Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Мирослав дочинец




страница7/10
Дата06.07.2018
Размер3.13 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10
Я признался: на больную печень указывают губы пациента, на сердце - глаза, на желудок - зубы, на почки - кожа, на кровь - волосы, на кишечник - ногти, на легкие - дыхание, на нервы - пальцы, на отравление - запах, на непотребные болезни - ходьба. Пан Джеордже в тот день долго оставался в моей каморке. За беседой и полночь пробило. Где-то отозвалась деревянным языком трещотка ночного сторожа, и воцарилась тишина. Было душно, и мой учитель расстегнул сорочку. Тогда я заметил, что кожа на его груди светится прозеленью. И стало мне очень горько, поскольку я понимал, что это за примета. В ту ночь я поделился с ним одной своей мыслью: «Бывает, что у человека не одна болячка, а две-три соседствуют. И если лечить какую-то одну, то можешь при этом подпитывать другие. Так, может, лучше не лечить - и болезнь сожрет болезнь. Как вы полагаете» Он слабо ухмыльнулся: «Думаешь, мы лечим Лечит Природа. А мы только укрепляем организм, помогаем ему самому исцеляться. Поэтому я и приклонился к травам - у них земная сила. То, что из тела выжжет иль вымоет болезнь, травы пополняют. От сотворения мира древняя людность ела много коренья и с ним получала и земные лекарства. Теперь этим заботиться должны мы с тобой». На последнем слове он сжал голос. Мне так хотелось его утешить. «Весной уж пахнет. В скором времени в горы». «Этого дня я жду с тех пор, как мы сошли с полонины. Там мое сердце и там мое лечение. Ты правду сказал про мою грудь. Я сжег легкие на войне - газами. И если бы не проводил лето в горах, если бы не горное зелье, я бы давно уж топтал травы Господние. А так еще могу прислужиться, могу еще чем-то поделиться с тобой». Я благодарно сжал бледную руку, отводя взгляд от запавшей груди. Не старайся быть примером для других. Ищи пример для себя. Не следуй за плохими людьми и не очень приближайся к добрым. Не делай из людей себе ни врагов, ни друзей. Но каждого считай своим учителем. Не бойся покоряться тому, кто тебе близок, - и он станет опорой тебе. А ты - кому-то другому. И тогда будет у тебя две опоры. Если помогаешь людям достичь успеха, то и сам его достигнешь. Возможно, человечность и приветливость и не дадут тебе богатства, зато дадут радость, что милее богатств. Нет ничего превыше человечности. Долголетие на земле - это умение длительное время быть человечным. Возле костров лесных я не сразу ощутил прикосновение холодного дуновения. Дымы уже не зализывало в стороны. Они поднимались в небо седыми столбами. Чащевые буреломы налились тошнотворным грибным духом. Обронив ягоды, кусты красили свой лист. Роса сделалась пряной и колючей. Я сушил мох и уплотнял им стены своей халабуды. Вязал из папороти снопы и утеплял ими потолок. Под стеной серела в готовности куча дровишек. При ней стог сена для Тисы. На укопанных столбцах, чтоб не достала зверюшка, в кошелях сохранялись продовольственные припасы. На зиму у меня были грубо сшитый кожух и два лоскутных покрывала на лежаке. На это использовал все добытые доныне шкурки. Хватило барсучьего меха и на обувку. Однако же зимы я боялся. Какова она тут, в поднебесных заломах-уступах, где человеческого голоса не слышно А вскоре уж и птичьего не будет... Тем временем я не оставлял свою работу в лесу. Прокладывал третью широкую просеку. Там, где было выжжено всякий лесной хлам, открывался простор для очей и дышалось легче. За мной и птицы веселее чирикали. Здоровые деревья свободнее расправляли зажатые рамена. Эту третью просеку прокладывал я к кучматой-мохнатой горе с отсеченной верхушкой, будто кто-то отколол ее, как сахарную голову. Я давно заприметил этот заломистый холм за черным занавесом смерек. Издали краснел он разрезом оголенной глины. Если гора раскололась каким-то образом, так, может быть, оползень достаточно покатистый, чтобы по нему выкарабкаться из этого котла. Я подбадривал себя этими размышлениями и бойко продвигался к намеченной цели. Стоящие факелы освещали мне дорогу, пока не преградила ее болотистая долина. Подо мхами квакала и побулькивала твань-тина. Я увязал в ней по колена. Работы прибавилось. До сих пор сухие жерди и ломачье собирал на кучи и сжигал. Теперь волок на болото и настилал себе сухопутье. Как раз роилась в игрища мошкара, и я вынужден был защищаться дымокурами. Вскоре я вышел на мягкие залежи черного, как сажа, торфа, а дальше и на твердынь каменных зазубрин-выступов. Солнце укладывалось на ночь в пурпурную седловину, когда я шагнул на заманчивый обрыв. Какая-то неведомая сила толкала меня в плечи, к зарослям шиповника. Косой солнечный луч теплил густой кустарник, тускло подсвечивал что-то в глубине. Я двинулся на тот блеск. Рассекая колючки посошком, пробрался вглубь и обмер: из песчаного наноса выглядывал облизанный дождями краешек котелка. Я ухватил его, как нечто живое, способное убежать. Когда живешь из добычи, то глаза едва опережают руки. Порывистое хватанье рождает мысль. Котелок был чугунный, судетского литья, со ржавой дужкой. Кто же его потерял Ни одного подобия человеческих следов вокруг я не обнаруживал. Если кто-то и оставил его здесь, то почему присыпал землей Порода оползня была той же, что и на срезе горы. А что, если котелок упал с неба! - взбирался я взглядом на рухнувший кряж. И, возможно, вместе с ним упало еще что-то Я начал неистово рубить заросли. Что-то мягкое коснулось моего лба. С лещины свисал кожаный подсумок. Стертый, иссохшийся, с обкипевшим ржавчиной замочком. Я бережно положил его себе на колени и распорол клапан. Не успел и пожелать себе, что хотел бы там обнаружить. А там было пустое портмоне с монограммой «IR», книжица с размытыми записями, карандаш, компас, складной ножик, янтарный мундштук, отсыревшие спички, бутылочка из-под рома, горсть гороха и фасоли, карта, свернутая трубочкой в целлулоиде. Я поискал глазами место, где бы присесть, чтобы рассмотреть карту. Из земли торчал и столбик, заостренный человеческой рукой. Теперь я пустил в ход и нож, и пальцы, и ногти. Обкапывал, разгребал столб. Округлилось нечто бурое, твердое с ямами...глазниц. Череп! То был человеческий череп. Такой же, какой лежал на полке в мастерской сиготского аптекаря. А сколько я их насмотрелся в анатомическом театре университета! Травяным веничком обметал я пожелтевшие кости - шейные позвонки, позвоночник, ребра, фрагменты конечностей. Выносил на открытое место, складывал на мох. Кости грудины и ключица были поломаны, возможно, и шея. Либо кто-то проломил ему грудь, либо несчастный упал, разбился. Освободив скелет, дальше выкапывал столб. На глубине в два локтя он оканчивался деревянной табличкой. Я промыл ее водой, вынес на свет. На потемневшей дощечке едва угадывались выжженные буквы. Скорее подушечками пальцев, нежели глазами, я прочитал по-чешски: «Здесь нашел свой последний привал неутомимый путешественник Иржи Ружичка из Праги. Лето 1934 года Божьего». Я пошатнулся, распластался на земле рядом со столбом. Голова отказывалась думать, а душу охватила давящая тревога. Неисповедимы пути наши под небесами. «Он сам к тебе придет!», - стучали в надбровье ожившие в памяти слова пана Джеордже. И вот он тут, под кустом порыжевшего шиповника. Пришел и покорно сложил свои хрупкие мощи. Тот, кто отобрал у меня возлюбенную, а самого пустил на четыре ветра. Мужчина-красавец, развратное чадо столичного сановника, баловень судьбы, искуситель женщин... Черные муравьи проворно исследовали истлевшее лохмотье, ища поживу. Ныне я не испытывал к нему ни крошки ненависти. Лишь прискорбие. Прискорбие оттого, что пьяный каприз пресыщенного самца искалечил столько жизней. И свою - тоже. Да что и кого теперь судить! А тем более этого болезного. Карта раскрывалась на полметра и отражала горные массивы Подкарпатья. Карандашом прокладывались маршруты. В коричневой подкове гор заштрихован темный кружок с надписью «Cernij Les» и сверху начертан крестик с датой - 22.08.1934. Вот где прилепился Черный Лес! Вот где мое пристанище! При свечке раскумекал я размытые слова из записной книжки Ружички. «Черную славу заслужил этот Черный лес. Местные горцы не то что сами сюда не потыкаются, даже скот не пасут вблизи. Хотя ягоды там родят весьма обильно, а грибы самые крупные и деревья растут такие, как нигде вокруг, потому что земля тут прогревается, пожалуй, из глубины самого ада, клокочет горячими водами. А со скал текут черные слезы. Ночами чаща стонет, храпит, светится. Людей там что-то «водит», даже волк и медведь сюда не сунутся. Лишь один старец-монах пробрался, да и пропал там... А я сойду в Черный лес, хотя приятели меня и отговаривают. Я все же убедил их завтра опустить меня в котловину леса на длинной веревке. Где мое не пропадало! 21.08» До утра я не спал. Точно осколки разбитого зеркальца, составлял в голове имоверную картину пятилетней давности. Туристы-пражане на карпатской прогулке наслушались сказок и решили устроить себе приключение. Сорвиголова Ружичка и тут первый. Место для спуска выбрали легкомысленно - на сдвиге горы. Там, где порода течет под ногами. Вот и сорвался ухарь, пожалуй, разбился о камень либо дерево. Хороня его, досужие приятели совершили еще одну ошибку—тело закопали на самой макушке обрыва. Гора постепенно сдвигалась, и макушка с могилой Ружички сорвалась в пропасть. Пусть его баламутная душа обретет покой хотя бы в потустороннем мире! «За крестиком придет своим», - предвещал мой учитель Джеордже. Крестика того у меня давно не было - забрала приграничная Тиса. Зато я выстрогал крест дубовый и вкопал его с той же табличкой на новой могиле бесшабашного путешественника. На месте, где упокоились во второй раз его кости. Гробовец я обложил плачущими черными слезами-камнями. Странно, однако мне казалось, что по соседству с останками мертвого человека я чувствую себя не так одиноко в этом безмолвии. Приводя в порядок площадку вокруг креста, наткнулся я на фетровую шляпу. На ней красовались медный знак оленя и перо сойки. Точь-в-точь похожее на то, какому обрадовалась юная Терезка. Я криво ухмыльнулся сам себе, хотя моему сердцу было далеко до веселья. Шляпу я тщательно вымыл в потоке и надел. А сойчино перышко пустил за водой. Я давно уж научился избавляться от того, что мне было не нужно. Кем ты есть сейчас и что ты делаешь сейчас - только это имеет смысл. А не то, кем ты был и что делал когда-то. Незначительное забывай, вытесняй его из памяти значительным. И не суди людей. Человеческая душа весьма хрупкая. Помни об этом, когда хочешь судить кого-то, когда одно ожидаешь от людей, а получаешь другое. Когда не понимаешь их, когда не видишь от них благодарности. А разве мы всегда понимаем самих себя Разве можем одолеть свою слабость и низменность Однако таковы мы есть у Господа. И такими Он нас принимает. В горах моему аптекарю действительно полегчало. Магнит гор вытягивал хворь, вольный ветер поил грудь смешанным духом листа, травы, нагретого камня, умеренной облачности. И землистая тень помалу оставляла тело, как состарившаяся кожа ящерицу. Мы еще трижды проводили лето на полонине, наполненное незабываемыми путешествиями, собиранием трав и тихими вечерними беседами, согревавшими нас больше, чем огонь ватры. Это то, что навсегда остается с тобой, не подвластно ни времени, ни настроению. А короткие зимы протекали в сутолоке города. Дни - с больными, коих становилось все больше, вечера-с книгами. Как было воздержаться возле такой роскошной библиотеки Бывало, прочтешь всю книгу и лишь после этого замечаешь, на каком она языке. Этому научил меня мой метр - плавно и свободно переходить от языка к языку, от слов к делу, от работы к науке, от науки к фантазиям, нередко превращающимся в явь. Наивысший чин для меня - Книга. Та книга, где буквы, как и травы, имеют свой цвет, свой аромат. А не как вши, растрясены по листу у некоторого щелкопера, производящего серое словоблудие. Темная тайна - письмо, а слово письменное - то дар Святого Духа. Письмовец- писатель - точно волхв, оправдывающий перед ликом Господа пребывание своего народа на земле. По-моему разумению, нужно пройти и рай и ад прежде, чем взяться за перо. Чтобы слово письменное стало светлой тенью того Слова, что было вначале. И смысл любого письма в том, чтобы укрепить в человечестве дух добродетельности - наибольшей из благ. Чтобы позвать человека на проблеск света в темноте. Ибо тот, кто творит, ищет подпору у Творца. И писать следует простыми, весомыми и звонкими словами. Как тот гранослов-итальянец: На полпути своих земных скитаний Попал я в лес угрюмый и густой, Тропинку потеряв в сплошном седом тумане, И вряд ли расскажу я, человек простой, Про лес кудрявый тот, суровый, дикий. Точно обо мне написано. Но все же слово письменное бледное и вялое перед словом живой жизни. Почтенный Джеордже хотел выхлопотать мне документы и послать на учебу в университет. Да я не соглашался. Что меня интересовало, я и так постигал во время поездок в Букурешт. А практика рядом с ним была неоценимой школой. Хозяйский сын занимался исключительно аптечными делами, а мы - больше с болящими. Одетый на людях панком, я ничем не отличался от горожанина. Однако то на поверхностный взгляд. Можно мужика вытащить из села, но село из него - никогда. Меня привлекали просторы полей, живописные хижины под соломой, загусшая тишина сельских проселков. Как-то пан Джеордже обмолвился, что встретился ему больной с такой же фамилией, как у меня. И спросил, знаю ли я, что в румынском Банате, между Дунаем и Тисой, под Трансильванскими Альпами, несколькоми селами проживают мои земляки. С тех пор я ждал удобного случая попасть туда. И такая оказия подвернулась: медицинская академия поручила моему пану составить справку о продолжительности жизни в отдаленных горных районах. В то время он неважно себя чувствовал и откомандировал в Банат меня. Милое это было для меня путешествие. Прорубленные в вековых лесах возовые-тележные дороги, тюканье топоров, скрип мельниц, стук деревянных праников-вальков на потоках, шелковый шелест кукурузных стеблей на отвоеванных у чащи просеках. Дымы из благих деревянных хижин тут пахли моим краем. А семейная беседа сжимала трогательностью сердце. Все тут было родным, узнаваемым, щекотливо близким. Будто сон вернул меня в отчие чертоги. Будто с неба заселялись эти люди в чужие межи. Отнюдь, упали они сюда не с неба. Пригнали их сюда нищета и неумирающая у селянина надежда на лучшую, на вольную землю. Графу Вереши нужны были лесорубские руки, и он соблазнил сюда доверчивых русинов, точно свинью на кукурузный початок. Именно так, послав в Подкарпатье прихвостней с крупными кочанами - вот какая капуста родит в Банате! Бедняки и купились. Тут им продавали парцеллы - небольшие участки леса, которые они должны были вырубить, выкорчевать, осушить болото, разравнять нивы и слепить кой-какое жилье. А пока теснились в бурдеях - земляных ямах вдоль берегов, точно пещерные люди. Граф нанимал их рубить его лес. Имел от этого тройную пользу: древесину сбывал, дровами выжигал известь, а оголенные площадки продавал переселенцам. Их привлекала сюда работа и довольно плодородная земля. Однако обособленные нивы за несколько лет истощали, и лесорубы вынуждены были обростать скотом, возвращаться к замкнутому мужицкому укладу, как и их старшие на родине. Так лепилась улица хатенок под сытником - болотной травой. Когда зародила рожь, стрехи зазолотились соломой. Рабочий люд топорами (за них брались и женщины) зарабатывал себе и пахоту, и пастбище, и клочки леса. Столбили дороги, настилали мосты, воздвигали церквушки, садилы сады. Так основали села наподобие русинско- мараморошских - Гусарка, Корнуцел, Копачеле, Зориле, Черешня, Кричево. Я ходил здесь и чувствовал себя среди своих, хотя меня и называли паном. Местная челядь поражала добропорядочностью, рассудительностью, хотя почти все были неграмотны. На школу еще не собрались с деньгами. Да и времени на науку у детей не было. Кто со скотом ходил, кто служил у зажиточных румын. При мизерном достатке люди в Банате живут дальше, чем по всей Румынии. Эту примету мне и предстояло изучить. С чего я начал Человек есть то, что он употребляет. На четырех столбах держался обеденный стол банатян - курукуза, фасоль, овощи и молоко. Более простой и здоровой пищи не придумать. Мамалыга и токан сытны и легки, очищают и омолаживают организм. Да еще с брынзой либо кислым молоком, как привыкли кушать здесь. Я бы назвал эту еду главным блюдом долгожителей. Фасоль, бобы полностью заменяют мясо, однако не старят, как оно, тело, не закупоривают сосуды. Фасоль у моих земляков на столе - самое малое дважды в неделю либо с капустой, либо подбита сливками с мукой, либо толченная с луком. «Токан и пасуля - то наша годуля», - говорят здесь. На поливных грунтах хорошо родят огурцы, томаты, перец, капуста, зелень, дыня-гарбуз, которую секут на кашу либо варят на молоке. Луковица и чеснок всегда в тайстре лесоруба, как и ржаная краюха, и кусок солонины. Мясо тут употребляют лишь по большим праздникам, как и белый хлеб. Зато солониной подкрепляются едва ли не каждодневно. Нарезанные пласты солят, наперчивают, натирают чесноком, заворачивают во влажную полотнину и ложат в погреб отстояться. Плитка такого сальца для желудка - что смазка для воза. Тепм более, что животных жиров тут почти не употребляют, только подсолнечное масло. Отдельное слово о молоке. Оно основа питания. Чистое молоко пьют только дети, а взрослый народ больше уважает сыр, брынзу, вурду, жентицу, гуслянку, ряженку, дзер. Весьма хороши выходят с добавлением молока разные дзямы- бульйоны, щи с насеченной зеленью и травами - лебедой, крапивой, кваском, свекольной ботвой, чебрецом. Я приметил, что тут любят горькое и кислое (хорошо для печени и желчи). Заквашивают овощи в бочонках. А в зной готовят киселицу: в колодезную воду крошат огурцы, свеклу, лук, укроп, тмин, солят и выставляют на солнце. Получают витаминное освежающее питье. Яиц почти не употребляют, их меняют в казенной хате на инструменты и полотно. Из садовины на первом месте яблоки, черешни и сливы. Усадьбы обсаживают волошскими орехами, считающимися наилучшим лакомством для детей. Говорят, если каждодневно съесть семь орехов, то и проживешь на семь лет дольше. В бочки собирают падалицу из-под деревьев, а потом скисшую кериню-брагу перегоняют на ароматную паленку. Но пьют мало, где-нибудь в застолье единственная тридцатиграммовая чарочка обходит всех гостей. Больше уважают медовуху, наваренную из меда и выстоянную несколько месяцев в дубовых кадках. Понравилась мне и местная вода - мягкая, профильтрованная кремниевыми водобоями, с привкусом йода. Дворище свое каждый здесь начинает обустраивать с колодца. Соль употребляют горную, крупную, серую, понюхаешь — аж в голове светлеет от нее. Стариков здесь чествуют. Ведь с отцовских рук возник этот сторонец на чужой, ныне своей, земле. Ведь старые люди носят в себе мир предыдущий, незримой нитью- пуповиной связывающий их с новым образом жизни. Каждый из тех первопроходцев - живая книга, правда, умная, не засоренная книжностью. Припоминаю старожила Петра Стойку, у которого ночевал. Подвижный, будто мотыль. Борода белее сорочки. Тихая радость на лице. В руках старый подойник - за черникой собрался. «Сколько вам лет, дедушка» «Грех и говорить. Сотку ношу на горбу». «Что вас на свете так долго держит» «Молитва. Молюсь ревностно, так, что и волос слушает, не растет в это время. - Вытянул откуда-то из-под бороды полотняную тайстринку и похвалился иконкой от афонского монаха. - А еще целостность тела, души и сердца. Жить нужно твердо и радостно. Не ломать себя и не подваивать. Ни в работе, ни в желаниях, ни в помыслах. Ибо человек не гадина, и отсеченные куски тела и души не оживут. Проси себе целостности. Будь в единении с собой. Будь одним, а не разным. Будь одному верен. Будь с одним до конца, а не с разными кратковременно. Будь с одной женой, ведь в ней есть то, что и в других, только - для тебя. Даже в костре - дрова и мужского, и женского рода. Тогда они хорошо горят. Если есть у тебя целостность, то ты - как зерно, упавшее на землю. Оно ветра не ждет». «Что кушать любите» «Все, что земля родила, хорошо для человека. А варево тем паче. Понарошку съешь и крошку. Не раз бывало, что камень во рту держал, голод одурачивая. Не переедай, не перепивай, не прелюбодействуй, ибо се и Господу мерзко, и людям. И самому себе в большой убыток». «А зубы чем чистите, что такие здоровые» «Никогда ничем не чистил. Лишь полощу дважды в день. На рассвете паленкой из дичек, а вечером - ропой. Весьма хорошо зубам, да и кровь греет». «Что вам помогло, дедушка, сберечь силу в теле» «Спорышовый пешник». «Что» «Видишь, каков у меня надел. Вдоль, аж к грабовому источнику, перерезает его тропинка-знайка, поросшая спорышем. Каждое утро босой пешкую этой тропинкой за водой. Летом подошвы обжигает студеная роса, зимой - снег. Пройдусь пешком, низко поклонюсь земле, солнцу, деревьям - и на весь день получаю от них благословение». Шли мы в гору тем пешником-тропинкой. Дедок легок, как перо, спорыш под ним не гнется. Остановился, улыбаясь сам себе, бережно отодвинул ногой в сторонку слизняка, снял паутинку с ветки, скомкал и положил под язык. И дальше пошлепал голыми пятами. Живой, как рыбка, веселый, как ласточка, гордый, как скала. Я не встречал среди тех людей дородных, толстых. Да и нелегко представить себе лесоруба либо косаря, отягощенного жиром. Эти люди живут естественным и простым ходом, как только можно жить среди лесистых гор. Встают вместе с солнцем и ложатся вместе с зорями. День начинают и завершают молитвой. С большим уважением относятся в семье к старшим. С панами и властью - в мире, исправно платят налоги, хорошо служат в войске. Слаженно и разумно решают общественные дела. Люди открытые, добросердечные, скорые на шутку. Очень любят петь. Когда песню заиграю, непременно плачу, Лишь подумав, что напрасно жизнь свою истрачу. Мои юные годочки - вот лиха беда! - Как увядшие цветочки, уносит вода. Нет на столе молодого ни хлеба, ни соли, Лишь на буйной головушке все беда мозолит. Слышно голос кукушечки где-то на погосте, Зазывает мои годы хоть на часик в гости. Не менее месяца соизмерял я свои стремления с хлопотами сих милых людей, чей духовный рост был выше кичер-гор, а настойчивость тверже бука. Они удачливы, тут их дом, а я все еще стелюсь припутником-спорышем у чужих дорог. Звонили к утрене, когда я собирался, - из сердца выткалась паутина светлой грусти и зацепилась за шпиль коло кольни, чтоб позвать меня со временем сюда опять. Возница запрягал коней, и, пока я упаковывал свои вещи, дети, точно мыши в сундуке, возились на подводе. Ныне они еще говорят по-русински, а лет через десяток-другой будут изъясняться по-румынски, горько подумал я. Банат... Отрезанная краюха моей родины, прищепок, прижившийся на чужом стволе... Жизнь горбато пролегает: как взбирается в гору, так и с горы покатится. Под Сиготом встретила меня печальная весть - по дороге к больному умер почтенный Джеордже. (Ich gehore ги deinen, die am Wege sterben - Я принадлежу к тем, кто умирает в дороге.) Губы на мраморном лице были решительно сжаты, как у его пращуров даков. На смертном одре он казался выше. Я вложил в холодные пальцы шелковую косицу - эдельвейс, за которой целый день карабкался на альпийский кряж. У нас еще называют этот цветок билоткой. Ее лохматые лучики были так же бледны, как и руки мертвеца. А он любил цвета зеленые, синие, телесные. («Хочешь иметь острое зрение, светлую голову и крепкое сердце - чаще смотри на зелень, на воду и на красивых женщин».) Ломкие лилии с венка роняли свои семена в открытую могилу. Возможно, весной они прорастут. Вечный оборот всемирного движения. И трава, и человек покорны движению великой беспредельности. Посеяно нас, как траву, и, как траву, скосит нас незримая коса. После прощального целования коснулся моего плеча лысый нотариус, настоящий приятель покойника «Проводи меня к фиакру. Домнуле (пан) Джеордже весьма сожалел, что не успел юридически оформить для тебя документы. Поэтому и не мог ничего завещать тебе по- человечески. Вот ключ от его сундука, окованного серебром. Все, что там хранится, принадлежит, по его усной воле, тебе. На имя ватага Йона тебе же отписаны вся отара, и кони, и летник, и зимовник. Там можно жить и без удостоверений, нотариус устало улыбнулся. - Это лучшая для тебя новость. Но есть и худшая. Завтра придут в аптеку жандармы — искать беспаспортного бродягу. Сынок позаботился: он тихо ходит, да густо месит. Поэтому не задерживайся. Перебирайся в горы. Делай свое дело, как напутствовал тебя домнуле Джеордже. А я разберусь с бумагами». Дома я торопливо запихнул свои пожитки в мешок и вошел в кабинет. Заветный сундук, как обычно, был накрыт вышитым обрусом-скатертью. Я воткнул ключ в замочную скважину и поднял крышку. В строгом порядке там были уложены давние фолианты, тетради, картины, иконы, монеты, ценное оружие, микроскоп, аптечные весы, лекарственная утварь. А сверху белел бумажный лист с надписью: «Моему дорогому ученику-наследнику». «Ты что-то потерял там»-услышал я скрипучий голос от порога. Голос молодого аптекаря. «Нет, - ответил я. - Лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Так говаривал ваш отец. Однако, думаю, этот листик разрешите мне забрать. Он адресован мне». Тот промолчал. Я вышел за ворота, и скрипучий когут- петух махнул мне с крыши жестяным хвостом. А дальше я шел сквозь ночь, и колючая осенняя морось секла меня в грудь. Шел в новые необетованные края. Как сиротой родился, так сиротой и бреду окольным путем. Да разве я что-то потерял Зато сколько постиг! И это будет пребывать со мной вечно. Кому поведаю печаль свою Этим безголосым горам, что века слушают и молчат Этим деревьям, что листьями говорят свое и никого не слушают Этим птицам, тоже не знающим, что такое печаль Когда устают, то выпадают из ключа молча... Да не побоимся и мы печали. Познаем ее. Примем ее и дадим ей имя. И полюбим ее. И станет она светлой. Потому что рождаемся мы в темноте, а призваны Светом. На дороге, по которой почтенный Джеордже ввел меня в свой зеленый мир, я упал на колени и поблагодарил землю, недавно принявшую этого необыкновенного мужа с присущей ему, как цветку аромат, мудростью. И в который уж раз перечитал его заветное письмо. «Хочу, чтобы ты свыкся с этими уроками, как со своими пятью пальцами: Следуй за светом и сам свет неси. Ничего не бойся. Ничто и никто не сможет уничтожить твою бессмертную душу. И поэтому шагай по жизни свободно, честно и спокойно. Научись радоваться каждому подаренному тебе мгновению. Улыбайся лицом и душой. Приноси радость другим. Будь человечным. Прощай все и всегда. Прощай всем и себе. С этой ношей дорога по темным берегам была не такой трудной. На полонине я долго не задержался. Ватагу Йона подарил двух жеребцов и попросил подыскать покупателя на отару. А кобылиц взял с собой. В долине одну поменял на инструменты и двухколесную каруцу-повозку. Запряг в нее ту кобылицу, которая вывезла меня из волошского займища, и на рысях отправился на Банат. Когда вынырнули из лесных чертежей - раскорчованных участков на равнину, дети, точно облако пороши, бросились мне навстречу. В Корнуцеле я стал на постой в деда Стойки и на следующий день держал совет с громадой - общиной. Просил надел под школу. А пока вырубал заросли ежевики и завозил камень, подоспели деньги, вырученные за отару. Работа ускорилась, после зимы я перешел в новую горенку с сенями. Рядом сооружали просторный класс. Туда осенью я собрал сельскую детвору, чтобы научить читать, писать и считать. На румынского учителя денег не было. Да мы и не хотели румына. Я учил по-нашему, учил задаром. Лица старших светились радостью, когда босоногая детвора топала в школу. По нашему примеру малые классы начали открывать и в соседних селениях. Я помогал, составлял книги для чтения, покупал бумагу, грифели и молоко для самых бедных. Меня, беспаспортного бродягу в домотканых штанах и шерстяном сардаке, называли паном управляющим. («Пана по голенищам видно», - улыбчиво присказывали банатцы.) Деньги, вырученные за проданную отару, давно закончились, благо, ко мне из Сигота приезжали за лекарствами. Светлая тень почтенного Джеордже достигала меня и тут, на пустынных окраинах Трансильвании. Во время каникул я косил, плотничал, собирал травы, читал для молодежи книги. Неподалеку от моего жилья кипела белой пеной водомоина, где стирали девки одежонку. Русокосая Юлина, внучка деда Петра Стойки, чаще всех оглядывалась на мое окно. Я знал, кто тайком оставлял у моего порога тарели с черешнями и овсяными калачами. А однажды вечером сквозь шум потока пробилась и песня: Ой Андрей, шутить не смей, Покорись судьбе: Если мамка будет бить, Убегу к тебе. На зеленой верховине Уж ягодки рдеют. Я бы целый век постилась Лишь ради Андрея. Ой выставлю на окошке Букетик лилий. Седлай коня, зови меня, Милый мой Андрей. Голос тот струился, словно чистая водица, и разливал во мне реку любви. И была печаль. Теплая и пропахшая маттиолой. Я вышел на бережок из водомоины, где обычно купался с наступлением темноты. Фыркал, как жеребец, и стряхивал с волос капли, когда ощутил на плече прикосновение руки. И угадал эту руку. И папоротник простлался крещатыми оборками. А поверх него месяц накинул шелковую простынь. И две папы колен опустились на нее. Я и не опомнился, как мы слились, как она втянула меня в себя, захватила упругим кольцом, я трепетал в тех путах, словно птица. А она билась, точно большая белая рыба, и я боялся, как бы не соскользнула в реку. Ведь тогда я останусь сиротливым обрубком плоти на холодеющей траве. Сверчок нам наигрывал на гуслях бесконечную мелодию, а форель фосфорическими глазами пялилась на это диво. Потеплело даже холодное око бесстыдного месяца, обливавшего берег ясным фиолетом. Я думал, что ночь не закончится никогда, однако робкий солнечный луч прокрался через Альпы и разнял спаянную груду наших тел на два чужеродных ломтя, доныне неприкаянно скитавшихся по свету и теперь, ночью, прозревших и узнавших свою половинку.... Чего не случается в молодости Да еще и в такие неистово душные ночи. Но то уж другая история. История сердца... Все нам можно, да не все нам нужно. Все нам разрешается, да не все полезно. Хорошо бы научиться выбирать не то, что хочется, а то, что нужно. Однако, если выбирать только полезное, то жизнь будет постной. Я, например, из полезного и красивого чаще выбираю красивое. Сердце берет верх над рассудком. Все, что естественно — красиво. И пока ты это замечаешь и ценишь, Природа помогает тебе. Подарки от неудачливого путешественника Ружички оценивались мной на вес золота. Карту я спрятал до лучших времен. А вещи долго и любовно перебирал, придумывая им употребление. Особенно складной ножик. Такая игрушка тут была мне ни к чему. А вот само лезвие крупповской стали годилось на копье. И я его смастачил - легкое и ловкое. Для большей силы удара и прицельности я отдельно сработал рукоятку с желобком. Выпущенное из него древко летело, точно стрела. Теперь это было мое первое оружие. Его мощь ощутила на себе и хищная рысь - распятая шкурка сушилась на слабом дымку В свободное время я метал свое копье в сплетенный из камыша кружок. Острил глазомер охотника. И бывало, что трижды подряд мои кидки попадали в цель. Это должно было кормить меня в заснеженном лесу. В записной книжечке чеха оставалось больше половины чистых страниц. Я мог экономно вести кой-какие записи. В бутылочке с деревянной затычкой я носил медовуху - иногда подкреплял себя в работе. Спички тщательно припрятал. Как бесценный дар, берег каждую фасолину и горошину. С несказанной радостью обнаружил во внутренних складках сумки восемь пожелтевших семечек тыквы. Но все они были живы. И присланная кровь земледельца заволновалась во мне. Даже наметил удобную пойму возле речища. И каждый раз, возвращаясь из лесу, носил туда кошель жирного торфа. Готовясь к длительным холодам, я беспокойной мыслью забегал в будущую весну. Но когда это еще будет! А ныне я не мог натешиться чугунком. В нем блюдо варилось быстрее и было вкуснее. Котелок я мог брать с собой на дневные уходы. Как лесовик и зверолов теперь я не был привязан к печи. Однако о печке я думал и днем, и ночью. Хотя я и утеплил хатенку, но понимал, что плохонькие деревянные стены здешняя зима остудит быстро. А открытый очаг согревает только вблизи и требует, чтобы его постоянно поддерживали. Я был озабочен зимним обогревом. Тепло, размышлял я, вытекающее с дымом в деревянную трубу, - это расточительство. Нужно его задержать, как это делают перьями птицы, пухом звери и корой деревья. Как поток, не замерзающий под каменьем. Каменья! Да, это единственное, что я мог использовать тут. Это подсказала мне скала. Холодная в течение дня, она согревалась на ночь и скупо отдавала до утра взятое у солнца тепло. Я буду нагревать камни, а они будут согревать меня. И я начал заготавливать плоские плиты и мастерить из них впритык к стене широкий пустотелый помост-лежанку. Туда, во внутреннюю пустоту, я и направил дым из печи, а снаружи отвел его в дерево-дымоход. Щели между плитами замазал глиной с примесью сенной сечки. Посреди печи замуровал чугунок. И в нем теперь постоянно была теплая вода. Камни нагревались как раз настолько, что можно было спать на лежанке без одеяла. Мне припомнилась наша печь, на которой баба Марта согревала свои «кости смиренные». Страх перед зимними холодами миновал. У стены, которая прогревалась, пристроил я небольшую стаенку для козы. Хотя к зиме она приготовилась раньше чем я - весело встряхивала густыми прядями шерсти. Уродила в ту осень обильно лещина. Я собрал столько орешков, что вынужден был отгородить для них засек. Из толченых орешков, желудей и грибов, приправленных диким чесноком, я выпекал в золе вкусные хлебцы. И употреблял их с рыбой либо медом. Колоды с пчелами я тоже утеплил снопами сытника. А рыбу назиму солил в долбанках из липы, а также вялил над печью. На горячей лежанке сушил ягоды и зелье. А с балок свисали нанизанные на куканы грибы. В лесу шел повальный листопад. Костров я не разводил, боялся, чтоб сухой валежник не вспыхнул пожаром. Занимался звероловством, разжиревшая за лето живность потеряла бдительность и напропалую лезла в ловушки. Было работы со шкурками. Оббил ими дверь, устлал земляной пол. Давно прошли суховеи. Утром траву отягощала льдистая роса. Одна за другой дальние вершины одевали белые чепчики. Все чаще оттуда залетал студеный ветер, кружил листьями, хлестал песком со скал. Смереки передергивали лохматыми плечами, гудели обнаженные дубы, сонливо поскрипывали ясени. Черный лес посерел, погрустнел. Будто выдуло из него остатки зеленой души. Я брел по своей просеке, чтоб набрать еще кошель- другой торфа для своей нивки. Попривыкшее все вокруг замечать, мое око ухватилось за синеватый ствол бука. На нем чернели давние зарубки. Да, то была не естественная рана коры, а зарубка топором. То есть оставила ее человеческая рука. Я почему-то посмотрел в небо. На чело студеными перышками упали тяжелые лохматые снежинки. Не трать попусту время, наполняй его полезным и радостным трудом. Чем больше труда ты вложил в своей жизни, чем больше познал и открыл, тем она длиннее - жизнь. Поэтому день нынешний цени больше, чем вчерашний. И так - каждодневно. Ведь только то твое, что получил ты ныне, в эту минуту. ... Румыны узнали о моих просветительных студиях. Главное - про их украинский дух. Это их обеспокоило. Масла в огонь подливали и местные лекаришки, терявшие пациентов, довольных моим лечением. Доверенные люди приносили тревожные вести о повышенном интересе к моей персоне. Я понимал, что должен сниматься с насиженного места. Благо, такой случай подвернулся сам. Европу трясло. А вместе с ней и мою Подкарпатскую Русь, пеленавшую в сумятице свою маленькую державу - Карпатскую Украину. Судилось мне быть и на ее красочных крестинах, и на черной тризне. Немец занял Австрию, стягивал цепью Чехословацкую республику, так и не давшую моему краю желанной автономии. Горстка исконно русинской земли под Карпатами, да и ту раздирали свои же жадные персты - русины—автохтоны, русофилы, полонофилы, мыдьяроны, галицкие эмигранты, жиды, сознательные украинцы. И вот на исходе 30-х годов XX века все тут взбудоражилось, забродило, подняло гущу политического варева. Мир разглядел на карте серую точку, кем-то красиво поименованную Серебряной Землей. Сюда из Европы было заброшено засилье журналистов и агентов. Путаные слухи перелетали через Тису: Чехословакия готова предоставить краю относительную обособленность, а Германия обещает даже больше - создать тут самостоятельную украинскую державу. Как можно, волновались патриоты, проворонить такую благоприятную минуту Доктор Панькевич изучал говоры закарпатских украинцев и для их сравнения нагрянул в Банат. Тут мы с ним и сошлись, я водил его к знатокам фольклора, да и сам охотно записывал меткие народные поговорки и пословицы. Народ скажет - как завяжет. Из научного анализа получалось, что как бы нас не именовали - русины, руснаки, рутены, угрины, мы происходим из давнего и щирого киевско-русского корня. И являемся мы хорошо вышколенной и боголюбивой частичкой народа. Ведь еще в конце ХУІІІ века, когда просветительство довольно низко стояло и в Галичине, и в Киеве, и в России, закарпатские украинцы уже имели латинские школы, где получали образование на уровне западноевропейских стран. Лучшие их воспитанники разошлись учителями по словянскому миру. Мой земляк Иван Орлай - директор гимназии в Нежине, Михайло Балудянский - ректор университета в Петербурге, Петро Лодий - профессор Краковского университета, Юрий Венелин-Гуца - ученый Болгарии. Таким образом, нашего цвету рассеяно немало по всему свету... «Как вот вы, - подзадоривал меня Панькевич, а еще более его молодой приятель, представившийся подполковником Сечи. - Ваше место там, где завязывается своя держава, которой суждено зачать великую соборную Украину. С неба нам упал чин самостоятельности, а немцы нам помогут. Нужно приниматься за работу на всю мощь, каждая светлая голова - на вес золота. Даже жиды с нами. Всех чешских чиновников - долой, своих назначим! Таких, как вы, там ждут с объятиями. Ибо когда вы еще восстали против чужого режима с оружием в руках пятнадцать лет тому назад...» Его рот клекотал готовыми круглыми фразами. «Батенька мой сладенький, - еле перебил его. - Ни против кого я не восставал. А ржавую фузею поднял на распутника, обидевшего мою невесту. С тех пор оружия в руках не держал». «Ваше оружие - дух и ум. Это написано на вашем высоком челе». «Не знаю, что там написано, а вот прописанных документов не имею никаких. Как перейду границу» «А это уж наша забота!» - радостно воскликнул подполковник. От него пахло ромом и духами, а не порохом. Трудно улитку отодрать от роговичной мушли- раковины, к которой она прикипела. А что уж говорить о человеке-скитальце, который хоть и на чужбине, свил себе подобие гнезда. Но я знал, что должен его оставить, чтобы ступить из огня да в полымя. «Вернешься - храмовым шепотом спрашивала Юлина. Вернешься ли еще когда-нибудь» «Вернусь, - отвечал я и сам не верил своим словам. - Оставляю на тебя и книги, и белую кобылицу, и хижину. Береги их». В темную ночь стояли мы у пограничной заставы. От Тисы пахло рыбой. Проводник-румын подошел к страже, порассказал им сказки и махнул нам рукой. Серая толпа таких же бродяг, как я, двинулась в открытые ворота. Никому мы тут не нужны. А там Этого мы еще не знали. Земля моя обетованная почти не изменилась за полтора десятка лет моих скитаний. Те же скрипучие телеги, на них женщины в мужских крисанях-шляпах и с трубками в зубах. Те же вышитые красными нитками сорочки у девчат. Те же пейсатые и носатые шпекулянты у лавок. Тот же балаган торговицы. И те же уличные ухабы, полным-полны столетней пыли, будто ее надуло с руин хустского замка, зубато охраняющего зеленый покой Марамороша. Две живые синие ленты -Тиса и Река - перехватили долину и под Замковой горой связались в один широкий пояс - аж до Дуная. Когда-то Хуст заложили немцы. Со временем принадлежал он Мадьярщине, Семигороду, Турции, Чехословакии. Теперь название Хуст перекрутили на «Хвуст Украины» (здесь говорят не хвост, а «хвуст», не конь, а «кунь», не вол, а «вул»). Меткий глаз, острый язычок людской. Теперь мне самому открылась незамутненная картина завязи новой державы в украинизованном Хусте, отрезанном от белого света. Нас строили пестрыми шеренгами у церкви. С балкона произносили речи члены правительства и сам премьер Августин Волошин, почтенный, усталый благодетель, доктор теологии. Его называли Батьком, и это ему действительно приличествовало. «Слава Украине!» - кричали мы. Даже если кто-то говорил на суржике и язычии, мы все равно приветствовали его: «Слава Украине!» Сначала робко и вразнобой, а дальше - ровно и грозно. Аж воронье срывалось со старых лип. Ударили в колокола к вечерне. А может, то звонили уже по нас... Когда мы пришли в дом команды Сечи по улице Духновича, на него упала тень одинокого облака. А кабаки и бовты-лавчонки заливало скупое осеннее солнышко. Меня это не радовало. Мало утешало и иное. Обмундирования не хватало, зато флагами, лямпиадами и факелами были битком набиты целые сараи. Оружия тоже не было, его тянули кто где вынюхал. Смельчаки нападали даже на чешские жандармские участки. Не хватало и строевых старшин, хотя правительство бросило клич приглашать их со всех усюд. А когда откликались эмигранты, успевшие понюхать пороху в мировой и подпольной борьбе, их отсеивали. Зато натягивали френчи с позолоченными обшлагами на бравых сельских парней и студентов, урядничьих свояков. «Что с нами будет, когда настанет время воевать» - спрашивал меня паренек из моего села с боязнью в глазах. «Бог знает». Бог, быть может, и знал. Однако даже правительство верило не в одного бога. Оглядывалось и на Берлин, и на Прагу, и на Будапешт. В правительстве был национально сознательный гуцул, были банкир, доктор, профессора, писари. Они не знали ни военной науки, ни экономики бедного горного края. А после этого Прага навязала еще своего генерала Прхала, дабы тот умерил амбиции украинских вождей. И был «батько» Волошин, совершенно честный, благородный, всеми уважаемый и в публичной жизни слишком народный. И народ без меры этим пользовался. Министры не могли пробиться к нему, потому что премьер все время принимал простолюд, выслушивал жалобы, утешал, раздавал должности, деньги, отменял наказания. Отец есть отец. Зато некоторые другие без лишней опеки становились атаманами и приказывали, приказывали, приказывали «именем Карпатской Украины». По селам совершали суд. Неугодных специалистов вычищали со службы, на улицах хватали подозрительных и, если они не могли по-украински произнести «Отче наш», колотили. Как их раньше били мадьярские либо чешские жандармы. А тех, кто перелицовывался и клялся в верности, целовали и назначали поводырями. Во всем полагались на честь и совесть. В кабинетах прели и шалели от неизвестности, а на улицах Хуста все происходило так красиво, так легко и беззаботно, будто это и в самом деле был Новый Ерусалим. Неистощимая лирика и романтика витали тут в слякотные дни 1938-го года. Нарождалась какая-то многолюдная утеха. Ее носила в себе молодая Карпатская Сечь. Если доныне украинский дух проявлялся тайно, то теперь он взбудоражился и забурлил водоворотом. Молодежь разносила повсюду украинскую идею в своей горячей крови, которую готова была тут же пролить. Пробуждала волю у вечно порабощенного народа, просвещала его, распостраняла национальную сознательность. Походы с флагами кипели селами, не умолкала украинская песня, по хижинам устраивали чтения своих писателей, играли спектакли. Это было диво: на невыразительной донедавна территории возникла «украинская ирредента». За считанные месяцы возродилось извечное украинское племя, ожила украинская душа. Смелой поступью ходила по вольной своей земле молодежь Карпатской Сечи. Проведал и я своих. Моя мамка вышла замуж за вдовца, и теперь на дедовой усадьбе было густо детей. Себе места я там не находил. Приютился в Сечевой гостинице. В походах нас охотно кормило население. Далекий родственник, служивший секретарем у министра, предлагал мне лучший хлеб - переводчика с немецкого, но я хотел остаться в гуще людности. О моей просветительной деятельности в Банате узнал и редактор Владимир Бирчак, с которым свел меня бывший профессор Матико. Редактор приглашал к сотрудничеству с газетами и радио, но меня больше привлекало живое слово на площадях, а не написанное на бумаге и чаще всего искаженное. Хотя я любил послушать этого человека, обладавшего порывистой натурой и острим, как бритва, умом. «Больше всего нашей, украинской, правды в Сечи, - сверкал Бирчак стекляшками очков, наседавших аж на мотылек усов. - Но эта правда еще весьма молода, без опыта, часто атаманская, бунтарская. Молодежь на первое место ставит сильное желание и геройское дело. За это она готова сложить головы. А тут не жертвовать нужно, а добиваться образования, знаний. Нужно брать умением, а не горением! Не побоимся взглянуть правде в глаза. У нас нет самоокупающейся экономики, нет природных богатств, коммуникаций. А с минеральными водами и саманом в Европу не продвинешься. Американский иль немецкий вуйко не будет запросто так обустраивать нам страну. И чужие деньги, что нынче тут крутятся, скоро будем отрабатывать дорогой ценой. Все идет быстрым шагом, все меняется... Я слышу красивые фразы. Хорошие приказы, вижу вдохновенных людей, но не вижу никакого плана, никакой стратегии. Недаром соседи называют нас мятежной территорией, угрожающей миру в средней Европе...» Я и сам начал отсеивать в этой завирухе золотую пыльцу от пустой трухи. Все можно одеть в заманчивую национальную идею (даже жиды начали записывать своих детей в украинские школы). Однако внедрить ее можно только с умом и знаниями. Одной отваги тут мало. Ведь недаром и наши враги мадьяры в самые худшие для них времена призывали прежде всего молодежь: «Учитесь, учитесь и будьте отважны». Да разве знали наши удалые хлопцы о духовных ценностях, веками создававшихся украинским народом на пограничье Востока и Запада А без этого могла овладеть ими только высокомерная гордость. Вскипали волны национального развития, однако не имела наша державность национального лица. Не было спаянного единства и однородности в труде. Старшие рассудительно оглядывались на задние колеса. Молодые насмехались над ними, рвались вперед и выше - поверх голов действующих правителей. Разные поколения и разные слои соревновались между собой, ослабляя себе без внешних врагов. И это была серьезная ошибка серьезного деяния. Мир составляют не старые и молодые, не добрые и злые, а умные и дураки. Легко может толпа высмеять мудреца, и легко любого дурака одеть в белые ризы. Опытный борец и светлая голова Бирчак выравнивал мои мысли: «Не раз я удивлялся живучести украинцев, не раз склонял голову перед их трудолюбием, а сколько раз плакал над беспомощностью их вождей и поводырей!» Молодые головы на это не оглядывались. Они неуклонно продолжали свою триумфальную поступь. До смерти не забуду те праздничные демонстрации людей, над которыми реяли наши флаги и звучала украинская песня. В феврале, накануне выборов в сойм Карпатской Украины, повсюду горели «огни свободы». И на горных верховинах, и на городских площадях, и в сельских усадьбах. Ни мадьярская пропаганда, ни чешские тормоза, ни польские провокации в пограничье не сбили народного подъема. Такого не ожидали даже свои: 93,4 процента голосов отдали за Украинское Народное Объединение. То есть - за Украину. В 187 селениях гордо белели флаги - знак 98-процентной победы. То был зов любви, выбор сердца, то был светлый луч, пронзающий тьму истории. Новая правда, новая вера трепетали в праздничных когортах. Новая надежда светилась в очах. Прижатый горячими телами к студеной стене, трепетно слушал я слова первого сойма: «На нас снова идет враг, который снова на наши шеи хочет надеть ярмо, но пусть этот враг знает, что мы уже не те самые, какими были раньше. Мы стали сознательными украинцами, и мы вкусили великого Божьего дара - воли. Поэтому пусть наш враг знает, что мы тут! Наши души всегда будут свободными - украинскими!». Ночью против 14 марта прозвучали в Хусте первые выстрелы. Наутро кто-то тайно вывесил мадьярские флаги. Из Севлюша наступала регулярная мадьярская армия. Едва спеленатую Карпатскую Украину было отдано ей на растерзание Германия отреклась от нее так же легко, как и подала ей надежду. Угрюмо брели в сторону Румынии чешские вояки. Они удирали. Сечевики бросились отбивать у них оружие, чтобы самим защищать свою землю. Не оглядываясь на растерянное правительство, сами формировались чоты-взводы и сотни. Добровольно пришли кадровые офицеры, которым раньше не доверяли. А скороспелые полковники переодевались в штатское и выбрасывали револьверы. Такие необходимые теперь детям, чтоб могли хоть с чем-то идти на оборону. Старый сотник с отвислым усом, в изношенных сапогах земледельца строил ряды. Его опытный глаз выбирал стрелков для передового отряда. «Ты, ты, ты, - втыкал желтый палец нам в грудь. - Пойдешь ко мне вестовым» - спросил меня. «Нет, я пойду в строй со всеми». «Тогда возьмешь машинглер. Четарь по дороге научит, как с ним обращаться. У нас нет времени на маневры. Там будем учиться». Каждому третьему выдавали ружье. И каждому - по десять патронов. Люди с тротуаров протягивали нам стволы - кто охотничью фузею, кто, пожалуй, еще турецкий мушкет, а кто ржавый гвер - винтовку времен Первой мировой войны, кто завернутый в жирную тряпку пистолет. Радио над нашими головами передавало речь делегатов сойма: «Уже сочтены дни, а возможно, и часы нашей самостоятельной Карпатской Украины. Уже сочтены дни, а возможно, и часы, когда на наши шеи снова захочет сесть наш лютый враг. Но не сочтены ни дни, ни часы жизни великого украинского народа! Мы здесь сложим головы, но не падет великий украинский народ! Он жив! Он пережил татарщину, пережил неволю разных соседей, но на наших глазах он пробудился и встал на кровавый бой за свою самостоятельность - за право на свою жизнь!» «Слава Украине!» - воскликнул сотник. «Героям слава!» - отозвались мы и зашагали по мокрой брусчатке. Взвилась песня: Там скачут карие кони, Там свистят острые стрелы, Рубят саблями - направо, налево, Чтобы сердце не болело, Да гей! Из Чиряти и Бартуш доносились песни других чет: Народы, встаньте! Грядет ваш судный день, Сыны земли, мечи в руки берите! Звоните: тревога - наступает огень! Звоните, гей, звоните! Изянская сотня тянула свою: Мы - рассвет Подкарпатья, Мы - пролог великих дней! Оттисянского парома торопились в наши ряды кривичи: «А наш батько Волошин созывает всех старшин...» Это звенело в песнях, а премьер действительно мудро призывал к иному: «Против нас идет регулярная мадьярская армия, перед которой не устоять добровольческой, наспех организованной Сечи. Не сражайтесь, а берегите ваш наиценнейший дар — жизнь. Ваша жизнь и ваш труд нужны Украине больше, чем ваша смерть». Но этого не слышали. Не хотели слышать. Мы, дети земледельцев, впервые шли в поле не пахать и сеять - шли умирать. Мартовское поле тогда едва пробуждалось для сева - и мы засеяли его собой. А дальше было то, о чем знают все. И о чем не будут знать никогда, нагому что тайну ту забрали с собой навечно те три тысячи мучеников, что шли против железного ветра с флажками. «Те вояки, которые имеют патроны, должны быть начеку и рядом с теми, у кого ружье, - поучал пан сотник, когда мы увязли коленями в мокром щебне. - Только он упадет, берите его оружие и неистраченные патроны!» «Какие же мы вояки, если у нас не из чего стрелять» - спросил кто-то робко. «Вы больше, чем вояки. Вы - рыцари». «А что это такое» - спросил другой. «Рыцарь - это человек со львиным сердцем и с помыслами ангела, - сурово молвил сотник. Подошел к парню и положил руку ему на чело. - Ты - рыцарь, встань с колен!» И так подходил к каждому. И мы вставали, не боясь свиста пуль. И сражались мы, точно львы. Ногтями, зубами, искрами ненависти из очей. И умирали, как рыцари, ибо не успели набраться страха. Земля нас отпускала с трудом, зато легко принимали небеса. Та война не была войной, и мы не были героями - я не знаю, что это было. Однако я знаю твердо, что жертва та была не напрасной. Не для мертвых - для живых. Для тех, кто впопыхах отправлялся в эмиграцию (писать мемуары и учить борьбе издалека). Для тех, кто считал тела на Тисе и, оцепенев, провожал их перстовыми крестами. И даже для тех, кто палил из танков и пушек в растегнутые студенческие куртки. ...Его, молодого растерзанного семинариста, подняли из груды тел и прислонили к вербе: «Отрекись, хлопец, от этой дурости! Ты уж сполна хлебнул из своей чаши. Отрекись по-мадьярски. Будешь хлеб белый есть, будешь вино токайское пить». Он отрицательно мотнул отяжелевшей головой. Пышноусый егерский капитан шагнул к нему и пристально взглянул в глаза, как сыну: «Что есть Карпатская Украина» «Ничто», - разомкнул юноша окровавленные губы. «Так почему же ты за нее умираешь, дурак» «Потому что она для меня - все!» «Тогда и получай все!» - заскрежетал зубами капитан и махнул гонведам-солдатам перчаткой. Что было, то было. Как было, так было. Того не сотрет из нашей памяти ничто. Я об ином думаю, оглядываясь в март 1939-го. Было такое племя - ханцы, они мастерили самые лучшие бритвы из сбитых конских копыт. Те, биясь о камни, твердели, как сталь. Так твердели и мы. Время разберется во всем, а погодя - и люди. Меня спрашивали не раз: почему вы не научите молодых быть настоящими украинцами, любить родной язык, уважать свои традиции, ходить в церковь Я учу их тому, чтобы настоящим человеком быть, беречь чистоту слова, уважать человечность и не сворачивать с дороги к Богу. Ибо как быть без этих сокровищ тому, кто в пути, кто в лечебнице, в тюрьме Как им быть, если вокруг нет ничего родного, не к кому обратиться, и церковные купола далеко (И я так жил, и не один год). А если человек заполучит больше в душе, то меньшее его само собой дотронется. Глаза ведут ноги. Голова подсказывает глазам дорогу. А сердце указывает путь. Кто это будет иметь, тот выберет сам, как ему быть, как поступать, как беседовать и как молиться. Твоим законам, Господи, покоряются даже снежинки. За ночь выбелило весь окружающий мир. Улетучилось стоязычие птиц. Чаща обнажилась, сжалась, притаилась. Даже ручей умолк. Только смереки старчески кряхтели. В то утро я впервые стал на лыжи и пошаркал в белое безмолвие. Запоздалый лист ложился на снег, точно сажа на полотно. Касание веток друг к дружке вызванивало на полверсты. Новые, неузнаваемые шорохи заставляли замирать и оглядываться. Я разыскал помеченный бук, тот, который украл мой сон на всю ночь. А с ним и первый снег, провестник новой полосы моего пустынного существования. Я нашел какой-то сухой ствол и взобрался по нему повыше. Теперь, в отбеленной ясности, мог исследовать зарубку еще раз. Ощупал пальцами. Была она странной, не на два, как обычно, а на три удара. Продольная черта рассекала поперечную. А вместе получалось - точно крестик. Кора там закипела, затянулась, но все же это была старая засечка. Я соскочил на землю, огляделся вокруг, угадывая направление поиска другой отметки. Прислонился спиной к буковому стволу, касаясь его лопатками. Замерзшие внутренние соки ничего не нашептали мне. Если буду обходить все деревья вокруг, чтобы найти другую зарубку, эта разведка заберет неделю. Следы может замести, прибить снігом, и я собьюсь. Тут нужно думать по-иному. Тот, кто делал это, преследовал какую-то цель. Почему - крестик А что, если его лучи указывают направление Но какой из них Я двинулся в левом направлении. Хорошо, что деревья зимой открыты, их кора — как борозды на твоей ладони. Прислушиваясь к ритму дыхания, считая шаги, угадывал, где могла быть очередная зарубка. На девяностом шагу неожиданно почувствовал, что приближаюсь. Так я угадывал грибницу и гнездо, не могу объяснить, что выводит меня на них. Где-то на сотом шагу дерево явило свой рубец. Неизвестный лесной человек не только обозначал направление, но и измерял пешее расстояние. Для чего Для кого С тем интересом я двигался дальше, находя все новые и новые зарубки. Пока не вышел на голую проплешину. Снежный покров между подлеском и скалой белел, как лист, испещренный следами какого-то зверька. Вскоре мне надлежало научиться читать эту лесную книгу. Итак, куда же я пришел, к чему меня вывели зарубки загадочного проводника У каменной стены ютилось семейство черных сосен. Высоченных, на полсотни метров. Таких я еще не встречал на своем веку. Одно дерево, давно сокрушенное, переломленное пополам, устало уперлось в скалу, дотлевало. Я обшарил вокруг каждый сажень, однако ничего приметного не обнаружил. Краткий зимний день угасал. Опустошенный, растерянный, брел я назад, прикидывая: к чему вел меня тот крещатый путик Иль - от чего Едва дождался завтрашнего рассвета. Новый день начал у того бука, на котором обнаружил первую зарубку. Отсюда направился в противоположную сторону-за правым лучом крестика. Через какую-то сотню шагов - новый знак на дереве! И дальнейший. С каждым шагом лес светлел, становился чище. Сокрушенные деревья встречались реже, а затем их вовсе не стало. А дальше глаз мой схватил то, что заставило сердце задеревенеть: из-под пречистого снега торчал обугленный комель. Один, второй, третий. Я вспотел, и козья доха была здесь ни при чем. Передо мной простиралось зеркальное отображение моего труда. Будто земля сделала полный оборот и привела меня на место, откуда я пришел, где доныне сжигал сухостой. От такой загвоздки закружилась голова. Стоп, что это Снежный покров нестойкий, под ним журчат ручейки - скрытые жилы земли. Может, твердь под ногами как-то себе движется, живет отдельной жизнью А может, туг в самом деле «водит», как написано в блокноте Ружички Я вынужден был испытать свой страх до конца - двинулся вперед, по дорожному указателю, который, получалось, должен вывести меня на мой обжитой участок. Но почему не вижу озерца, у которого приостановил чистку леса И почему этих зарубок, если ходил тут, я не замечал раньше Зато я увидеп иное - колодец, срубленный из черных бревен, с выдолбленным желобком, с которого капала вода. Я напился из пригоршни твердой, как стекло, ледяной воды и понял: тут я не был. Тут был кто-то иной. А возможно, еще и есть. Моментально насторожились все чувства ловца -нюх, зрение, слух, насторожился каждый пупырышек кожи. Однако чьего-то присутствия я не ощущал. Только низовой ветер взвихривал вокруг снежную порошу. Я двинулся дальше - по меткам чужой руки на деревьях. Лесной участок был хорошо ухожен заботливым лесником. Хозяйским глазом лесовика я примечал, что даже и хворост был убран. Очевидно, на растопку. Даже в дикой пуще ощущаешь некую разреженность, обжитость простора, когда приближаешься к человеческому жилью. Я это чувствовал. И за минуту прибился к нему. На возвышенности, под надбровьем горы темнела дверь. Дверь в пещеру, догадался я. Подошел к ней и робко дернул неотесанную доску. Дверь, запертая изнутри, не сдвинулась с места. Доски были грубой обработки, зато плотно подогнаны и сбиты дубовыми колышками. Так наши предки когда-то подымали в небо островерхие церкви - без единого гвоздя. Дверь не поддавалась. Мне пришлось порезать палку и наделать клиньев, чтобы воткнуть в щель. После этого дверь шелохнулась, натужно подвинулась вовнутрь. Из пещеры дыхнуло плесенью, тленом. Меня затошнило, даже вынужден был сыпннуть в лицо горсть снега. Сноп света из дверного проема пронзил сети паутины и
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10