Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Марк Александрович Алданов Самоубийство




страница5/40
Дата12.06.2018
Размер5.5 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   40
IV Этому человеку не везло в молодости. Он довольно долго жил в нищете. Социалисты в ту пору говорили и даже думали, что таков «принцип буржуазии»: не давать пролетариям возможности выходить в люди. Разумеется, никогда у правящих классов такого принципа не было. Во все времена они старались привлекать к себе отдельных способных людей из низов и позднее ими хвастали. И лишь чистой случайностью надо считать то, что очень небогатая, мало смыслившая в политике буржуазия, мирно управлявшая делами в Довии, в Форли, в Предаппио, не обратила внимания на этого молодого человека. Вдобавок, семья его была хоть и крестьянская, но старая, жившая в этих местах столетья, а сам он был, при тяжелом и буйном характере, человек чрезвычайно способный, и ум у него был живой, и руки были золотые; он имел какой то школьный диплом, и уже тогда немного владел иностранными языками. Некоторые земляки считали его не совсем нормальным. В школе он был груб с товарищами, особенно с теми, у которых были состоятельные родители, вечно дрался, однажды пустил чернильницей в учителя. Учился же недурно: вышел первым по итальянской литературе и по музыке. Девятнадцатилетним юношей он переселился в Лозанну. Его там считали политическим эмигрантом, но это было неверно. Получив на родине место школьного учителя, он скоро признал, что учить маленьких детей для него дело неподходящее; государство щедро оплачивало его труд 56 ью лирами в месяц; стоило попытать счастья в других странах; а ему вдобавок очень хотелось путешествовать, видеть новое, иметь приключения. Однако, в Швейцарии в первое время пришлось ему уж совсем туго. Он развозил по лавкам в тележке вино, работал, как полагалось, одиннадцать часов в сутки, получал по тридцать два сантима в час, порою ночевал в сорном ящике. Случалось, просил милостыню, стучал в окна и грубо требовал хлеба, – иногда и получал. Впоследствии сам рассказывал, что как то, увидев в пустом саду двух закусывавших на скамейке английских туристок, насильно отобрал у них хлеб и сыр (может быть, и привирал). Он находил время для чтенья. Читал без разбора, но преимущественно серьезные книги: Ницше, Штирнера, Нордау, Кропоткина. Странным при его характере образом, подпадал под влияние чуть ли не каждого знаменитого автора. Прочел «Коммунистический Манифест» и объявил себя марксистом. Где то раздобыл медаль с изображением Карла Маркса и всегда ее при себе носил. Впрочем, называл себя и анархистом. Скоро он стал встречаться с революционерами и с революционерками. Всегда нравился женщинам, даже до времени своей мировой славы. С одной не повезло. Жить ему хотелось страстно, необычайно, много более жадно, чем хочет жить громадное большинство людей. И аппетит у него был волчий. Он часто останавливался у окон дорогих ресторанов, смотрел, как едят и пьют туристы, заглядывался на хорошо одетых дам. Говорил товарищам: «Как я ненавижу богачей! О, проклятая нищета! Сколько же времени мне еще придется всё это терпеть!» По вечерам делал то, что полагалось делать настоящим эмигрантам, пока с годами им это не надоедало: посещал митинги, слушал заезжих ораторов, Жореса, Бебеля, Вандервельде. Они говорили дело и говорили хорошо, но ничего особенного в их ораторском таланте он не находил: сам мог бы сказать не хуже, да вопрос не в том, как говорить, а важно, кто говорит: одно дело, если знаменитый член парламента, а другое если эмигрант в лохмотьях. У Жореса хоть голос был особенный, медный, громоподобный, а у других и этого не было. Расспрашивал о них. Многие социалисты вышли из настоящей богатой буржуазии: им было нетрудно выбраться в люди. Правда, Бебель будто бы был в молодости рабочим, но выдвинулся тогда, когда еще почти никакой конкурренции не было. «Ученые Едва ли, разве только опять таки Жорес, а Бебель и знает не больше, чем я. Сыты, хорошо одеты, живут именно как буржуа. И только я один голодаю и не выхожу в люди!» – с всё росшей ненавистью думал он. Больше всего он ненавидел бы Бога, если б не знал с мальчишеских лет, что никакого Бога нет; ему объяснили старшие товарищи: об этом серьезно и говорить нельзя. Решил раз навсегда всё объяснить всем. В Лозанну приехал из Рима для религиозной пропаганды, для диспутов с неверующими, пастор Талиателли. Такие диспуты происходили тогда нередко, особенно в Париже. Знаменитый анархист Себастиан Фор ездил по Франции с одной и той же лекцией: «Двенадцать доказательств того, что Бога не существует». Фор был превосходный оратор, его лекции неизменно собирали огромную толпу, и возражать ему приходили ученые, красноречивые священники. В Лозанне же всё было гораздо скромнее, публика состояла из простых людей, они спорить не умели, хотя, быть может, религиозными вопросами интересовались; часть их апплодировала священникам, часть безбожникам. В этот день, 7 сентября 1903 года, никто из оппонентов не пришел, и слушатели после лекции уже вставали с мест, когда кто то из публики сказал: – Я прошу слова! И даже не сказал, а прокричал с такой силой и резкостью, что все насторожились; выходившие люди остановились у дверей. На трибуну поднялся бледный человек в лохмотьях, с худым, изможденным лицом, с густой щетиной на щеках, с блестящими черными глазами, с выдающимся подбородком. Он был похож немного на Паганини, немного на Бонапарта и очень этим гордился. Его голова была бы интересна и Рембрандту, и Лафатеру. – Меня здесь никто не знает, – громко, отчетливо сказал он, откинув назад голову. – Зовут меня Бенито Муссолини. Я итальянский эмигрант, чернорабочий. Я долго говорить не буду, скажу только несколько слов. Но для этого мне необходимы часы, а у меня часов нет, они мне не по карману. Не даст ли мне кто либо свои Публика смотрела на него с недоумением, его действительно никто не знал. Слушатели не спешили исполнить его желание, – вдруг и не отдаст Пастор с улыбкой протянул ему свои часы. Он поблагодарил. – Теперь без пяти минут одиннадцать, – еще громче и отчетливее сказал он. – Я утверждаю, что никакого Бога нет! И приведу только одно доказательство. Даю вашему Богу, уважаемый пастор, пять минут времени. Если он существует, то пусть поразит меня за богохульство… И, подняв глаза к потолку, обращаясь к Богу, прокричал грубую брань. Публика молча с изумлением смотрела то на него, то на пастора. – Как видите, нет Бога! – с торжеством сказал он через минуту. Знал, что пять минут ждать нельзя: пропадет эффект. Положил часы на стол и сошел с трибуны. Эффект оказался большой. Пастор Талиателли взволнованно вызвал его на большой, серьезный диспут. Он принял вызов. Диспут действительно скоро состоялся. О Муссолини заговорили, публики пришло много, его речь против религии была напечатана каким то издательством. С той поры он особенно острой нужды не знал. Начал писать в революционных изданиях, они что то платили, хотя и очень немного. Писал статьи богохульные и статьи политические об итальянских и русских делах. Когда царь должен был приехать с визитом в Италию, Муссолини напечатал статью о «зловещем палаче с берегов Невы». Много позднее, всего лет за десять до своего прихода к власти, написал восторженную статью об убийстве Столыпина и призывал к цареубийству. Выступал на маленьких собраниях, говорил о «социалистическом фагоцитозе», сходном с «фагоцитозом физиологическим», который открыл русский ученый Метцников» (т.е. Мечников). Получил от рабочих карточку на бесплатные обеды. Кое какие гроши присылала из Италии мать. Таким образом мог жить, хотя и скудно. Разумеется, вскоре после его смерти, были, с оглаской на весь мир, напечатаны сенсационные документы, «неопровержимо доказывавшие», что Муссолини был в то время тайным агентом политической полиции. Так было, в силу комического «закона истории» и с другими диктаторами или полудиктаторами после их смерти (о Троцком это еще при его жизни доказывали два очень осведомленных – каждый по своему – человека); только о Ленине этого не говорили и не писали: уж слишком было бы глупо. На самом деле никогда Муссолини тайным агентом полиции не был. Напротив, очень рано, еще в Швейцарии, попал под надзор двух полиций. Швейцарские власти скоро его выслали. Он был и польщен, и раздражен. «Выслали как бешеную собаку, чтобы не заразила», – позднее говорил он. Высылка на родину была для него опасна, хотя и не из за политики: он в свое время не явился к отбыванию воинской повинности, был объявлен дезертиром и заочно приговорен к году тюрьмы. Но, как обычно во всех почти странах, действия полиции не отличались большой осмысленностью. Швейцарские жандармы грозно надели на Муссолини наручники и довезли его до границы, там наручники сняли и строго на строго приказали ему идти дальше. Он вернулся в Лозанну и «перешел на нелегальное положение». Впрочем, по случаю рождения наследника итальянского престола, дезертирство подпало под амнистию, и Муссолини вернулся на родину. В Италии он отбыл воинскую повинность, опять был учителем, женился, писал революционные и кровожадные статьи. Написал и какой то роман. Писал очень быстро, в четверть часа статью или главу романа. Имя теперь у него было, хотя еще и небольшое, – на митингах его иногда по ошибке называли «товарищ Муссолино». Он восхищался Маратом, но восхищался и Наполеоном. Часто повторял Наполеоновские слова: «Революция это идея, доставшая для себя штыки». Эти слова он позднее выбрал девизом для своей газеты «Пополо д Италиа». Штыков у него пока не было, идея же была, впрочем, чужая и довольно распространенная. Он был членом социалистической партии. Партийная аристократия его недолюбливала: «Способный человек, но мегаломан: все о себе!» Муссолини ее совершенно не выносил, как ненавидел и всех демократических правителей: везде, под видом народоправства, правят два десятка людей. Они делят между собой портфели, постоянно сменяют друг друга, ничем друг от друга не отличаются, все друг друга ненавидят, и все между собой на ты, как каторжники. Хоть были бы очень умны и способны! И этого нет! «Где им до меня!» – Действительно у него не так давно состоялся публичный диспут с самим Вандервельде. Оба умели и говорить и орать, оба знали цену аудитории. Спор был о религиозном вопросе. Вандервельде – почему то с шуточками – защищал полную свободу всех религий. Муссолини – с поддельным, вероятно, бешенством – в самых ужасных, непечатных выражениях ругал Христа, апостолов и христианское ученье. Голос у него был громче, чем у Вандервельде; еще больше было и напористости. Он часто переезжал из одного города в другой. Случались с ним разные скандалы; в ту пору он еще пил вино, но пьяницей никогда не был. Питался капустой и редиской. Теперь обычно был бодр и жизнерадостен. Одевался уже лучше, отпустил себе черную бородку. Играл на скрипке, с ней расставался неохотно. Громко и с чувством декламировал на память стихи Кардуччи, особенно «дьявольские». Занимался атлетикой, развивал в себе физическую силу: очень полезна для политического деятеля. Как то он задержался в Милане. Возвращаясь под вечер домой, зашел в библиотеку и взял наудачу книгу Маккиавелли. О нем много слышал и гордился тем, что этот знаменитый мыслитель был итальянец; правда, говорили о нем не только хорошее: «проповедывал коварство». Книга потрясла его. В ней всё было так ясно, так понятно, – как только ему самому всё это не приходило в голову! «Да, да, люди неблагодарны, переменчивы, скрытны, трусливы и жадны. Все ставят себе одну цель: славу и богатство. И не достаточно ли взглянуть на лица Бебеля или Вандервельде, чтобы понять: все они думают только о своей славе, а никак не о счастье человечества. Какой же вывод делал из всего этого гениальный итальянец, живший несколько веков тому назад и так верно понимавший людей» «Правитель должен заботиться о том, чтобы никогда у него не вырывалось хоть единое слово, не проникнутое указанными добродетелями. Глядя на него, слушая его, люди должны думать, что он так и дышит добротой, искренностью, гуманностью, честью, особенно же религией – это важнее всего другого. Ибо все видят, кем ты кажешься, и лишь немногие понимают, кто ты такой на самом деле, да и эти немногие не смеют восстать против мнения большинства. К тому же, в действиях людей, особенно правителей, – их к суду не привлечешь, – важен только результат. Вульгарную массу всегда обольщает видимость и дело, а вульгарная масса это и есть мир… Не должен умный правитель исполнять свои обещания, если исполнение ему вредно и если больше не существуют условия, при которых он эти обещания дал. Этот мой совет был бы без сомнения дурен, если б люди были хороши, но так как они дурны и так как сами они, конечно, не исполнили бы своих обещаний, то почему ты был бы обязан держать твое К тому же, разве правитель не найдет всегда доводов, чтобы разукрасить неисполнение своих обещаний.. Александр VI только и делал, что обманывал, ни о чем другом он и не думал и всегда имел для этого случай и возможность. Никогда не существовало другого человека, который с большей уверенностью говорил бы одну вещь, подкреплял бы ее большим числом клятв и был бы меньше им верен, чем он. Обман удавался ему всегда, ибо он в совершенстве знал это дело»… «Е ad mondo non e se non vulgo», – повторял он мысленно. Он плохо помнил, что именно делал папа Александр. «Кажется, убивал людей. Это ни к чему. Сам Маккиавелли думал, что казней должно быть возможно меньше. Обман совершенно другое дело». Теперь жалел, что в Лозанне произнес богохульную речь. «Разумеется, Бога нет, но лучше говорить, что Бог существует или молчать об этом. Правда Карл Маркс поступал иначе, и он тоже был великий человек, хотя и не итальянец. Но он жил в другое время». Ему теперь казалось, что он нашел нечто общее в Марксе и в Маккиавелли, не только в их характере, – оба, конечно, не любили людей, но и в их философском отношении к миру. Оба говорили о том, что есть , а не о том, чего бы им хотелось. Маркс говорил о борьбе между классами, а Маккиавелли о борьбе между людьми. «И может быть, хозяином мира будет тот, кто их сумеет объединить»… Его волненье всё усиливалось. «Да как же люди, за исключением очень немногих, так лживо и лицемерно говорят об этой книге! Коварство Какое глупое, комическое слово! Это самая настоящая правда жизни! В малом все это делают и либо старательно это скрывают, либо сами не замечают, что гораздо хуже! А если это делать в большом , то успех обеспечен. Теперь обеспечена моя карьера! И неправда, будто этот великий человек был пессимистом. Пессимисты – трусы, это ругательное слово, а он был гений. Ему не везло в жизни Но это объясняется только тем, что он о своих идеях заботился больше, чем о себе. Да и разве ему не везло Он своими идеями добился бессмертной славы, а я добьюсь ее своими делами. И это еще лучше: человек всегда важнее, чем его мысли. Теперь, пока, самый верный путь: социализм, революция. А там дальше будет видно». Утром он рано вышел на прогулку, не сиделось дома. Хотел еще раз всё обдумать, – при быстрой ходьбе многое и в мыслях становилось гораздо яснее. Погода была прекрасная, солнце и ветерок, – такая погода, при которой всё кажется возможным и даже легким. Было воскресенье, искать работы не приходилось. Решил осмотреть Милан; знал его не слишком хорошо, а в своей стране, ему теперь казалось, надо знать всё . У него было радостное сознание, что случилось нечто очень важное, меняющее его жизнь. «Да, это так, как я понял вчера», – думал он. – «Я теперь вижу и ошибку Маркса. Он исходил из предположения, будто люди руководятся своими интересами. Отсюда и его классовая борьба. Она, конечно, есть, но очень большого значения не имеет… А еще какой то француз, – кажется, Декарт – в основу жизни клал разум. И оба они ошибались: люди руководятся не разумом и не интересами, а страстями и вековыми инстинктами. Надо пойти еще дальше, чем пошел Маккиавелли. Да, надо раз навсегда понять, что человек ничего не смыслит, что он не может вести себя согласно требованиям разума, часто не понимает своих собственных интересов, еще чаще им не следует. Он думает сегодня одно, завтра противоположное, и ему тоже можно и нужно говорить сегодня одно, а завтра совершенно другое. Он даже и не заметит. Лишь бы только образованное дурачье ему не напоминало и не разъясняло, и уже по одному этому не следует давать свободу образованному дурачью. Свобода может быть только у больших людей, желающих прожить свою жизнь как следует. А это надо делать умеючи и осторожно, иначе сорвешься в самом начале и отправят в тюрьму или в каторжные работы, как того убийцу в русском романе. Он по глупости убил старушку для каких то сотен лир. Да и этого он не сумел как следует сделать… Вот этот собор, это тоже сила и даже большая, хотя все таки не очень большая. Зачем я тогда нес вздор пастору Людей одинаково можно уверить и в том, что Бог есть, и в том, что Бога нет. А это надо делать в зависимости от многих обстоятельств», – думал он, проходя по Piazza del Duomo. Церкви, музеи, всё старое ему мало нравилось, картин существует слишком много, не запомнить даже имен художников, кроме самых знаменитых, да и те ни к чему. Всё же он заглянул в Собор, все начинали с него осмотр города. Гид, показывавший его туристам, сообщил, что три окна – самые большие в мире. Это было приятно, но удовольствие уменьшалось от того, что они были работы какого то французского мастера. У Брера он увидел конную статую Наполеона I. Лошадь была уж очень пышная, таких не бывает, особенно в походах. А на лицо императора он смотрел с восхищением: тоже великий человек и во всяком случае то крови итальянец. Затем повернул назад, прошел мимо театра Скала, – чуть ли не самый знаменитый оперный театр в мире – итальянский. Ему не очень хотелось побывать на спектакле, но его раздражили цены на афише, – нельзя было бы пойти, хотя бы и хотелось. Вошел в галлереи Виктора Эммануила, и тут его раздражение перешло в бешенство, памятное ему по первым дням Лозанны. Хотелось купить всё, – начать бы вот с этого костюма в 169 лир! Тогда с ним и в партийном комитете говорили бы иначе. У богатых людей – «cupidi di guadagno» – есть и фраки, и смокинги, и сюртуки! Из галлереи он направился в не исторические кварталы города. Новым, хозяйским взглядом замечал неустройство, грязь, неподстриженные кусты, потускневшую краску домов, беспорядок в движении трамваев. Вышел на Piazzale Loretto и почувствовал голод и усталость. Справа от Корсо Буэнос Айрес была кофейня, но, очевидно, дорогая. Столики террасы были накрыты чистенькими скатертями, хорошо одетые люди пили и ели что то необыкновенно вкусное. На висевшей у входа раскрашенной карте было блюдечко с мороженым разных цветов, с фруктами, с ягодами, с вафлями. Узнал, что это называется «Coppa Ambrosiana». Теперь знал, что будет у него и Coppa Ambrosiana, и всё другое. Но раздражение от этого не проходило. В дешевенькой лавочке он купил хлеба и кусок Горгонцолы. Где то присел на скамейке, позавтракал и осмотрелся как следует. По средине площади – и даже не по средине, а как то неровно – сбоку – была жалкая растительность, – а можно было бы тут устроить прекрасный садик. И дома тоже были несимметричные, грязно желтых цветов, только бездарные люди могли выстроить такие здания. Один дом, на углу Корсо Буэнос Айрес, выходил на площадь стеной без окон, – дурачье! Около этого дома было странное строение всё из железа с огромным крюком . Он долго на него смотрел, – зачем тут крюк Солнце розовыми лучами освещало на доске афишу с надписью крупными печатными буквами: «Evitate rumori inutili». V Люда приехала в Брюссель 30 июня, в самый день открытия съезда. Рейхель дал ей на поездку полтораста рублей. Она всегда очень ценила его щедрость и джентльменство в денежных делах. Знала, что у него у самого осталось мало; сначала говорила, что возьмет только сто, но согласилась: ей писали, что съезд может затянуться. – Деньги, конечно, даром выброшены, вся твоя поездка совершенная ерунда, но бери полтораста, – говорил Аркадий Васильевич. – А то можешь остаться без гроша, да еще в чужом городе. У всех товарищей вместе взятых впредь до социальной революции не найдется и ста рублей, да они тебе всё равно и не дали бы. – Отстань, нет мелких. Опять был проделан ритуал проводов, и опять оба вздохнули с некоторым облегченьем после отхода поезда. Всё же на этот раз Люда на прощанье поцеловала Рейхеля почти с нежностью, чего с ней очень давно не было. Ей вдруг стало его жалко. «Бедный сухарь! Он не виноват, что такой. Но и я не виновата. Ох, тяжело с ним»… Ей всё больше казалось, что скоро в ее жизни произойдет перемена. Поезд пришел в Брюссель в первом часу, а съезд открывался в два. Времени для поисков гостиницы было мало. Люда остановилась в первой у вокзала, приличной и не слишком дорогой. Комната стоила всего три франка в день; внизу была общая гостиная, где можно было бы принимать людей. «Вдруг кто нибудь зайдет». Она привела себя в порядок, надела другое платье, хорошее, но не самое лучшее. Не было времени и для завтрака, выпила только чашку кофе, съела сандвич. «И так опоздала»! Обедать будем верно все вместе с Ильичем, с Мартовым, быть может и с Плехановым. Наконец то, увижу и Плеханова! – радостно подумала Люда. В Женеве она его не встречала: хотела было зайти познакомиться или, вернее, представиться, но ей сказали, что он, должно быть, ее не примет, к нему попасть не так легко, жена оберегает его покой. Она не знала города, пришлось нанять извозчика, – «только на первый раз, потом буду пользоваться трамваем». Номер дома дала не тот, что значился в ее бумажке, а к нему близкий: «Неловко приезжать как барыня». Подошла к указанному номеру пешком и остановилась в недоумении: «Какой то амбар! Не ошибка ли Не может быть, чтоб съезд был в амбаре» Слышала, что на социалистических конгрессах обычно вывешиваются у дверей красные флаги. Никаких флагов не было, но у открытых ворот висел лист бумаги с надписью чернилами по русски. Наверху было написано «Пролетарии всех стран соединяйтесь», а в средине крупными неровными буквами «Съезд Российской Социаль Демократической Рабочей Партии». Прочла это с радостным волнением. Ворота были отворены, прохожие удивленно заглядывали в амбар, Люда тоже заглянула, увидела стол и стулья и нерешительно вошла. Недалеко от входа стоял знакомый: Кольцов. Лицо у него было торжественное. Он ласково с ней поздоровался. – Добро пожаловать. Садитесь, где хотите. А то можете еще погулять. Съезд откроется с маленьким опозданием, – сказал он и тотчас обратился к кому то другому. Ее окликнул знакомый голос. – Людмила Ивановна! Как поживаете Она ахнула: Джамбул. – Как я рада! Где вы сидите Можно подсесть к вам – Разумеется, можно и должно. Но лучше выйдем пока в кулуары. Здесь очень душно. – А где кулуары – Кулуары это улица, – невозмутимо ответил он. – Да, странное помещение! Ах, как я рада, что встретила вас! Конечно, выйдем. На улице они весело поболтали. – Получили совещательный голос, Джамбул – Нет никакого, даже самого тоненького, голоска. Я «гость». То есть, Ильич мне сказал, что я могу приехать, я и приехал. Если выгонят, то я зарыдаю и уеду. Люда расхохоталась. – Представьте, я в таком же положении! Ильич давно обещал мне устроить совещательный, но, верно, забыл. А разве могут выгнать – Чего на свете не бывает. Едва ли. А то мы потребуем с вашего Ильича возмещения убытков… Вот он, Ильич. Я его уже видел. Из амбара в «кулуары» выбежал Ленин. Люда радостно ему улыбнулась. Он приветливо с ней поздоровался, но по рассеянности назвал ее Людмилой Степановной. Это чуть ее резнуло, особенно потому, что слышал Джамбул. Ленин пробежал дальше, кого то отвел в сторону и заговорил с ним. – Кажется, съезд начнется с опозданием – Да, уже три четверти третьего, – сказал Джамбул. – Когда начнется, это неважно, а вот когда кончится сегодняшнее заседание Я тороплюсь. – Это досадно. Я думала, пообедаем вместе. – Я взял комнату с пансионом. Там обедают в шесть. Но главное, до того надо осмотреть Sante Gudule. – Какую еще Sante Gudule Это церковь – Знаменитая. Впрочем, лучше пойду в воскресенье утром. На меня всегда сильно действует богослужение. – Это неожиданно. – У них орган, говорят, один из лучших в мире. Церковь очень историческая. Кажется, одиннадцатого столетия. – Нельзя по русски сказать «очень историческая». – Я не русский. И, к сожалению, в Турции немного отвык от русского языка. – Разве вы были в Турции – Был довольно долго, у отца. – Ваш отец живет в Турции – Давным давно. У него там усадьба. Я его очень люблю, и он меня любит. При отъезде дал мне много денег и подарил вот эту штуку. – Джамбул вынул массивные золотые часы, надавил пуговку, крышка отскочила. На его лице выразилась наивная, простодушная, почти детская радость. Он поднес часы к уху, послушал и положил их назад в жилетный карман, опять с удовольствием щелкнув крышкой. – Идут не минута в минуту, а секунда в секунду. Отец когда то купил в Константинополе. Это Брегет… Помните у Пушкина «Пока не дремлющий Брегет – Не прозвонит ему обед». – Кажется, сейчас начинаем! Люди входят. – Да, приехал наш именитый председатель. С извозчичьих дрожек сходил человек в сюртуке. Люда тотчас его узнала: Плеханов! К нему на улицу поспешно вышел Кольцов. Плеханов довольно холодно с ним поздоровался и неторопливо направился к воротам. Люди ему кланялись. Джамбул отвернулся. – У него интересное лицо! И выправка почти военная. Я сама из военной семьи и замечаю. – Не люблю его. Теоретиков вообще не люблю. Ленин гораздо лучше, хотя и он тоже теоретик. Раздался звонок. Они вошли в амбар. Плеханов со скрещенными руками стоял за столом. Рядом с ним сидел стенографист. Около стола Кольцов радостно торжественно звонил в колокольчик. Когда все заняли места, Плеханов объявил съезд открытым и сказал краткое приветственное слово, – сказал, как всегда, хорошо. Очень повысив голос, произнес: «Каждый из нас может воскликнуть и, может быть, не раз восклицал словами рыцаря гуманиста: „Весело жить в такое время!“ Эти слова были покрыты рукоплесканиями, впрочем не очень бурными, не „переходившими в овацию“. Часть собравшихся в амбаре делегатов вообще не апплодировала, и вид у нее был довольно угрюмый. Апплодировал Ленин и еще сильнее Люда, иногда на него поглядывавшая. – А вот я ни разу не восклицал словами рыцаря гуманиста и даже отроду не слышал о них, – сказал шопотом Люде Джамбал. – А вы слышали – Во всяком случае я всегда думала именно это! – А отчего собственно нам должно быть так весело Как будто ничего особенно радостного для нас в мире не присходит – Будьте спокойны, произойдет. – Что же именно – Вы отлично знаете, что именно: революция. И, пожалуйста, бросьте ваш скептицизм. Если вы скептик, то не надо было сюда приезжать и вообще соваться в революцию. Прекрасно говорил Плеханов, с очень большим подъемом. – Не люблю, когда говорят с подъемом. По моему, это актерская игра. Вот Ленин говорит без подъема. – Не всегда. – А сейчас с подъемом прочтет доклад о проверке мандатов Гинзбург, он же Кольцов. Этот едва ли устроит революцию, а – Зато Ильич устроит! – Уж если кто, то действительно он. Но вы дружески посоветовали бы ему поторопиться. Я не желаю долго ждать. Как вы думаете, нельзя ли теперь опять уйти в кулуары.. Что вы смотрите на меня с негодованием, точно я вам сделал постыдное предложение.. – Я не знала, что вы такой весельчак, Джамбул. Пожалуйста, не мешайте слушать. – Молчу, молчу. Больше не скажу ни слова до пяти часов. В пять я испарюсь. Кажется, так говорят: «испарюсь» Плеханов действительно был избран председателем par acclamation. Но угрюмая часть зала опять восторга не проявила. Люде было обидно, что Ильич избран лишь вице председателем, притом одним из двух, с каким то совершенно неизвестным ей делегатом. «Нет, это естественно: Плеханов много старше, он был основателем партии». После длинного доклада о проверке мандатов Джамбул посмотрел на часы. – Хотите испариться вместе со мной – тихо спросил он. – Нет, не хочу! – Дальше сегодня будет такая же веселая материя. Шашки джигиты выхватят позднее, и пойдет кровавый бой. – Почему вы знаете – Я уже всё знаю, расспрашивал кое кого еще вчера вечером. И, знаете, кто будет общим bкte noire Вот этот делегат, видите, сидит впереди с краю. Это бундовец, кажется, его зовут Либер или как то так. По моему, очень тихенький человечек, совсем его громить не надо. Да еще вон тот, какой то Акимов, он не бундовец и даже не еврей. Им обоим эти звери Плеханов и Ленин хотят сообща устроить погром, при благосклонном участии своих лютых врагов Мартова и Троцкого… А вы будете выступать – Я об этом не думала!.. Разве гости имеют право – А вы выступите без права. Ну, Гинзбург вас выведет за волосы, что за беда Осмотрите по крайней мере Брюссель. – Да перестаньте вы шутить, Джамбул… Я вас так называю, потому что не знаю вашего имени отчества. – У меня нет имени отчества или оно такое мудреное, что вы и не повторите. Но если вы меня смеете называть Джамбул, то я вас буду называть Люда. – Неужели вы действительно уйдете до конца – Я на все способен! Вы меня еще не знаете. Я способен даже на это! – Сегодня верно будет общий товарищеский обед. – Такая буйная оргия действительно возможна. От такого отчаянного сорванца, как Гинзбург, всё станется! А где Вы завтра завтракаете Хотите, позавтракаем вместе – Пожалуй… Да ведь Вы в пансионе – Готов для вас пожертвовать пятью франками. Хотя они говорили тихо, на них с неудовольствием оглядывались соседи. Джамбул приложил палец к губе и скользнул к выходу. «Очень он милый. И остроумный», – подумала Люда. Она стала внимательно слушать. VI Бельгийская полиция чинила всякие затруднения съезду и даже, как писал не очень ясно один из видных социал демократов, «приняла свои меры». Скоро было решено перенести съезд в Лондон, несмотря на лишние расходы и на потерю времени. Это еще усилило общую нервность и раздражение. Отправились из Бельгии в Англию не все вместе; да и бывшие на одном пароходе избегали разговоров друг с другом или старались не говорить о партийных делах. В Лондоне, напротив, полиция делегатам не препятствовала, лишь приставила к помещению городового на случай, если бы был нарушен порядок. Впрочем, он на улице не нарушался. Только мальчишки с радостными криками ходили по пятам за особенно живописными «проклятыми иностранцами». Съезд длился долго и прошел очень бурно. Социал демократы разделились на две фракции. Одни назвались «большевистами», другие «меньшевистами» (несколько позднее стали говорить о «большевиках» и «меньшевиках»). Но и революционерам в России эти обозначения были вначале не совсем ясны, тем более, что участники съезда, которые, с Лениным во главе, получили большинство голосов по важному вопросу о редакции «Искры», остались в меньшинстве по столь же важному делу об уставе. Вдобавок, соотношение сил, то есть голосов, скоро после съезда изменилось. Предпочитали говорить о ленинцах и мартовцах. Очень многие всю ответственность за раскол возлагали на Ленина. «На втором съезде российской социаль демократии этот человек со свойственными ему энергией и талантом, сыграл роль партийного дезорганизатора», – писал вскоре после того Троцкий. Протоколы Второго съезда были опубликованы в Женеве. Вероятно, они были очень смягчены. Одну речь Ленина авторы сочли возможным воспроизвести лишь с некоторым сокращением. Во всяком случае, того, что обычно называется «атмосферой», протоколы не передают, да это и не входило в задачу авторов. Правда, в скобках иногда отмечались: «всеобщее движение», «протесты» и даже «угрожающие крики». На одном из заседаний сам Ленин попросил секретаря занести в протокол, сколько раз его речь прерывали. Другой делегат просил отметить, что «товарищ Мартов улыбался». На 27 ом заседании съезд покинули бундовцы, на 28 ом – акимовцы. Страсти всё раскалялись. «Они» (меньшевики) всё еще руководятся больше всего тем, как оскорбительно то то и то то на съезде вышло, до чего бешено держал себя Ленин. «Было дело, слов нет», – говорил в частном письме Ленин тремя месяцами позднее. Он выступал с речами, заявлениями, оговорками, поправками сто тридцать раз. По некоторым вопросам терпел поражения, и от этого его бешенство еще усиливалось. Но главная цель была достигнута: для устройства революции создалась его фракция, которая должна была со временем превратиться в его партию. Никто на западе на это событие не обратил ни малейшего внимания: оно было газетам совершенно не интересно. Вследствие стечения бесчисленных случайностей событие стало историческим – в гораздо большей степени, чем всё то, о чем тогда писали газеты. Могло и не стать. Разумеется, и сам Ленин не предвидел всех неисчислимых последствий своего дела. Как ни странно, был как будто немного смущен партийным расколом. Другие предвидели очень мало; некоторые прямо говорили, что ничего не понимают в причинах раскола, и переживали его как душевную драму: разочаровались в Ленине, скорбели о партии. Люда не пропустила ни одного заседания. Вначале не всё понимала, потом освоилась и волновалась с каждым днем больше. Страстно апплодировала Ленину, восхищалась его ораторским талантом. Действительно, он был настоящим оратором: достигал речами своей цели. Троцкий ей не понравился, хотя она «восклицания» вообще любила. При его столкновении с Либером Джамбул, сидевший рядом с ней, шепнул: «Сцепились нервные евреи.» Джамбул, к ее огорчению, бывал в Брюсселе на заседаниях не часто. Говорил о съезде попрежнему иронически, да и действительно часто недоумевал: – Главный бой ожидается об уставе. Ради Бога объясните, если понимаете, в чем я впрочем сомневаюсь: не всё ли равно, будет ли там «личное участие» или «личное содействие», зачем они только по пустому ссорятся – спрашивал он Люду. – Неужели Вы не видите Это имеет огромное значение, – отвечала она, хотя и сама не совсем понимала, почему этот вопрос так важен. – Но еще важнее то, чтобы Ильич ужился с Плехановым. – Пусть их обоих называют «великими государями», как царя Алексея Михайловича и патриарха Никона. Впрочем, те отчасти именно из за этого рассорились… Обожаю историю, особенно русскую и восточную. – История интересна только в освещении экономического материализма. Да вы верно ее не знаете, Джамбул. – Плохо. Но зато больше ничего не знаю, как, впрочем, и вы. Разговор с Джамбулом, часто по форме грубоватый, развлекал Люду и нравился ей. Без него на съезде было бы скучно, тем более, что ни с кем другим из участников съезда она близко не познакомилась. Люда условилась с Джамбулом ехать в Англию вместе. На пароходе они сидели рядом на палубе. Немного боялась, что заболеет, но море было совершенно спокойно. – …Вот видите, и Вы решили пробыть на съезде до конца. Я ни минуты в этом и не сомневалась, – сказала Люда. – Еду больше для того, чтобы увидеть Англию. Давно хотел. – Неправда, не только для этого. Что вы вообще делали бы в жизни, если б не занимались революционной деятельностью – А правда, что я тогда делал бы – спросил он простодушно, точно впервые задавая себе этот вопрос. – Но какая же на Вашем Съезде революционная деятельность – То есть, как «какая»! Самая настоящая. – Даже не похоже, – сказал он, засмеявшись. – Один Ленин настоящий человек. А все остальные – Деларю. – Что за Деларю – Разве вы не помните Это запрещенная баллада Алексея Толстого. Ужасно смешно. Вот вчера напали и слева и справа на того бедного бундиста, а он только приятно улыбался на обе стороны. Совсем Деларю: «Тут в левый бок ему кинжал ужасный Злодей вогнал, А Деларю сказал: «Какой прекрасный У вас кинжал!» Тогда злодей, к нему зашедши справа, Его пронзил. А Деларю с улыбкою лукавой Лишь погрозил. Истыкал тут злодей ему, пронзая, Все телеса, А Деларю: «Прошу на чашку чая К нам в три часа»… Он читал забавно, с выразительной комической мимикой. Люда смеялась. – Баллада остроумная, но при чем тут Съезд Сами же вы говорили, что мы на Съезде слишком много ругаем друг друга. – Да дело не в Ваших отношениях друг с другом. Но Вы и правительство приглашаете на чашку чаю в три часа. И вот, поверьте мне, это скоро кончится. На Кавказе уж наверное скоро не останется ни одного Деларю. – Лицо у него стало вдруг очень серьезным. – Пойдет совсем другая игра. Надеюсь, и у вас в России тоже. – Какая же – Много будете знать, скоро состаритесь. Вот с Лениным я поговорю, если будет случай. – А мне не скажете – обиженно спросила она. – Не скажу. Это не бабьего ума дело. – Грубиян! Где Вас учили И какой Вы социал демократ, если Вы против «баб»! – Напротив, я в высшей степени за баб. И даже за их равноправие. Но против их участия в революции. У нас на Кавказе революционерок очень мало. – Кавказ отсталая страна. А если же Вы хотите поговорить с Ильичем наедине, то он верно назначит Вам свидание только после окончания съезда. Теперь у него более важные дела. – Сколько же надо будет ждать до окончания этого несчастного съезда По моему, они перестанут здороваться уже через неделю, а недели через две три произойдет раскол. – Типун вам на язык! Подождем – увидим. Пока можете осматривать Лондон. Найдете и здесь разные Гюдюли, – сказала Люда. Он поморщился. В Лондоне он стал бывать на заседаниях чаще. Страсти разгорались. Это его веселило. Ему нравилось бешенство Ленина в спорах, то, что у него лицо часто искажалось яростью: он точно готов был своими руками задушить противника. Но окружавшие Ленина, всегда голосовавшие с ним, люди, показались Джамбулу ничтожными. «Только с ним и можно здесь разговаривать о деле». Накануне закрытия съезда он пригласил Люду во французский ресторан. Она приняла приглашенье с радостью. «Жаль, что он не серьезный человек, а то я, чего доброго, в него влюбилась бы. Куда же он дел тех своих двух дам» Они много выпили и еще повеселели. – Я «склонен к чувственному наслаждению пьянства», – как говорит кто то у Пушкина. Мне случалось выпивать за вечер три, а то и четыре бутылки вина. У нас на Кавказе есть вековой обычай. Когда у князя рождается сын… Почему Вы улыбаетесь, Люда.. Ах, да, эти ваши вечные русские шуточки: «На Кавказе все князья»… «Если у кавказца есть сто баранов, то он князь», да – Вы тоже князь, Джамбул – Нет, хотя мой отец производит наш род чуть не от Полиоркета. – Кто такой Полиоркет – Древний македонский принц. Один его потомок будто бы переселился на Кавказ и там принял Ислам, очень хорошо сделал. Впрочем, в Македонии всегда было самое смешанное население, не только христианское: были осетины, сербы, болгары, цинцары, греки, евреи, цыгане. – Не называть ли вас «Джамбул Полиоркетович» – Полиоркет был действительно герой. По гречески его прозвище, кажется, значило: «Покоритель городов». – Это хорошо: «покоритель городов». Вы тоже покоритель городов. И верно сердец.. Я всё стараюсь понять, что вы за человек, и пришла к выводу, что вы романтик революции! – Я очень простой человек, – сказал Джамбул, довольный. – Вы и представить себе не можете, какой я простой! Первобытный… Вы английский язык знаете – Нет. – Я тоже не знаю. Но знаю, как и вы, слово «хобби». У серьезных людей есть главное дело, и есть «хобби», т.е. дело второстепенное, развлечение. А вот я не серьезный человек. В моей жизни: политика и женщины, но что из них у меня «хобби», а что главное, ей Богу, сам не знаю. – Примем к сведению. Кстати, фиолетовый шрам у Вас на лбу это от главного или от хобби – Это не ваше дело, – ответил он, улыбаясь. Был вообще учтив, с дамами особенно, и употреблял грубоватые выражения как бы в кавычках: произносил их так ласково, что рассердиться было невозможно. – Я заметила, что этот шрам у вас бледнеет и обесцвечивается, когда вы волнуетесь. – Вы необыкновенно наблюдательны. Только я никогда не волнуюсь. – Вот как.. Ну, хорошо, вы над всем насмехаетесь. Какие же ваши собственные идеи Едва ли вы испытали сильное влияние Маркса – Действительно едва ли, хотя бы уж потому, что я почти ничего его не читал. – Так кто же оказал влияние на ваше мышленье – На мое «мышленье» – переспросил он с комически испуганной интонацией. – Я и не знал, что занимаюсь «мышленьем». Кто оказал влияние Дайте подумать… Руставели, «Тысяча и одна ночь», летописи царя Вахтанга VI, Майн Рид, Купер, Лермонтов, балет, передвижники, гедонисты…. Да, я гедонист. – Какой еще гедонист! И что за каша!.. Но Вы не кончили. Какой же на Кавказе вековой обычай – Когда у кавказца рождается сын, то отец закапывает в землю бочку лучшего вина. Ее выкапывают к совершеннолетию сына, Ах, какое вино! Какой аромат!.. Вот мы с вами здесь пьем бордо… – И какое! – Но где ему до кахетинского! – На Кавказе ведь всё «самое лучшее в мире», правда – Не говорю всё, но очень многое. Начиная с природы. Мне на прославленные швейцарские виды просто смешно смотреть, так им далеко до наших. И люди у нас по общему правилу хорошие. – Это правда. Я очень люблю кавказцев. Ильич тоже их любит. – Будто По моему, никого не любит Ваш Ильич. – «Мой» Ильич Значит, он не Ваш – Я отдаю ему должное. Конечно, выдающийся человек и со временем станет совершенным типом революционера. – Со временем – Возьмите, Робеспьер, Дантон, Марат были революционерами три четыре года, а до того были чорт знает кто. Ленин же будет им всю жизнь. По моему, он уже теперь второй революционер в мире. – Вот как! А кто первый – Первый: Драгутин. – Какой «Драгутин» Отроду о нем не слышала. – Обычно он остается в тени, но о нем еще много будут говорить в мире. Больше, чем об Ильиче. – Да кто он Что он сделал – Между прочим, организовал недавно в Белграде убийство короля Александра. К несчастью, они заодно убили Драгу. Этого я им простить не могу. Женщин не убивают, хотя бы они были королевами. Но мы говорили не о Драгутине, а о Ленине. Всё же он на этом нелепом съезде слишком ушел в мелочи. – Да он шел от победы к победе! – Разумеется, он может подарить Мартову халат. Когда турецкий султан в прежние времена брал крепость, он дарил побежденному противнику халат, вероятно в насмешку. Только к чему эта победа Что он теперь будет делать Ленин, а не султан. Издавать журнальчики Да и на это верно не хватит денег. Ваше правительство будет очень довольно: «Он окунул со злобою безбожной Кинжал свой в яд И, к Деларю подкравшись осторожно, Хвать друга в зад! Тот на пол лег, не в силах, в страшных болях На кресло сесть. Меж тем злодей отнял на антресолях У Дуни честь»… – Очень похож Ленин на Деларю! – Я отдаю ему должное. Конечно, он выдающийся человек. Но он еще не созрел. Люда расхохоталась. – Однако, Вы нахал порядочный! Ильич не созрел – Или, скорее, не созрело всё движение в России. Я еще и не знаю, останусь ли социаль демократом. – Вот тебе раз! Неужто пойдете к эс эрам с их народнической жвачкой! – Не сваришь каши с русскими вообще. Кажется, так говорят: «не сваришь каши» Что я вам говорил Ведь у Вас произошел полный формальный раскол. – Во первых, это неправда, а во вторых, не «у Вас», а «у нас». – Я не русский да и социаль демократ, повторяю, сомнительный. Полного формального раскола не произошло. Но многие из участников съезда уже в самом деле не раскланивались, и общее настроение было подавленное. Плеханов произнес заключительное слово и поздравил всех с результатами работы. – Он, должно быть, насмехается – спросил Люду Джамбул. – И не думает насмехаться! Работа всё таки дала большие результаты. Как ни как, теперь у нас есть и программа, и устав. – Именно «как ни как». Вы примкнете к большевистам или к меньшевистам – Я иду за Ильичом. Но, вопреки вашему карканью, раскола нет и не будет. Сегодня все вместе едем на могилу Карла Маркса. На Хайтетское кладбище. – Едем, – уныло согласился Джамбул. – Вы его читали – Многое. – Знаю, что он был кладезем мудрости. А иногда думаю, что у нас люди были интереснее. – Может быть, тот Кота Цинтсадзе, о котором Вы рассказывали – насмешливо спросила Люда. – Нельзя человеку серьезно называться «Котой». – Ладно, ладно, – ответил Джамбул. Теперь несколько обиделся он, к большому удовольствию Люды. – А что мы будем делать на могиле Петь «Интернационал» Или служить панихиду Тогда пусть Троцкий наденет ермолку и плащ, евреи в синагогах всегда носят плащи. – Вы бывали и в синагогах – Бывал. Я Вам говорил, что на меня действует всякое богослужение, особенно если оно древнее. Разумеется наше мусульманское самое лучшее. – В этом я ни минуты не сомневалась… Будете делать на могиле Маркса то же, что другие. – Буду смотреть на Троцкого и повторять его благородные жесты. Я уверен, что и он, и Плеханов в Париже ходили в театр смотреть Мунэ Сюлли. Только у того жесты выходят лучше. VII Иоганнес Росмер, владелец Росмерсгольма, был несчастен в своей семейной жизни и не очень счастлив в жизни общественной. По рождению он принадлежал к баловням судьбы, но он потерял веру в общественные устои. Как говорил консервативный ректор Кролль, «Росмерсгольм с незапамятных времен был своего рода священным очагом, поддерживавшим порядок, закон, уважение ко всему, что установлено и признано лучшими членами общества». Росмер порвал с традицией предков, это и было одной из главных причин его несчастной жизни. «Росмерсгольм», с его символом белых коней, был любимым произведением Морозова, но кое что он читал не без досады. Многое в жизни Росмера совпадало с его собственной жизнью, однако, не всё. «Верил ли я в традиции моих предков Когда же я с ними порвал Каковы мои „белые кони“ Даже внешняя обстановка не очень похожа». Драма Ибсена разыгрывалась в родовой усадьбе Иоганнеса, в гостиной, обставленной в старом норвежском стиле, с портретами предков на стенах. Пять поколений предков, создателей огромного богатства Морозовых, были и у Саввы Тимофеевича, но он их портретов у себя на стены не вешал. Дом на Спиридоновке был построен талантливым архитектором на месте родового дома Аксаковых. Обстановка была не только более роскошной, но и более «стильной», чем могла быть у прежних владельцев усадьбы или у Росмеров: Морозов купил ее у какого то лорда и перевез из Англии в Москву. Люди, этого не знавшие, насмехались над ее «аляповатостью». «Конечно, не насмехались бы, если б я был князь или граф». Громадное большинство людей, и парвеню, и аристократы ничего в искусстве не понимают. «Да, дураки верно говорят „купчик“. Сам Чехов насмехался над моим „безвкусием“, над фрачными лакеями. Добрые люди так мне рассказывали. Может, и врали. Точно дело во фраках! Все мы живем угнетением других людей, и Чехов тоже, и сам это отлично понимает, он умнее и Немировича, и Максима. Да и он о моем безвкусии не говорил бы, если б я был князь. Впрочем, и в самом деле, незачем было покупать мебель английского аристократа», – думал Савва Тимофеевич, с досадой оглядывая свой кабинет. «Это, тот говорил, подлинный Ризнер». А что он сам смыслил в Ризнерах Верно и он в этой мебели чувствовал себя почти таким же чужим, как я А я сюда точно попал по ошибке. Спальная, сказал, «Victorian». Слово значит немного: за царствование Виктории должно было смениться несколько стилей». Об архитектуре и мебели он немало прочел или просмотрел, когда строил свой дом. «Скоро девять часов, пора на завод. А то поехать раньше к грабителю» – подумал он, разумея знаменитого врача. В плохие минуты он находил, что всё в мире продается, что, со своим огромным богатством, он может купить что и кого угодно – вопрос только в цене. При нем действительно наживались и перед ним лебезили очень многие. В другое же время Морозов признавал, что даже этих многих нельзя называть «продажными в точном смысле слова: «Настоящей продажности в России, особенно в интеллигенции, мало: есть общественное мнение, есть моральная граница, через которую переходить почти невозможно и даже невыгодно… Просто не первого сорта людишки». По своей работе он постоянно встречал и людей первого сорта. Эти перед ним не лебезили и на нем не наживались; разве только, когда отдавали ему свой труд, то получали несколько больше , чем их труд стоил. Впрочем, при всей своей щедрости, он бывал требователен и слишком уж переплачивать не любил. Если у него просили чересчур много, в нем пробуждались наследственные инстинкты дельца; его быстрые, бегающие и при этом многое замечающие глаза останавливались, он становился очень нелюбезен, даже иногда грубоват. Как Ленин, Морозов вообще очень плохо верил людям, но, в полное отличие от Ленина, всего меньше верил в себя и себе. Всю жизнь будто бы стремился к освобождению России, но иногда думал, что в сущности освобождение России ему не так нужно: сам он был почти во всем совершенно свободен. Всю жизнь он говорил, что страстно любит искусство, но про себя сомневался – если не в своей любви к искусству, то в своем его понимании; природный ум заменял ему культуру. Сомневался и в том, что искусство хорошо понимают другие, в их числе и многие присяжные знатоки. «Ибсен хотел сказать»… А почем ты знаешь, что он хотел сказать Может, и вообще ничего не хотел, а просто писал, как все писатели и писателишки, как Максим, который длинно и скучно мне говорил о глубоком смысле своего «Фомы Гордеева», между тем это чепуха с выдуманными и плохо выдуманными, неправдоподобными купцами»… Савве Тимофеевичу всё больше казалось, что в нем сидит какой то другой человек, за него говорящий и во многом ему совершенно чужой. «Всё не так, всё не так!» – неясно думал он в последние годы, знал только, что нервы у него совершенно издергались, что он, как будто без причины, боится воображаемых, даже неправдоподобных, несчастий, что в сущности он ничего особенно не хочет, что жить ему всё тяжелее с каждым днем. «Жизнь не удалась… Впрочем, кому же она по настоящему удалась, когда есть умиранье, смерть» Да еще он знал, что душой всегда, хоть не так уж напряженно искал добра и смысла жизни; но добра нашел немного, а смысла жизни не нашел никакого. К тому, что он обозначал словами «не так», он относил и Художественный общедоступный театр. Теперь этот театр существовал почти исключительно на его средства, он выстроил и новое здание в Камергерском переулке. Деньги дал по своей собственной инициативе, сам их первый предложил; давно стал в театре своим человеком, давал советы о пьесах, о подробностях постановки, о распределении ролей; всё выслушивалось внимательно и с интересом; режиссеры и артисты успели оценить его чутье. Но про себя он иногда думал, что, например, Станиславский, состоятельный человек, мог бы и не получать жалованья, мог бы даже сам давать на дело свои деньги. Никогда этого не говорил, но думал, что артисты в большинстве гораздо менее образованные люди, чем он сам (он много читал и знал наизусть «Евгения Онегина»). «Пьесам Немировича грош цена, да и пьесы самого Максима немногим лучше». Савва Тимофеевич в последний год болел, хотя как будто и не опасно. Был еще далеко не в том возрасте, когда чуть ли не главные мысли человека сосредоточиваются на починке разрушающегося понемногу тела. Врачей вообще не любил. Почти машинально называл их грабителями. Отлично знал, что они бедных часто лечат бесплатно и что было бы очень странно, если б они брали мало денег с богачей. Свое нездоровье он приписывал в значительной степени расстройству нервов: неврастения усиливала болезнь, болезнь усиливала неврастению. Теперь ему нужно было повидать трех докторов по разным специальностям, и ни один из них к нему на дом приехать не мог: у всех в кабинетах были сложные приспособления, особенно у терапевта, который умел по новому способу просвечивать людей при помощи не так давно открытых Рентгеном лучей. «Видит тело насквозь. Хорошо, что хоть души не просвечивает». Раз в неделю он ездил в Орехово Зуевскую мануфактуру (в Москве ее называли несколько иначе, похоже и совершенно непристойно, но это относилось преимущественно к заводам Морозовых «Викулычей»). Проводил там два дня, а то и три. В этот день ему уезжать не хотелось, был в особенно плохом настроении духа. «Хоть бы дождь пошел»… Савва Тимофеевич чувствовал себя бодрее в дурную погоду. В поезде он просмотрел газету, – скука. Подумал, что все редакторы газет, верно, либо циники либо очень незлобивые, благодушные люди: слишком много ерунды и пошлости каждый из них принимает и печатает, зная, что это ерунда и пошлость. Постройки на его заводах, в отличие от других в городке, были новые, каменные, очень хорошие. Таковы были и дома, выстроенные им для рабочих с лекционными залами с театром, – другие фабриканты только пожимали плечами, а иногда в разговорах о нем многозначительно постукивали пальцем по лбу. На улицах все ему кланялись. Это было и приятно и нет: «Всё таки кланяются больше моему богатству, чем мне. Если б у меня не было капиталов, кто бы я был И люди перестали бы ко мне шляться, что было бы впрочем очень хорошо». В сортировочной он взглянул на новую партию хлопка, она была не «fine», а только «good». «Что ж, для Азии и это необходимо». Ему очень хотелось, чтобы русская хлопчато бумажная промышленность вышла с четвертого места на первое; азиатский рынок имел огромное значение. Затем он побывал в других колоссальных зданиях. Общее благоустройство заводов, порядок, чистота, доставляли ему удовлетворение. Рабочие кланялись почтительно ласково; одни служащие спрашивали: «Как поживаете, Савва Тимофеевич», другие: «Как изволите поживать» В одной из мастерских он остановился у машин, которые главный инженер предлагал заменить новейшими, хотя и эти были выписаны из Англии не очень давно. Он знал свое дело для владельца хорошо. Говорил, что «знает у себя каждый винт». Это было очень преувеличено; инженеры порою чуть улыбались, когда он спорил с ними о технических делах. Но названия машин и их назначение действительно были ему известны. Спросил о машинах и старших рабочих. Их мнение очень ценил. С ними он говорил ласково, почти как с равными, и на их языке. Думал, что владеет им в совершенстве, как либеральные, да и не только либеральные, помещики думали, что в совершенстве владеют крестьянским языком. Рабочие любили и ценили его простоту в обращении, заботу об их интересах, то, что он к свадьбам дарит деньги, принимает на свой счет похороны, помогает вдовам; знали, что он женат на красавице «присусальщице», еще не так давно стоявшей за фабричным станком. Он первый ввел одиннадцатичасовой рабочий день; ввел бы, пожалуй, и десятичасовой, но знал, что тогда Никольская мануфактура едва ли выдержит конкуренцию с такими же огромными предприятиями, в частности с теми, что принадлежали Викулычам и Абрамычам. В Москве издавна ходили шутливые преувеличенные рассказы о распрях между разными ветвями Морозовской династии, впрочем довольно обычных в больших семьях. К другим династиям, даже наиболее старым, тоже имевшим по несколько поколений богатства, к Бахрушиным, Рябушинским, Щукиным, Третьяковым, Найденовым Морозовы относились чуть свысока, хотя и роднились с ними; к новым же, вроде Второвых, относились и просто иронически. После недолгого совещания с управляющим расчет инженера был признан правильным, и новые машины заказаны, хотя это означало большой расход: на машины Морозов денег не жалел; русская техника должна была сравняться с западной. Затем он позавтракал в одной из столовых с главными служащими. Обед был не такой, как у него дома, – вместо его любимого рейнского вина, пили калинкинское пиво, – но и не такой, как в других столовых фирмы. Везде всё было чисто, свежо, сытно, однако администрация не могла не считаться с рангом обедавших. Так и он сам, при всем желании, не мог держать себя одинаково со всеми. В столовой тон разговора был демократический. Тем не менее все тотчас замолкали, когда владелец раскрывал рот. Он всё время чувствовал неловкость, – точно играет , почти так же похоже, как Станиславский играл доктора Штокмана или Москвин царя Федора Иоанновича. Этих своих артистов он прежде особенно любил, нередко угощал их ужинами, радовался их обществу, восхищался ими и думал, что уж очень, просто до удивления, они непохожи в частной жизни, один на царя, другой на норвежца. «Тем больше, конечно, их заслуга». В столовой поговорили о политике, поругали правительство, коснулись и промышленных дел. Один из видных служащих говорил «смело, всю правду в глаза», – вроде как Яков Долгорукий Петру Великому. Савва Тимофеевич слушал со слабой улыбкой; думал, что и этот служащий играет, только у него свое амплуа. Погода стала хуже. Морозов почувствовал прилив энергии и решил тотчас вернуться в Москву: на заводах было еще скучнее, чем дома, да в сущности и нечего было делать. Он понимал, что от его присутствия большой пользы нет, что мастерские работали бы точно так же, если б он их и не обходил. Сказал главному управляющему, что должен побывать у врача, но про себя решил, что сегодня ни к одному из врачей не пойдет: «Только наводят тоску, и всё, конечно, запретят и никакой пользы не будет». Со стены очень просто обставленного кабинета на правнука хмуро смотрел основатель династии, Савва Васильевич. Администрация давно заказала его портрет обладавшему воображением художнику. «Верно обо мне думает нехорошо: в кого ты, голубчик, пошел От нас отстал, к другим не пристал. Чорт тебя знает, что ты за человек!»… Морозову захотелось поскорее уехать. Он вспомнил, что по делу надо побывать у очень высокопоставленного лица. «К нему следовало бы надеть сюртук Ничего, обойдется». Сунул в ящик письменного стола револьвер: к этому лицу являться с револьвером в кармане было неудобно. Во дворце всё было ему неприятно: пышность, мундиры, охрана; но всё это производило и на него некоторое впечатление. Хотя он имел репутацию революционера, высшие власти (до 1905 года) были с ним любезны; не хотели ввязываться в истории с владельцем заводов, на которых были заняты десятки тысяч рабочих. По выражению лица у чиновника, взявшего его карточку, можно было увидеть: сила приехала к силе. Высокопоставленное лицо приняло его тотчас, не в очеред. С ним, как впрочем и со многими высокопоставленными людьми, Морозов говорил опять по другому: старым, деланно купеческим языком, с обилием «слово ериков», – ни один богатый купец в Москве давно так не говорил. В Риме старая знать, разные Гаэтани, Колонна, Орсини, да и сам король говорили между собой всегда на народном римском диалекте, но у них это выходило естественно; у Саввы Тимофеевича якобы купеческая речь звучала странно, и он сам не знал, означает ли его «слово ерик» повышенное или пониженное уважение к собеседнику. Высокопоставленное лицо тотчас исполнило его желание и лишь про себя подумало, что левому социальному реформатору не полагалось бы иметь дворец и ездить на кровных рысаках. Впрочем, Савва Тимофеевич и сам часто думал о себе то же самое. «Умный всё таки монгол!» – сказало адъютанту высокое лицо. Морозов был и по крови чисто русский, но вид у него в самом деле был скорее монгольский. Сердцеведы недоброжелательно говорили, что он в делах готов раздавить человека, называли его глаза «хищническими» и «безжалостными», приписывали ему разные изречения, подходившие Сесилю Родсу или коммодору Вандербильту. В действительности, он никого не «давил», был в делах честен и никак не безжалостен. Напротив, был скорее добр, хотя и не любил людей, даже тех, кому щедро помогал. Вернувшись домой, он переоделся: при осмотре машин чуть запачкал концы манжет. «Переоделся не до визита к нему, а после», с некоторым удовольствием подумал Савва Тимофеевич. На Спиридоновке его в этот день еще не ждали. Жены и детей не было дома. В гардеробной костюм, белье, обувь не были приготовлены. Камердинер всё принес с виноватым видом. «Виноват в том, что „барин“ передумал и вернулся раньше, чем сказал». Ему было совестно и перед прислугой, как перед рабочими и служащими на заводах. Но он сам себе отвечал, что с такими упреками совести можно спокойно прожить долгую жизнь. Раздражали его и самые слова «гардеробная», «камердинер». Костюм у него был даже не от Мейстера, недорогой, и белье не голландского полотна, а простое: ему было не совсем ясно, почему одевается он дешево, тогда как дом, мебель, лошади стоят огромных денег. Но он не понимал в своей жизни и более важных вещей. Отпустил камердинера, одевался всегда без чужой помощи. Перекладывая вещи из одних брюк в другие, вспомнил, что револьвер остался на заводе. «Не забыть в следующий приезд». Не имел ни малейших оснований опасаться какого бы то ни было нападения, но револьвер под рукой всегда его успокаивал: что бы в жизни не случилось, выход есть. Савва Тимофеевич перешел в кабинет, сел в неудобное стильное кресло перед стильным письменным столом и открыл лежавшую на столе книгу Ибсена. Впрочем знал, что долго читать нельзя будет. С пятого часа начинали появляться посетители, приезжавшие к нему на дом не по коммерческим делам. Обычно люди «хотели посоветоваться об одном общественном деле». Он давно к этой формуле привык; отлично знал, что посетителям, чаще всего очень известным людям, нужны никак не его советы, а его деньги. Отказывал редко, хотя и уменьшал суммы по сравнению с теми, которые назывались искавшими его совета людьми: понимал, что если всем будет давать, сколько просят, то от его огромного богатства с годами ничего не останется. Для себя эти люди почти никогда денег не просили и о себе даже не упоминали. Тем не менее, это часто выходило и «для себя»; говорили, например, о деньгах на совершенно необходимый обществу журнал, но не говорили, что будут получать в журнале жалованье или гонорар. Этим он обычно давал не слишком крупные суммы и пояснял иронически, что если они у других соберут «много больше с», то и он от себя добавит сколько надо. Знал, что у других много больше никак не соберут. Одним из посетителей был в этот день инженер Красин, с которым его познакомил Максим Горький, горячо его рекомендовавший. Этот инженер с первого же знакомства очень понравился Савве Тимофеевичу. Он и говорил прекрасно. Морозов вообще находил, что самые лучшие ораторы в России не адвокаты, – их он называл «краснобаями», а умные и образованные деловые люди, да еще офицеры генерального штаба. Красин просил денег в пользу левой группы социал демократической партии. Он изложил ее взгляды, немного применяясь к психологии богатого промышленника, который, слава Богу, дает деньги на революцию. При первой встрече Красин в него всматривался с немалым интересом. Был искренний революционер, но так же искренне любил деньги. Хотел бы быть главой революционного правительства, но недурно было бы также стать королем промышленности. Он изучал богачей и для борьбы с ними, – как молодой Веллингтон ездил во Францию учиться у французов военному делу. Морозов слушал его внимательно, с легкой улыбкой. – Так с. Это я всё знаю с, – сказал он. Уже слышал о партийном расколе. – Это взгляды Ленина с. Вполне с оными согласен. Зоркий человек с. Извольте, дам, но много не дам с. – Сколько можете, хотя на вас мы очень надеемся, – ответил Красин, тоже несколько озадаченный сочетанием «слово ерика» с осведомленностью в партийных делах, почти никому еще в Москве неизвестных. – Дело обстоит так с: дохода у меня в год шестьдесят тысяч целковых. Треть уходит на мелочи с, на благотворительные дела с. Треть трачу на себя, а двадцать тысяч готов ежегодно давать вам. Больше не могу с. Красин смотрел на него изумленно. Он не ожидал такой большой суммы, но не ожидал и того, что Морозов серьезно, глядя ему в глаза, будет говорить о шестидесяти тысячах своего дохода (при чем из них сразу предложит третью часть). Москвичи говорили, быть может, преувеличивая, что одна Никольская мануфактура приносит в год несколько миллионов чистой прибыли. Впрочем, Савва Тимофееич и не надеялся, что Красин ему поверит. Назвал эту цифру, сам не зная, почему. Еще меньше он знал, зачем вообще дает деньги крайним революционерам. Назвал Ленина «зорким человеком», но никак не мог сочувствовать революционеру, которому, по слухам, не сочувствовало громадное большинство социалистов. Его собственное настроение было неопределенно левое и романтическое, как в «Росмерсгольме». Но, в отличие от Иоганнеса Росмера, он не слишком верил в близость счастья на земле. Гость поблагодарил и с улыбкой немного поторговался. Сошлись на двух тысячах в месяц. Любезно поговорили и о другом. Разговор, не совсем случайно, коснулся электрического освещения. В Москве рассказывали, что это освещение составляет у Морозова пункт легкого умопомешательства. Он ведал им и в Художественном театре и в доме на Спиридоновке и в своих имениях: сам лазил по лесенкам, работал над проводами, переодевшись в рабочее платье (что ему шло, как Горькому косоворотка). Красин знал толк и в электричестве, говорил об его великом будущем так же увлекательно, как до того об идеях Ленина, вставлял разные «дифференциальные лампы Сименса», «вольты», «уатты» и даже «фарады». О вольтах и уаттах Савва Тимофеевич знал, но что такое фарады, совершенно не понимал. Несмотря на полученное им образование, ученые слова на него производили впечатление, как и на Максима Горького. Гость его очаровал. С тех пор Красин к нему ездил нередко и, перед тем, как просить денег для партии, говорил об электрическом освещении и о новейших заграничных усовершенствованиях. Деньги получал неизменно. Последним просителем был Дмитрий Ласточкин, в последнее время очень выдвинувшийся в деловом мире Москвы. К нему Савва Тимофеевич относился тоже очень благожелательно и высоко его ставил: был на двух его докладах, прочел его брошюру о хозяйственном росте России. Понравилось ему и то, что Ласточкин не воспользовался принятой формулой и прямо с самого начала сказал: приехал просить денег. – Это так с, за иным, ко мне, купчине, и не приезжают с, – сказал, улыбаясь, Савва Тимофеевич. Ответная улыбка Ласточкина показала, что он оценил слово «купчина» и не считает нужным и возражать на такую шутку. Он изложил план создания биологического института в Москве. Морозов слушал внимательно и с интересом. – Да ведь, кажется, что то похожее у нас уже существует, – сказал он. – Не совсем похожее, – ответил Дмитрий Анатольевич и с несколько меньшей ясностью изложил, в чем заключалось новое в его проекте. Рейхель писал ему из Парижа письма, однако подробной объяснительной записки не представил, хотя Ласточкин сам ставил ему сделанный Морозовым вопрос. – Так с. В какую сумму обошлось бы дело с – Я знаю, что одному человеку, даже такому, как вы, Савва Тимофеевич, поднять это дело было бы трудно, но мы рассчитываем на ваш почин, зная… «Зная вашу отзывчивость», – закончил про себя Морозов и перебил его: – Смету привезли с – Я ее представлю вам очень скоро, – ответил Ласточкин, с досадой подумав, что, вследствие халатности своего двоюродного брата, начал разговор не деловым образом. – Мы хотели сначала выяснить ваше общее, принципиальное отношение к вопросу. – Кто это: мы с – Этим делом очень интересуется также Мечников, – сказал нерешительно Дмитрий Анатольевич. – Знаете, Илья Ильич Мечников, наш знаменитый биолог, создатель теории фагоцитоза. – Морозов, к его облегчению, не попросил пояснений к слову «также», и одобрительно кивнул головой. – Знаю с. Что то и о фагоцитозе читал… Кажется, обещает нам продлить жизнь Может, и врет с, да и незачем человеку очень долго жить, – пошутил он. – Что ж, идея института интересная. Но без записки и сметы, вы сами понимаете, и говорить невозможно. Дело не в сумме, поднять я и один мог бы с. Клинический городок Морозовы подняли. А знать всё надо в совершенной точности с. – Ласточкину он не сказал о шестидесяти тысячах своего дохода: в разговоре с московским деловым человеком это было бы слишком глупо. – Представьте записку, прочту с. И, разумеется, передам ученым людям на рассмотрение. Скорого ответа не ждите с: эксперты спешить не любят. Он подумал, что этот проситель, инженер по образованию, не может быть лично заинтересован в создании биологического института. Бывали всё таки и просители совершенно бескорыстные. Стал еще любезнее и, прекратив деловой разговор, – лишних слов не любил, – спросил о музыкальных вечерах, иногда устраивавшихся в доме Ласточкиных: – Слышно, интересные вечера с. – Мы с женой оба очень любим музыку. Не приедете ли как нибудь и вы, Савва Тимофеевич – предложил Дмитрий Анатольевич. Посещение Морозова считалось в Москве большой честью и поэтому Ласточкин пригласил его сдержанно: «Еще подумал бы, что зазываю». – При случае охотно с. Люблю и я, хотя и не большой знаток. Ласточкин вспомнил о просьбе Люды, но решил ее пока не передавать: «Не сразу же лезть с двумя просьбами». Вдобавок, ему теперь показалось особенно глупым просить богача о деньгах на социальную революцию. Он взглянул на часы и простился. Был доволен первыми результатами своего ходатайства, не очень ему приятного. «Больше ничего Аркаша для начала и ожидать не мог бы, тем более, что записки не составил, сметы не прислал, а с Мечниковым верно еще и не поговорил!» «Твое понимание мира облагораживает, Росмер. Но… но… Оно убивает счастье», – говорила Ребекка Вест. «Счастья у него было действительно немного. Как у меня», – думал Савва Тимофеевич. Ни его жена, ни его любовницы нисколько на Ребекку не походили, и никакой затравленной Беаты в его жизни не было. «Да и сам я всё таки какой же Росмер! Всё таки пьеса замечательная. По дрянному переводу и судить нельзя. Так и Гёте, и Шекспиром лживо восхищаются люди, не читавшие их в подлиннике. Если б я был немцем и прочел „Евгения Онегина“ по немецки, то сказал бы, „очень средняя поэма“. А о Лермонтове тем более сказал бы. Какие это биографы врали, будто Лермонтов „искал смерти“. И о других поэтах говорят то же самое. Коли б в самом деле искали, то очень скоро нашли бы, дело нехитрое». В последний год он читал главным образом те литературные произведения, в которых были самоубийства. И ему попрежнему было не вполне ясно, почему Росмер покончил с собой. «Может, просто по литературным соображениям автора с», – подумал он, по инерции пользуясь «слово ериком» и в мыслях. – «Вот и Лев Николаевич по литературным соображениям в „Записках Маркера“ придумал самоубийство для Нехлюдова, а через много лет, когда понадобилось, его воскресил»… Толстого Савва Тимофеевич и мысленно называл по имени отчеству. Горького в последнее время в разговорах со знакомыми сухо называл «Максимом» или «Алексеем», а то даже и «господином Горьким».
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   40