотровой площадки. О первых московских впечатлениях подробно рассказывать не буду: ходил с от­крытым ртом, таращил на все глаза. Москва была тогда ухожена, лица людей были светлее, приветливее и доб­рей, потому что время было другое, непохожее на теперешнюю жизнь, от которой сейчас люди стали угрюмо-озабоченные, замкнутые в себе.

У дяди были дела в Госплане СССР: в ту пору он за­нимал пост заместителя председателя Совмина Азербайд­жана.

— Завтра с утра я занят по работе, а ты давай ищи своего доктора Петрова. Ты уже взрослый, тебе шестнад­цать, обойдешься без провожатых.

Был я настырный и вовсе не трус: в чужом городе, даже в столице, потеряться не боялся. Нашел Петрова на окраине Москвы — дальше начиналась настоящая дерев­ня.

Он открыл мне дверь сам. Обстановка в доме была со­всем не врачебная — кабинетом не пахло. Доктор надел на голову зеркальце ларинголога, включил яркий свет, осмотрел мне связки.

— Ну что? — Поглядел на меня внимательно. —


Связки как связки. Нормальные, певческие. Низкий голос у вас, молодой человек. А связки хорошо развиты. Хоро­шо!..

Я кивнул. А чего тут возражать? Все совершенно пра­вильно — голос у меня низкий.



  • Так какой у вас голос?

  • Вообще-то бас-баритон.

  • Отлично. Ну-ка, спойте мне арию Надира.

Ария Надира — для тенора, выше не бывает. Меня это, конечно, ужасно смутило:

— Простите, доктор. Я же вам сказал, что у меня бас-баритон.

— Ну, так я и говорю — Надира спойте.
Кончилось тем, что я спел не тенорового Надира, а басового Мефистофеля. Доктор довольно потер руки.

— Ну-с, Муслим ибн Магомет Магомаев, очень даже недурственно. Да просто здорово!..

У меня отлегло от сердца.

— И что же мне теперь делать, доктор? Одни мне го­ворят пой, другие не пой.



  • А вы сами-то как думаете?

  • Я хочу петь.

  • Ну и пойте себе на здоровье. Вы за этим в Москву приехали?

Я кивнул.

Вечером рассказал дяде Джамалу о своем визите.

— И всего-то? — Дядя засомневался. — А ты мне не врешь?

Я обиделся:

— А разве я вам когда-нибудь врал?

В тот вечер я уговорил дядю отпустить меня одного в Вышний Волочек: мне захотелось побывать в городке, где я жил в детстве, и встретиться с матерью. К тому време­ни у нее уже была новая семья, она жила и работала в Барнауле. Мы давно не виделись, потому что мама не хо­тела приезжать в Баку. Когда она узнала, что я приеду в Москву, то решила специально приехать издалека в Вышний Волочек, который в нескольких часах езды от столицы, увидеться со мной и заодно снова увидеть горо­док, в котором мы когда-то с ней жили.

Когда я вернулся из Волочка в Москву, то дядю не за­стал — он должен был возвратиться в Баку. На этот раз я остановился в более скромной гостинице «Нева». Денег было мало, но все-таки я решил выделить часть из них, чтобы записать звуковое письмо — была на улице Горь­кого такая студия. От бесконечных разговоров про мою мутацию и у меня в душе появилось сомнение. Потому решил — запишу на всякий случай свой голос, а то вдруг он и вправду возьмет да и поменяется.

Фамилия директора студии была Петрушанский. Фа­милия как фамилия, но тогда она меня почему-то рас­смешила.



  • Кому письмо писать будем, молодой человек?

  • Самому себе.

  • Как это?

  • Просто хочу записаться.

  • Тогда вперед к микрофону.

  • Нет, стоячий микрофон меня не устраивает. Мне надо к роялю.

  • А зачем вам рояль?

  • Чтобы играть.

  • Так петь или играть?

  • И петь, и играть.

Придвинули микрофон к роялю, подняли крышку. Проговорил я для пробы: раз, два, три... И начал петь. Спел неаполитанскую песню «Не забывай меня». После записи меня окружили работники студии. Петрушанский волновался больше других:

  • И вы говорите «не профессиональный певец»?

  • Пока нет.

  • И что же, вы опять уедете в Баку?

  • Конечно. Я там живу и учусь.

  • Вы должны остаться и учиться в Московской консерватории.

Такой разговор мне уже нравился. Но я не показывал виду:

  • У меня в Москве есть родственники, но не настолько близкие, чтобы я у них жил.

  • Какие проблемы! У нас есть люди в консерваторском общежитии. Живите и покоряйте Москву.

Тут же мне предложили записаться еще. Напел я им целый километр пленки. Деловой Петрушанский обещал мне за неделю отыскать нужного человека, его знакомо­го — знаменитого баритона из Большого театра. Он, мол, не только певец, но и крупнейший педагог.

  • А пока вы, — предложил Петрушанский, — погуляйте недельку.

  • У меня денег нет, чтобы гулять.

  • Ничего, как-нибудь, живите скромно. Вам нужно обязательно здесь остаться.

Дальше события развивались в темпе скерцо — ожив­ленно, причудливо, быстро... Попал в консерваторское общежитие, чтобы познакомиться со студентами. Встретился там с художником, помнится, звали его Виктором. Этакий непризнанный гений, ниспровергатель всего и вся. Он решительно отвергал всю классику, доказывал, что писать, как Рафаэль, уже никому не нужно. В богем­ную атмосферу общежития он окунался, чтобы пооб­щаться с молодыми музыкантами. Любопытный, редкий спорщик, оригинал. Авангардист, не авангардист, он на­стаивал на самобытном стиле. Я пытался спорить, пере­водя разговор на музыку: говорил ему, что не могу петь новую музыку, потому что люблю старую... Спорили часа­ми. Он мне показывал свои картины. Интересно, но это было не мое. Кончилось тем, что мы с ним повздорили и разошлись.

В гостинице мне предъявили крупный счет за телефон­ные разговоры с Баку. А я-то думал, что эти услуги бес­платны... Мне предстояло прожить еще четыре дня. Конеч­но, можно было позвонить московским родственникам, но гордость не позволяла. Хотелось есть, но в номере из всей еды был оставленный кем-то спичечный коробок с солью. Закрывшись на ключ, макал палец в соль и запи­вал водой, заглушал голод. Выходить на улицу после та­ких двух соленых дней я не мог: шатало, как на катере в хорошую волну. На четвертый день, отчаявшись, взялся было звонить в Баку. Но опять приступ гордыни и еще эта моя болезненная мнительность: а если не вышлют день­ги?

И вдруг стук в дверь — на пороге мой знакомый спор­щик. Улыбка до ушей:


  • Все дуешься на меня?

  • Нет, на диете сижу.

  • Это как?

  • Так. Деньги кончились.

  • Ну, это поправимо. Идем, я тебя накормлю.
    Я набросился на еду...

А потом бабушка выслала деньги... Недавно, разбирая старые документы, оставшиеся после дяди Джамала, в его портфеле вместе с фронтовыми письмами отца, которые дядя бережно хранил, я нашел и свое письмо бабуш­ке, которое отправил ей из Москвы. Прочел его и с ужа­сом подумал: как я мог тогда так поступить, умоляя о присылке денег, рассказывая о том, как я голодаю... И порвал его, чтобы никто больше не мог увидеть этого письма...

Пришло время идти к Петрушанскому за ответом. Он действительно дал послушать мои записи баритону из Большого театра.

Я спросил:

— И какой приговор?


Петрушанский отвел глаза:

— Ничего особенного не сказал. В консерваторию ему, то есть тебе, не надо. Пусть, говорит, едет в свой Азербайджан... Да ты не расстраивайся. Ты же сам все знаешь...

Повторилась та же история, что и с примадонной из Большого театра, слушавшей меня в Баку. Да, подумалось мне, старики, мастера — они все-таки странные. Я тогда уже все знал: и про тех, кто меня судил, и про то, как судил себя я сам.

И чтобы закончить историю с этим смешным несмеш­ным Петрушанским (если он здравствует, дай Бог ему здоровья!), забегу вперед.

Я вернулся с Хельсинкского фестиваля. Моя фотогра­фия появилась в популярном журнале «Огонек». На поло­се заметка «Юноша из Баку покоряет мир». Иду или лечу (как хотите) с приятелем по улице Горького. Наша цель — кафе «Мороженое». Вдруг... Господи, ну и встреча! Петрушанский!


  • Кого я вижу! — Руки раскинуты для объятий.

  • Здравствуйте.

  • Вы у нас теперь такая известная личность. Ваши портреты в «Огоньке». — И еще что-то в таком же духе.

  • Да... Так вышло, — машинально отвечаю я, думая больше не о его словах, а о мороженом и лимонаде.

  • Вы, наверное, на меня обиделись?

— Нет, — говорю я и крепко жму ему руку. — Я че­ловек не обидчивый.

Первая поездка в Москву оставила ощущение, словно человек внезапно заболел и теперь понемногу начинает приходить в себя. Болезнь прошла, лихорадка осталась.

Тот окраинно-московский специалист по связкам и вокалу официально засвидетельствовал мои певческие воз­можности к вящей радости моего осторожного дяди Джамала. Мне же это не очень-то было и нужно: я и без докто­ра знал, что хочу петь и буду, что всяческие ломки голоса и прочие возрастные перемены для меня не помеха.

Я возвращался в Баку, вспоминая и богемные споры в общежитии, и первые записи в студии звукового письма, которые дали мне возможность по-настоящему узнать ощущение собственного голоса со стороны. Чувство не­привычное, почти мистическое... И вынужденное голода­ние в гостиничном номере, которое открыло мне такое в человеческой природе, когда чувство голода превращает нервную систему в голые провода. Таким состоянием можно как угодно манипулировать людям сытым. Я до того не знал, что такое голод. Теперь знаю, как недостой­но, трудно, даже опасно быть голодным.

Под стук вагонных колес отступила обида на именито­го баритона с обычной русской фамилией, отозвавшегося с холодным пренебрежением о моем пении. Потом, когда узнаю, что абсолютно объективных оценок не бывает, я найду объяснение таким поступкам мэтров. Когда узнаю, что мнения знаменитостей субъективны, неожиданны, зависят от сиюминутного настроения, я пойму и то, что редко кто из больших талантов обладает естественной доброжелательностью.

Я приехал, втянулся в привычную жизнь: продолжал петь, занимался с Сусанной Аркадиевной Микаэлян, со­чинял пьесы и романсы, делал инструментовки, музици­ровал в кругу друзей... Стихия молодого человека, кото­рый делает то, что ему нравится.

В те же годы меня приметил превосходный виолонче­лист, профессор Бакинской консерватории Владимир Цезаревич Аншелевич, о котором не однажды лестно от­зывался и Мстислав Ростропович.

Меня и поразило, и смутило необычайно эмоциональ­ное отношение профессора к моим вокальным данным: «Голос у тебя дай Бог!..» Но тут же Аншелевич назвал мой главный недостаток — я пою так, как будто хочу убить всех своим звуком. На что я с некоторой бравадой подтверждал этот свой изъян: «Да, я хочу петь как италь­янцы. У итальянцев именно такие " голоса — с напо­ром». — «С напором петь хорошо, но певцу надо быть музыкантом. Петь как инструмент, например как виолон­чель. Она ближе всего к человеческому голосу».

И профессор Аншелевич стал безвозмездно, может быть, ради любви к делу, ради творческого интереса, да­вать мне уроки. Занимались мы месяцев пять. Он не вме­шивался в вокал, не ставил голос (это было заботой Су­санны Аркадиевны), а показывал, как филировать го­лос — убирать звук, учил обращать внимание на ремарки автора: если пиано, то и надо петь пиано, если меццо-форте, то именно так, а не иначе. А если, скажем, кре­щендо, то и надо усиливать звук без срыва, плавно.

Всем этим техническим премудростям он учил меня долго и терпеливо. Это позже, как следует поучившись, я позволял себе вольности с авторскими пометками, а тог­да это была необходимая школа. Я действительно грешил форсировкой звука, думал: чем громче, тем эффектнее. Я подражал пластинкам: Энрико Карузо и Титта Руффо так филировали, так расправлялись со всеми этими мор­дентами, трелями и прочими фиоритурами, что, кажет­ся, ни один нынешний певец уже не сможет сделать это.

У прежних итальянских мастеров были божественные учителя. Они учили вокалиста конкурировать в чистоте звучания с музыкальным инструментом: петь, как иг­рать, не смазав ни одной ноты. Со временем это ушло.

Сейчас всех певцов, кого не лень, называют мастерами бельканто. Но ведь эта манера пения кончилась еще до Карузо. Последними мастерами (белькантистами) были кастраты. Юношей кастрировали, чтобы голос оставался высоким и легким. Юноши взрослели, крепли физиче­ски, а голос оставался прежним. Кастраты были подобны духовикам-виртуозам — голос-флейта. С мужской силой они делали со своим голосом все, что хотели.

Старинные композиторы писали в расчете именно на такие инструментальные голоса. Карузо один из первых, кто стал петь мощным (некастрированным) мужским го­лосом. А школа у него оставалась старая — инструмен­тальной чистоты звучания. Поэтому, когда Карузо в фи­нале песенки Герцога делает последнюю каденцию — нисходящую гамму, а потом тут же восходящую, сердце замирает.

Когда-то я пытался приблизиться к этому. Сейчас, увы, грешен — мажу.

Уроки с профессором-виолончелистом Аншелевичем не пропали даром: я научился преодолевать вокальные тех­нические рифы. Вокальные этюды, гаммки романса «Вик-ториа» я выпевал очень чисто. Опыт, приобретенный на занятиях с Владимиром Цезаревичем, пришелся кстати, когда я работал впоследствии над партией Фигаро в «Се-вильском цирюльнике» (там этих гаммок и прочих украшений пропасть). Позже, уже после стажировки в Италии я записал с Государственным камерным оркест­ром Азербайджана под руководством Назима Рзаева целую пластинку старинной музыки — с произведениями компо­зиторов XVI—XVIII веков... Но подобная школа не на всю жизнь: месяц без тренажа — и надо начинать все сначала.

Не только мысленно, но и наяву я хотел бы обнять этого чудесного, интеллигентного мастера. Сказали, что он уехал с сыном в Израиль. Последний раз я его видел, когда его семья готовилась к отъезду...

Продолжать учиться в музыкальной школе я больше не мог — пение увлекло меня настолько, что все другие предметы от него отвлекали. Возникла угроза из-за скуч­ных мне дисциплин остаться в седьмом классе на второй год. Я пошел к нашему директору Таиру Атакишиеву, родному брату Рауфа, с которым я имел счастье музици­ровать во время занятий у Сусанны Аркадиевны.

— Таир Исрафилович, я перехожу в училище. Там я буду заниматься любимым пением. И никто меня не бу­дет заставлять заниматься математикой, она «засоряет»


мне мозги.

Таир Исрафилович, человек умный, замечательный музыкант, скрипач (сейчас он профессор Азербайджан­ской консерватории), отнесся ко мне с пониманием. Он согласился, что физикой должен заниматься физик, ли­рикой — лирик, а музыкой... На прощание сказал:

— Если тебе в училище будет не по себе, возвращайся в любой момент.

Правда, директор рассказал о нашем разговоре своему брату Рауфу, и тот при встрече пожурил меня за то, что я бросаю десятилетку, элитарную школу, дающую осно­вательное образование.

Я обещал своему старшему другу получить высшее об­разование, что потом и исполнил: знаний, полученных в нашей музыкальной школе, мне действительно хватило, чтобы поступить в консерваторию. Причем ее курс я про­шел за год...

В музыкальном училище педагогом по вокалу у нас был Александр Акимович Милованов. Рослый мужчина с внешностью героев Дюма-отца. Породистое лицо, усы. Интеллигентный, глубокий, остроумный, но... К сожале­нию, он меня немножечко «угробил»: почему-то решил, что у меня слишком большой голос и мне тяжело лезть на верхушки. Известно, что мощным голосам труднее брать крайние верхние ноты. И Милованов стал пытаться несколько «убрать» мой голос, то есть я должен был за­жимать горло, петь почти давясь. А голосу надо выходить из самых недр твоего существа, естественно и свободно.


В общем, мы дозанимались до того, что чувствую — мне не поется.

Свой голос я проверял так. Открывал крышку рояля (так я делал, пока не появился магнитофон), нажимал на педаль и, сложив руки рупором, орал на струны — посы­лал мощный звук и слушал. Струны отражали голос, от­зывались. Обычно, копируя мой голос, они звучали мощ­но, а тут стали едва отзываться противным дребезжащим эхом.

Перемены в голосе заметили и друзья-сокурсники, ко­торые всегда восхищались моим вокальным аппаратом. Они мне так и сказали:


  • Ты стал петь хуже. Что случилось?
    Я объяснил:

  • Александр Акимович хочет, чтобы я убирал голос.
    Ребята посоветовали, чтобы я пел, как раньше, — не надо мне идеальных верхушек, со временем появится и это.

Мне предстояло поговорить по душам с Миловановым. Но спорить с педагогом было неудобно — я его уважал, у него были талантливые выпускники-вокалисты. И я по­шел к Сусанне Аркадиевне. Конечно, она была на меня обижена за то, что я перестал заниматься с ней. Но муд­рая, добрая, она все поняла. Послушав меня, Сусанна Аркадиевна ахнула:

— Что с тобой сделали?.. Вспомни, как ты пел. Открой рот. Набери дыхание. Представь себе розу. Вдохни аромат. Просто спой букву «а». Ну... слышишь?

Ты зажимаешь связки.

Позанимавшись с Миловановым месяцев восемь, я уже привык петь по-другому. Пришлось опять переучи­ваться. Сусанна Аркадиевна терпеливо возвращала меня в прежнее русло. И в один прекрасный день что-то в глотке раскрылось... И пошла мощь.

Однажды на голос зашел по-соседски Рауф Исрафилович Атакишиев.

— Что вы делаете? — обратился он к нам. — Муслим поет как Титта Руффо на пластинке. Так нельзя — слиш­ком громко. Пусть поет немножко тише. Сусанна Аркадиевна строго возразила:

— Один человек уже просил его петь тише. Пусть па­рень поет так, как ему велела природа.

С трудом мы возвратили то, что я чуть было не поте­рял. На занятиях с Миловановым я придуривался — де­лал вид, что пою тише. Да он и забыл об этом и как ни в чем не бывало вполне принимал новый, то есть прежний мой звук и даже хвалился перед студентами:

— Смотрите, у Магомаева с закрытым ртом звучит лучше, чем у вас с открытым.

Училище подарило мне и встречу с прекрасным кон­цертмейстером Тамарой Исидоровной Кретинген. Это была добрейшая женщина, очень преданная своему делу. Когда она увидела, что я не бесталанен, то стала отдавать мне свое свободное время, занималась со мной и дома. Часто она встречала меня в дверях и сообщала с радостью:

— Посмотри, какие ноты я тебе достала!

Тамара Исидоровна искала для меня неизвестные ро­мансы, где-то выкапывала произведения старинных ком­позиторов. С ней мы нередко выступали на нашей филар­монической сцене — меня стали выпускать на нее как студента музыкального училища на вечерах вокального отделения.

В музыкальном училище был оперный класс. Руково­дил им солист нашего бакинского театра Виталий Алек­сеевич Попченко. Он обладал большим баритоном, но с верхними нотами у него было туговато. Он говорил нам:

— Приходите сегодня, ребята, на «Паяцев». На этот раз я в Прологе буду брать верхнее ля-бемоль.

Мы дружно усаживались на галерку и ждали, как наш учитель будет брать эту ноту. В самый решающий момент у него не хватало духу и он делал сноску вниз, на фа. Мы заходили к нему, поздравляли, а он хорохорился:

— Ребята, не получилось. Приходите в следующий раз. Я обязательно возьму эту ноту.


В следующий раз — та же история. Его ля-бемоль я практически не слышал. Но все это ерунда, потому что был он замечательный человек, милейший. Суетился во­круг нас, всем хотел помочь. А как красочно показывал он элементы сценического мастерства, хотя сам не был выдающимся актером! Рассказывал популярно, с задум­кой, с наглядной психологией, ставил жест, мизансце­ну—в нем жил талант режиссера. Человек уже в годах, он любил нас, молодежь...

В оперном классе мы подготовили отрывок из «Мазе­пы» Чайковского, первый акт. Это был мой первый опер­ный спектакль. Затем был студенческий спектакль

«Севильский цирюльник»... Жизнь в училище кипела, друзей и музыки было много. Поощрялась концертная практика. Мы много выступали, в том числе и в филармонии. Хоро­шо помню тот свой романтический настрой — ведь я за­нимался любимым делом. Педагоги училища не ограничи­вали свободу своих студентов, поэтому мне и нравилось здесь учиться. В музыкальной школе такого не было: там мы были ученики, которых держали в строгости, а здесь я чувствовал себя взрослым, самостоятельным...

1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   13