Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Мирослав дочинец




страница6/10
Дата06.07.2018
Размер3.13 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10
Я вынужден был как- то спасаться. Тогда я придумал своеобразную парилку. Сработал под скалой длинную, на мой рост, глиняную печь. Изнутри выложил речными голышами, устроил узкий дымоход. Печь как печь, только туда я засовывал не горшки, а самого себя. Вечером приносил из лесу связку дров и зелье. Растапливал печь, а когда дрова прогорали и накаляли камни, заливал их водой, настелял папороть и залезал ногами вперед в длинную черинь-под. Так что голова оставалась у устья, чтоб дышать свежим воздухом. Зато тело прогревалось и пропаривалось настолько, что становилось будто из воска изваянным. Легкое и податливое. Искупаешься после такой парилки в ручье - и ложишься на вербовую плетенку под ясенем. Спишь мертвым сном и без сновидений. Лишь пучеглазый месяц ныряет из облака в облако и завистливо посматривает на мою постель. А на рассвете, когда после ночной тишины первые звуки возвещают о рождении нового дня, - я уж у ворот леса. И подсвечиваю головешкой его темное чрево. Утомленные длинной жизнью, как и люди, и побитые стихией, деревья, горели стоя. Долго, ровно и без копоти. Лес в тот раз явил мне происшествия и тягостные, и утешительные одновременно, как это часто бывает в жизни. Не каждого зверя полошило мое хозяйничанье на его территории. Одного возмутило. Я огребал гнилые колоды, обкладывал сушняком и поджигал. Те ватры оставались мирно тлеть, а я продвигался дальше в чащу, к новым кучам древесного ломачья. Набрел на блюдце болота, поросшее невестульками, залюбовался и спиной ощутил чей-то взгляд. Не успел оборотиться, как над головой метнулась мохнатая тень. На плечи что-то бухнуло, обожгло. Я выхватил нож и вонзил в живую мякоть. Кровь зверя смешалась с моей кровью, однако когти и дальше вонзались в мое тело, заскрежетали о кости. Под тяжестью зверя, слабея от боли, я быстро попятился и с разгона грохнулся спиной в пламя. Зашипела обожженная шерсть, рысь истошно мяукнула и бросилась в кусты. Я тоже вскочил на ноги горящим снопом и стремительно бултыхнулся в болотистую колдобину. Долго собирался с силами, чтобы доползти домой. Обожженная одежда сползала вместе с кожей, из шеи струилась запеченная сукровица. С одной стороны это было хорошо - раны прижгло, обошлось без заражения. А с другой - я был обожжен, точно цыганский казан. Вымокал до дрожи в студеном ручье. Добравшись домой, устлал постель листьями подорожника, настрогал дубовой коры и улегся. Нет не спать (какое спанье!), а чтобы пригасить огонь в теле. На следующий день заставил себя поискать иное снадобье. В высохшем русле наткнулся на куртину вероники, на трясине нарвал сушеницы болотной. Ее мелкие розовые листочки будто лежат в раскрытых ладошках острого листья. И лопуховый бадан годился примачивать ожоги, и кора с листьями простого дерева вяза. Одно другому не помеха, у каждого зелья своя тайна, свой характер. Кому одно помогает, кому другое. Раны подсушивал порошок из дубовой коры, не давал им гноиться. А лихорадку я сбивал липовым чаем с медом, и мог хоть подремать. О еде почти не думал, разве что жевал сушеные кислицы - подсушенные дикие яблоки и ягоды. На дворе стоял невыносимый зной, я едва ползал к пересохшему ручью, чтоб хлебнуть водицы. Берестяные лычаки тогда вспыхнули первыми и сожгли мои ступни. Таким образом приходилось скользить по земле, точно гад. Зато мои очи теперь оказались на уровне трав. Мои ноздри впитывали дух земли. Моя грудь вплотную ощущала ее тепло. Доселе я и не догадывался, что земное тело, как и человеческое, в разных местах по-разному пахнет и имеет разную температуру. В поисках желанного холодка, приюта от духоты я полз туда, где прятались птицы. И лежал плашмя в увядших травах, мучительно прислушиваясь, как сжигает меня изнутри, извне и с неба. Тогда и пришел ко мне, уж не из разгоряченного ли сердца пробудился дар ощущения подземной жилы. Я ощутил ее кожей, нутром, но разум не поверил. Аж пока я не разгреб по локоть песчанистый грунт - и ямка затемнела влагой. Копал и дальше, накнулся на камень, кое-как его выдолбил и вывернул - из-под него в лицо ударила струя студеницы. Вода была мягкая, с кислинкой свежести, сытная. Я расчистил родник, обложил камнями и взялся рыть канальчик, чтоб он не заиливался. Теперь у меня во дворе была свой колодец. Не нужно было ходить за речной водой, в сезон дождей мутной. Однако этого мне было мало. Хотелось проверить свою способность. Я присматривался и замечал знаки: когда и где обильнее выпадает роса, где и какие птицы любят садиться на землю; где и какая трава растет. На затемненном участке, где в тесноте уживались четыре травы, я ложился и прислушивался. Все сходилось: голую грудь щекотливо холодила близкая водяная нора. Я копал - так оно и было! Вдоль своей тропы к лесу я сработал пять колодцев, как бусин. Пять зеленых глазков привычно моргали мне. Это должно было сэкономить мне время и силы, когда возникала потребность спешно таскать воду, чтобы сбить высокое пламя. За новым захватывающим занятием я помалу забывал о жгучих ранах. Голод поднимал меня на ноги, вода из подземных жил возбуждала аппетит. Да и козочку нужно было обходить, водить на свежую пашу - подножный корм. Я называл ее Тисой. Ибо эта река была мне очень близкой. Выколыхала в детстве и несла по прихоти судьбы дальше, высаживая на спасительные берега. Вещая река нашего, подкарпатского народа, который загнездился на ее берегах и отсюда отправился познавать широкий мир. Наши пращуры, рассказывал в гимназии старый учитель истории, прибывали в Рим и прижимали руки к сердцу под шерстяными гунями: «Слы. Есьме слы (послы)». А стража сообщала дальше: «Слы вене! (Послы пришли!)». Так нас поименовали славянами. Длинноволосых спокойных людей, разговаривающих мягко, певуче и пришедших из тех земель, откуда доставляли трехсотлетние тисы для строительства римских галер, храмов и вилл патрициев. С холмистых и тучных берегов полноводной Тисы. С тех пор нас так и называли. Рысь преподала мне хороший урок осторожности. Дикий кот - хитрый зверь. Он подстерегает жертву всегда сзади и, если она его раздражает, нападает. Я вторгся в его владения и получил отпор. У меня не было к нему злости. Пришел на место нашего поединка и крикнул в лесную чащу: «Мудрый и сильный зверь! Я кланяюсь тебе и не хочу губить твою лесную царину. Однако и ты не мешай мне. Я не потревожу тебя, а ты не пересекай моего пути. Этот лес одинаково твой и мой дом. Тут следы моих ног и рук и тут моя кровь. Слышишь, почтенный зверь» Я знал, что он слышит. Ибо я слышал его. Когда-то я смеялся над пословицей вуйка Ферка: собака собаку чует. Ныне я мог смело сказать: зверь зверя чует. Встречая и провожая день в лесу, становился я его дикой частичкой. Муха не боится обуха. Уж и на затылке были у меня глаза, уши и ноздри тоже были начеку. Тогда от рысиных зубов меня спасли длинные волосы и полосы из лыка, переброшенные через плечи, - ими я стягивал поникшие деревья, связывал хворост. Теперь я плел себе плотную заплечную пелерину-кольчугу. Не заходил в чащу и без прочной шапки-шлема. Перед тем как осваивать новую парцеллу-лесосеку, я обходил ее с гиком и пылающей головешкой. Все шло, как у нас говорится, в нитку, т.е. своим чередом. Никакому зверю я не причинял зла. Норы обходил, гнезда переносил, нарывал муравейники, чтоб не брызнула на них искра. Не разорял грибниц и ягодников, ибо это была моя завтрашняя кормушка. Население пчелиных дупел перемещал в здоровые стволы - лесная пасека под моей рукой умножалась. Я уж мог подкармливать своим медом слабые рои. Хочу заметить, что мед в то лето был горьковатым, как пережженный сахар. Получалось, что дым проникал и в нектар, и в соты вощаные. Это лишний раз подтверждало: ничто в природе не живет обособленным образом, все связано, все слито воедино. Изменил я способ сожжения лесного хлама. Дабы не волновать широким огненным наступлением лесное население, прогоняя его с насиженных мест, я решил пронизывать лес огненными полосами-лучами. Те просеки должны были впустить в дебри свежий люфт-воздух, а мне служить дорогой. Настойчивость стену пробивает. Работа кипела, еще лучше сказать - горела. Я безудержно пробивался на юг, прокладывая себе путь огнем, освобождая, прореживая лесной массив. За две недели я уперся в сланцевую скалу. Вытирая со лба черный пот, прислонился к курчавому лишайнику. Возможно, потому что был голоден, он пахнул мне чем-то съедобным. Темно-зеленые скользкие наросты содрались с камня, будто кожа. Испеченный на тлеющем пне, лишайник почернел, как сушеные подосиновики. Хрустел на зубах и напоминал по вкусу пресную перепечку. Вместе с заячьей капустой и муравьиными яйцами это было замечательное блюдо. С тех пор я часто им смаковал. Там, где лишайники высыхали, прорастал мох. На него намело листьев, песка, и на тонкую грядку сеялась трава, цепляясь корнями за деревца. Стена скалы была испятнана такими же зелеными заплатами. Пожалуй, и наши предвечные горы когда-то так же заростали чащами. На рухнувших гнилых дубах находил я белое ожерелье странных грибов, из которых чиркала ароматная водичка. Я сушил их у своих костров и с большим удовольствием поедал. Еда была под рукой, не отнимала время. Зато я мог урвать часик на уход за Тисой. Она скучала и жалобно мычала, когда я отлучался надолго. Пожалуй, полагала, что я, принаряженный в козлиный лейбик, - ее мамка. Тонконогая серая козочка с ягодками-глазками тут мне приходилась ближайшей родней. На опушке леса я нашел озерко, наполняющееся из подземного источника. Туда я выпустил мелкую рыбу на расплод. Мог тут освежиться, смыть копоть гари, на бережку привязывал Тису. Она пощипывала низкую поросль, а я блаженно лежал среди водяных лилий. И вспоминался мне один псалом: И он будет, как дерево, над водным потоком посаженное, что родит свой плод своевременно, и что листья не увядают его, и все, что он творит, удастся ему! А надо мной свисала пряжа облаков. Над озером они приобретали форму рыбьей чешуи, над деревьями — кудрявились листьями, над дымовой завесой свивались в огненные языки. Я давно заприметил обычай облаков забавляться с землей, дразнить ее гримасами. Облака - пересмешники. Им там тоскливо, в небесной пустыне, а на земле столько всего происходит. Тут же, на бережку озера, соорудил я себе колыбу- шалаш, дабы не плутать ночью в лесных потемках. Нагнул к земле невысокую ель, а обрубанными лапами подтыкал бока и устлал пол. Такие пристанища на одну ночь когда-то устраивали себе с почтенным Джеордже. Не ухитряйся от всего иметь пользу, а позаботься, чтоб самому быть полезным. Лоза, которая не родит, вскоре усыхает. Усилия тела должны быть продуктивными. Тогда природа даст тебе силу. Люди, работающие на земле, в лесу, на строительстве, преимущественно крепки до старости. Начатое дело всегда кончай. Хотя и не будет за это ожидаемой благодарности. Не в этом твоя награда. Кто имеет волю, тот имеет долю. ... Тот удивительный человек ввел меня в живую сказку, открыл передо мной зеленый университет карпатского Марамороша. Это был волхв травы, он молился на нее, он знал, как с ней беседовать. «Трава, как человек, - говорил почтенный Джеордже. - Корнями держится земли, а душой тянется к небу. Ибо оттуда она посеяна. У травы есть разум, слух и память». Я смеялся, а он был торжественно серьезен, в его глазах темнело дно колодца. Он терпеливо объяснял мне странные вещи. Самое лучшее снадобье от кашля - репейник с собачьего хвоста. Почему Да потому, что в нем здоровое и зрелое семя. Стебель настолько хитер, что нацепляет головки с семенами на собаку, чтобы тот понес их дальше. Так же и ягоды искушают птиц лакомством, чтобы те полетели с их косточкой. А цветы принаряжаются для пчел и шершней. Разве это не разум Клен пускает по ветру свои легонькие вертушки с семенем, липа открывает свои медовые прицветники, чертополох семена опускает на воду в челноках, козлобородник подготовил себе прицепку к козе иль иной скотине, зрелый молочай взрывается, точно бомбочка. Мак, созревая, сам прокалывает себе маковку и не спеша кадит черным порохом, как бывалый сеятель. А одна водяная трава при цветении наполняет пузырек воздухом и всплывает на поверхность. А потом с тяжеленьким плодом снова опускается на дно. Дрок пружиной рассеивает вокруг золотую пыльцу. У шалфея есть тоненькие перекладинки, крутящиеся и взвешивающие семя перед тем, как пустить его по ветру. А если тронуть мясистый плод момордики, то она выстрелит на пять метров скользкой струей с зернышками. Иль это не разум Мозга нет, а какой потайной ум! Людям еще и не снились машины, а уж флора придумала себе самые хитрые механизмы, чтобы утвердить свой род на земле. На кульбабу-одуванчик (крохотный близнец солнца) подуешь - и целый рой пуха разлетится во все стороны. Упала пушинка, и семечко мизерными зазубринками цепко хватается за почву. На следующий год тут засветится целая роевня маленьких солнц. А какая сила, какая воля у травы! Нам бы хоть частичку из этого. Трава крошит камень в стремлении к солнцу. Выживает в огне и льдах. Воду найдет там, где не найдет человек. На голой скале прорастет, выпуская такую кислоту, что превращает камень в песок, дабы было ей из чего жить. «Обрати внимание, - гладил невыразительную былинку пан Джеордже. — Тоненькое, бледненькое ничтожество, мусорок у дороги. Кажется, наступил - да и готово! Ан нет, коллега. Ты уйдешь, а оно подымется и дальше будет колебаться на ветру - туда-сюда. Под дождем нагнется. От зноя скрутится в трубочку, в посуху с росы напьется, из тучи потянет себе влагу. Зачует козу либо зайца - испустит такой душок, что те морды отворотят... Вот тоненький колосок, а какие там мощные помпы работают день и ночь - качают чистейшую воду из земли, какой нет ни в одном колодце. В этой былинке смешиваются слезы неба с солью земли в животворный сок. Им можно излечить семь тяжелых недугов. Сила эта одолевает хворь, укрепляет больного. Нет, не пустой это сорнячок - трава господня! И загадка своя кроется в каждой травинке, каждая растет по какому-то назначению. Как и человек. Ибо нет у Господа пустоцвета». А с какой любовью создано зелье! Потому оно и есть знак любви, когда цветет. Если тогда к цвету прикоснуться губами, то почувстуешь, что он теплее. Если нашептывать ему ласковые слова либо песенку напевать - благодарно наклонится в твою сторону. Трава запомнит тебя и когда ты будешь проходить мимо, она будет радоваться твоим шагам. Мой учитель читал травы, как мудрую книгу, и говорил, что сию книгу не прочесть до конца никому. Он ходил по лужку мягко, осторожно, чтоб не наступить на ценную траву. Он и меня научил смотреть под ноги, и с тех пор среди трав я хожу, как среди людей. Здороваюсь с ними, как с давними знакомыми. А с некоторыми, каких не находил годами, встреча очень волнующая. И с прогулки я никогда не возвращаюсь без пахучего пучка. А тогда, сохраняя в свежей памяти свидетельство Миколы Шугая, спросил я старого травника про цвет папороти на Ивана Купала. Он смачно засмеялся: «То все выдуманные сказки. Однако правда не менее чудесна. Папороть рассеивает свои созревшие споры, и из каждой, упавшей на влажную землю, произрастает маленькая, точно ноготок, зеленая заплатка. Она напоминает сердечко. На той бляшке образуются два органа - кругленький мужской «огурчик» и женская пустая «бутылочка». В нее вливает свое семя «огурчик». В сладостном единении ждут они из неба благословения - капельки дождя иль росы - и тогда происходит тайна оплодотворения, рождается росток новой папороти. В любовно-сладкие для нее дни (где-то на Ивана Купала) она действительно может светиться. Да не это главное. Дикая яблоня тоже светится, как покрывалыде из зеленоватых свечей». «А почему они светятся» «Потому что в это время земне токи самые сильные. Они струятся по стебельку, растапливая в нем смолы, и они закипают в целительном снадобье. Человек тоже получал эту живительную электрику, когда ходил босиком, спал на земле, ковырялся в ней руками. Никакое мясо, никакие плоды не дают нам такого здорового питания, как травы и коренья. Давние люди употребляли в двести сорок раз больше растений, чем мы, и тела их бугрились мускулами. Они не боялись ни медведя, ни мамонта, ни ледника». Он отлично знал, что и когда собирать. После теплой воробьиной ночи собирали мы под Поженяской «двадцать главных трав». Подошло время их зрелости. Пан Джеордже сразу после просушки упаковывал их в полотняные мешочки - одни больные будут носить их на груди, другие класть под голову на ночь, третьи перетрутся на порошок, четвертые пойдут на мазь, пятые зальются виноградным перваком... Учил он меня, как запаривать липу, бузину и малину, чтобы сразу же сбить лихорадку. Показывал желтый цветок марьянника, излечивающий туберкулез и экзему. Радовался, точно дитя, когда мы нашли золотой корень. Что он только не лечит: высокое давление, нервы, ревматизм, печень. Я спросил, не это ли и есть самое целительное зелье. Нет, марьин корень еще ценнее, его добавляют почти по всем рецепциям. Либо тот же корень солодки. А купина - настоящая чародейка: предупреждает старость, укрепляет слабое тело, проясняет память. Ее он и сам с удовольствием употребляет. Каждая трава внимания и уважения требует. Даже простой пырей для знающего целителя великая трава. Лечит почки, суставы, глаза, спасает детей от рахита. А бывает, что и убогий мышиный горошек не заменят никакие лекарства из аптеки. Каждой траве свое время. И каждому больному - своя трава. Как в стеблях и корнях смешиваются и зреют вещества для разных стихий, так и причиной хворей людских может быть то воздух, то зной, то ядовитые соли, то недостаток доброй воды. Его лекция была возвышенна, как проповедь с амвона. В очах сверкали искры восторга. Тогда из неприметного мелкорослого человечка он превращался в таинственного аристократа. Я начинал понимать, почему все уважительно величают его «почтенный». И в горах, и в городе Сиготе, и даже в Букуреште, куда пан Джеордже дважды в год ездил читать лекции. О людях он говорил мало и неохотно. («Они - как трава под стопами Господа».) Зато про саму траву рассказывал часами. А еще больше времени просто молчал с нею с глазу на глаз. Они находили общее понимание и так. Все чаще брал меня с собой на травяные промыслы, на «пленеры», как любил говорить. Я умело помогал ему, а главное - благодарно слушал, впитывая каждое слово, как губка воду. Начинал что-то и сам понимать в той хитрой науке. А он и дальше ни о чем меня не расспрашивал, будто я был для него какой-то хорошо знакомой травой. Только раз, когда мы ночевали у берега черники («В дом, где едят лесную ягоду и чернику, доктора не ходят»), он деликатно молвил: «Вижу, какая-то печаль твое сердце гложет». Я стенул плечами. Он сорвал какие-то цветочки, связал их в пучок и протянул мне: «Пусти это за водой. Но сейчас. И пойдет с цветом за водой твоя печаль». Я так и сделал, чтоб его не гневить, - в овраге грозно клекотал поток. А тогда облегченно открылся своему благодетелю. Рассказал про гимназию, про Терезку, про жандарма Ружичку, растоптавшего мою молодую жизнь на полову. «Никто и ничто не может погубить человека, кроме него самого, - припечатал мою печальную повесть пан Джеордже. Как ты к миру - так мир к тебе. Если долго будешь заглядывать в бездну, бездна заглянет в тебя. Не казни себя воспоминаниями и не беспокойся о будущем. Судьбу твою волк не съест. А Терезка... женщины нам не принадлежат, это они нас выбирают, а не мы их. И на жандарма того не свирепей. Отпусти его из сердца. Он и так к тебе придет, сам...» «Как Зачем» - вырвалось у меня «За крестиком своим. Неугомонная душа христианская». Те слова тогда показались мне странными. Вскоре я забыл о них. И, как роса с листа, выветрилась помалу и моя печаль... Когда бук засверкал медью, спустились мы в долину. Овчары - в село, мы - в желто-каменный город Сигот. Тут пан Джеордже содержал фармацию. Распоряжался в ней сын - бородатый пузан с холодным взглядом. Про таких говорят: злости полны кости. Я хотел идти наниматься на черновую биржу, однако старый аптекарь пригласил меня ассистентом (чтоб не говорить - слугой). Мне обеспечены стол, постель, одежонка, еще и кой-какие леи на карманные расходы. На что мне без документов еще надеяться Поселили меня в сенях при самой аптеке. Я следил за стерильным порядком: мыл баночки, нарезал бумагу на порошки, разносил готовые лекарства заказчикам, ночью и в воскресенье выходил на звонок. В аптеку разрешалось заходить в любое время Память хранит давнишнюю картину. Ночь, за окном осенняя слякоть. Жестяный когут-петушок скрипит на крыше. Блики от свечи играют на фарфоровых ступках- толчеях. Дремлют бутылочки с латинскими надписями. Но вот проснулись чашки весов, в одной - лекарства, в другой яд. Аптекарь прищурил глаз, ворожит что-то пинцетом. Фукает на пальцы, будто вдыхает в кристаллики жизнь. В сенях ждет старый волох в мокром сардаке-куртке. Он постучал в полночь. «Пан патекарош, Ануца умирает. Во всем Марамуреше не есть таких лекарств, которые бы ее подняли. К вам спровадили. Два дня шел». В черной руке дрожит бумажка в жирных пятнах. Виновато улыбаются детские глаза. «Обождите, любезный, тут виноград на подносе, угощайтесь», - говорит пан. Безразличные весы качнулись туда, качнулись сюда. Замерли. Аптекарь не дышит, дабы не нарушить момент дозы, момент истины. Лекарства готовы. Волох суетливо шарит по карманам мокрого сардака, а аптекарь ссыпает ему в тайстру виноград и груши. «Бог вас отблагодарит, милостивый пан». Благодарностей он не ждал. Земля и солнце долговечны потому, что существуют не для себя. Часто ездил к больным, бывало, что и в далекие села. Под вечер садился у открытого камина и скромно трапезничал: легкое блюдо из фасоли либо крупы и непременно всяческая зелень, лук и чеснок. Иногда нацеживал себе фужерчик красного вина. На столе всегда были орехи, яблоки, сушеный виноград, мед. Послевечернее время посвящал гербарию, занимавшему все пространство под кровлей. Я помогал ему: склеивал картонные плиты под растения, носил художнику зарисовывать, а когда аптекарь купил фотоаппарат, я перебивал ту коллекцию на цинковые пластины. День начинался у нас рано. Если не было срочной работы, пан Джеордже часто брал меня с собой на пешую либо верховую прогулку вдоль реки. Он называл это — «растрясти калории и стряхнуть годы». «Ты представляешь себе толстого и дряхлого человека на коне - спрашивал меня. - И я не представляю. Так иди седлай кобылиц». «Добрый день, добрый пан Джеордже! - почтенно снимали шапки земледельцы пойменных полей. — По вас можно часы сверять». Он охотно с ними беседовал, а потом грустно говорил мне: «Счастье этих людей - в еде. У них пустые сердца, мягкая воля и твердые кости. Они идут по борозде жизни и не знают, когда остановятся. Они мечутся между счастьем и несчастьем. Я учусь у них мудрости и спокойствия, ибо они умеют беззаботно воспринимать то, что им отпущено небом». «Они вас очень уважают», - сказал как-то я. «А знаешь почему Потому что добрым я делаю добро и недобрым тоже делаю добро. Искренним я верен и притворным тоже верен. Ибо я воспитываю не их, а себя». На утренних променадах он охотно становился любомудром. Памятны мне его размышления о старости. «Старость, если она мудра, - самая благодатная пора жизни. Увы, к сожалению, и она проходит. Если все время пользоваться острым, оно не может долго сохранять остроту. Краски притупляют зрение, звуки - слух, смакование - смак. И ты возвращаешься из верховины в долину, от перезрелости - в детство. Грустно ли становится мне от этого Если и да, то грусть моя светла. Ибо разве мог я остановить то, что меня родило Разве я делал что-то для того, чтобы жить И ныне, ненавидя смерть, вырывая из ее лап других, разве я могу как-то избежать ее сам Нет полноты без пустоты. Без пустоты нет посуды, без пустоты нет ни окон, ни дверей, ни дома. Тридцать спиц в колесе, но нет колеса, если между ними нет пустоты. И мы одной ногой всегда там - в пустоте. Мне грустно, но не горько. Я ничего не оставляю, за чем бы жалел. Создавая что-то, я тем не владею. А завершая что-то успешно, не гордился. В траве меня зачали, травой я кормился, травой со временем и сам прорасту... Я нашел свое место, выбрал рукомесло для удовольствия, я пытался бать в согласии со временем и примирился с людьми. Я не рассеивал свой разум на пустяки, ничему не противился и ни скем не боролся. Так меня научила природа, в которой все без насилия, все проникнуто благом. Поэтому я никогда не строил несбыточных планов, а работал ежедневно; не заставлял, а убеждал; не раздумывал, а брал то, что хотел. Я не сковывал свое тело и давал свободу своим мыслям. Опирался на Природу и уповал на Дух. Был милосерден ко всем и ко всему. Поэтому я сплю без сновидений и встаю без печали... Увы, я давно перешел свой перевал и готов сойти в долину вечного покоя. Ибо даже земля и небо не совершают чего-то долговременного. Отпущенный мне срок я проживаю в радости, в тишине и спокойствии. Тебе еще рано, молодой человек, думать об этом, однако знай, что именно это называется счастьем». Господи, думал я, как они похожи и непохожи в своей воли к жизни, жажде действия - темный и неистовый бунтарь Микола Шугай и аристократичный, просветленный благодетель Джеордже. Как два склона одной горы - облачный и солнечный. Будто кожух верховинца: с одной стороны - мягкая вычинка, а с другой - грубая шерсть. И у каждого своя правда. Иль подобие ее... То был особенный человек. Со всеми ровен, приветлив, многословен, но и достаточно закрытый. На сентименты в его сердце, переполненное работой, не оставалось места. Ко мне он был благосклонен, и я привязался к нему. Брал меня с собой в Букурешт, где я обустраивал его обиход. Ожидая, пока пан Джеордже закончит свои лекции, я сам склонялся по медицинскому факультету. Присматривался, прислушивался. Как-то невзначай тогда я и открыл в себе удивительную проникновенность взора. И робел, и радовался одновременно. То и дело проверял себя - и сходилось! Однако я все еще боялся поверить сам себе. А открыться пану Джеордже - тем паче. Аж пока не встретил на сиготском базаре знакомого семинариста. Он пересказал мне новости из отчизны. Умер мой дедо, надорвавшись с мешком. Терезка вышла замуж за Ружичку, тот оставил службу и увез ее в Прагу. Обо мне газеты писали, что Шугай из тюрьмы меня вытащил и сделал своим приспешником. А самого Миколу Шугая убили. Юру тоже. По всей Чехословацкой республике об этом трезвонили. Зарубили братьев топорами их же сообщники. Вытащили деньги и заявили в жандармерию. Погребли Шугаев вне кладбищенской ограды, на некрещеной земле. Когда Микола умирал, рассказывали, то пар из него струился. Выходит, у того разбойника вместо души пар был... Я не верил сказке про пар. Была у того человека душа. Сумрачная, мятежная, грешная, но была. Из рассказов моего земляка получалось, что погиб Шугай через несколько дней после того, как мы разошлись. Теперь я вновь припомнил лицо того лесного человека. Половина его, как и положено живому, - жива, а половина - будто пеплом присыпана, мертвенная. Мне казалось, что та щека бакуном-табаком подкурена, а то смертная полоса легла на горемыку. Правду говоря, я увидел ее уже тогда. И сердце мое вещало что-то недоброе. Когда несли с гор в долину Шугаево тело, У белявой у дивчины Сердце заболело. Из-за гор восходит солнце За горы садится, А Шугай того не знает, Где беда случится. Такие вот тогда слагали о нем спеванки-песни. Верь лишь тому, что сам увидел, учили меня. И я верил только свои очам. Очи как очи, да иногда мне казалось, что они видят себя и свое дно. Так, если бы образки, возникшие когда-то передо мной, сложились и напластовались, точно дагерротипы, в гербарий целосности этого мира. И я свободно мог по необходимости те образки воскресить в живых красках, разметать, точно карты, наложить один на другой и проследить какие-то черты, какие-то точки закономерного подобия, влекущие за собой целую череду скрытых подробностей. Часто ловил себя на чувстве, что я это уже где-то видел, это уже когда-то происходило со мной. А со мной ли, и не во сне ли Получалось так, будто моими глазами смотрит еще кто-то, фокусирует их на предмет. Как я ни таился, проникновенный пан Джеордже все разгадал. Наведался к нам как-то один панок, жаловался на сердце, на задышку, на слабость. Аптекарь выслушал его, а мне велел принести смесь трав для сердца. Я запаковал зелье в бумагу и подал пану. Где-то через две недели тот человек снова зашел к нам. Посвежевший на лице, в хорошем настроении. Благодарил: «И дышится легче, и ноги не отекают, и поем себе в охотку. Долго ли мне еще пить тот горький, как сто чертей, навар» «Почему горький - удивился почтенный Джеордже. - Ану-ка принесите мне тот пакетик». Больной принес. А когда ушел себе, хозяин шагнул ко мне: «Ты перепутал лекарства. В нашем деле это недопустимо. Я думал, что на тебя уже можно положиться». «Я сделал это нарочно». «Почему» - в обычно приветливых глазах старика сверкнули недобрые огни. Я молча потупился. «Что за баламут» - зарычал он уже по-русински. «Потому что у того пана больны почки, а не сердце», - выдохнул я. «Откуда тебе это ведомо, сукин ты сын!» - клекотала в нем злость. «Потому что знаю! - выпалил я, ничтоже сумняшеся. - Знаю, хотя и не умею объяснить, почему. Знаю, что у вас усыхает грудь, но это не туберкулез. Знаю, что у вашего сына кости становятся мягкими, а у вашей внучки...» «Молчи, паскудник! Ты подле меня нахватался вершков и возомнил себя Асклепием». «Нет, пан, меня и самого угнетает то, что я вижу». Он тяжело опустился на ладу. «С каких пор заметил это за собой» «С той поры, как тот наглый волох проломил мне затылок». Мой пан смежил бледные, как водяные лилии, веки и тихо, одними губами начал нашептывать: «Никому на лбу не написано его планиду. Был у меня один больной солдат. На фронте его ранило в голову, оглушило, он потерял дар речи и ясность ума. Лечение не помогало. Горемыка опустился, попрошайничал на базаре, а пенсию вместо него какие-то непорядочные родственники получали. И однажды кто-то принес ему письмо. Оно было от офицера, с которым тот солдат воевал. Когда ему читали, бедняжка истекал слезами. Он и ко мне приносил то письмо, просил перечитывать. Плакал и подносил его к губам, прятал на груди. Должен заметить, что офицер писал к нему с большим уважением, мило вспоминал веселые приключения, благодарно кланялся за верную службу и нелукавую натуру. Солдат-калека светил промытыми глазами и мычал, тужился что-то рассказать... Я запомнил адрес и списался с тем офицером, пригласил на несколько дней в гости за мой счет, на мой пансион. И тот приехал. Близился полдень, и я повел его на базар. Немой сидел на привычном месте под деревом, с шапкой на коленях. Офицер остановился в сторонке и зычно крикнул: «Миха!» Попрошайка нервно дернул головой, повернулся и с бледных его уст сорвалось: «Матица Божия! Пан поручик!» Так к человеку вернулась речь... Так и к тебе могла вернуться проникновенная зоркость, потерянная нами за тысячи лет. Когда-то очеловеченный дикарь, чтобы не погибнуть, должен был первым чуять зверя, измерить взглядом его силу, угадать повадки. И мозг мгновенно подавал совет, что делать. Он знал, чем дышат его соплеменники, распознавал настроения и действия врагов по запаху, по выражению глаз. Он поклонялся ветру и растению, потому что чувствовал его дух. Был дитям природы, а не паном ее, как нам того хочется». Аптекаря интересовало, как и что я вижу. А я и в самом деле не мог объяснить. Тогда он повел меня в лечебницу, где главным доктором был его приятель. Они приводили мне на осмотр одного за другим больных. «У этого разбухшая печень», - говорил я. У другого: «Сердце трепещет, точно заячий хвост». У третьего: «Гниет слепая кишка». Четвертый «надорвал грыжу». Пятый «здоров, жаль отдавать ему постель в госпитале». Паны удивленно переглядывались. Наконец доктор процедуру остановил: «Этот гость не на голую кость. Недаром ты, Джеордже, сеял ячмень в грязь». Терзали меня расспросами: как я могу знать, что больного беспокоит, если даже не касаюсь его, не спрашиваю ни о чем.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10