Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Концепция Манна




Скачать 71.89 Kb.
Дата05.07.2017
Размер71.89 Kb.
11. Образ автора в русской романтической поэзии 1820-х-30-х гг.
Концепция Манна:

Как пишет черным по белому Манн в очерке о романтизме в “Истории всемирной лит-ры”, нельзя говорить о едином образе автора в романтической лирике, так как у каждого поэта – своя специфика, обусловленная личными мыслями, вкусами, эмоциями, биографией и тд. То, о чем говорить можно, одна общая для всей пред- и романтической лирики черта – это оппозиционность и двоемирие как конструктивное явление. Эта же мысль более подробно – в “Поэтике русского романтизма”, в главе про романтические оппозиции. А именно: в лирике первой четверти века очень значимо глобальное противопоставление частной, интимной жизни (и творчества) большому свету, идее государственной и придворной службы и тд. Это выражено как прямым текстом, так и рядом семантических оппозиций:

а) Венок и венец. Венец окрашен негативно, как символ официальной власти, публичности, могущества, а венок – позитивно, как воплощение мирной частной жизни, на лоне природы, с простыми человеческими радостями, дружбой и любовью. Жуковский: “Не нужны мне венцы вселенной, Мне дорог ваш, друзья, венок” (Стихи, сочиненные в день моего рождения…, 1803); “Презренью бросим тот венец, Который всем дается светом” (К кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину, 1814). Веневитинов: “Но надменными венцами Не прельщен певец лесов; Я счастлив и без венцов С лирой, с верными друзьями” (К друзьям, 1821). Батюшков: “Только дружба обещает Мне бессмертия венок” (К Гнедичу, 1806). Жуковский: “Увей же скромно хату Венками из цветов” (К Батюшкову, 1812).

б) Шалаш и дворец. Противопоставление по тому же признаку. Батюшков: “Там хижину свою поэт дворцом считает И счастлив – он мечтает” (Мечта, 1817); о музах – “Их крепче с бедностью заботливый союз, И боле в шалаше, чем в тереме, досужны” (Беседка муз, 1817). Жуковский: “Оставя свет сей треволненный, Сберитесь в хижине моей”; “На что чертог мне позлащенный? Простой укромный уголок…” (Стихи, сочиненные в день моего рождения…, 1803).

в) Халат и мундир. А. Погорельский: “Ты весь засыпан в злате, Сияет грудь звездой, А я сижу в халате, Любуюся собой” (Послание к другу моему N. N., военному человеку, 1811). У Вяземского есть стихотворение “ Прощание с халатом” (1817). У Языкова – крайне показательное и практически программное послание “К халату” (1823):

Как я люблю тебя, халат!

Одежда праздности и лени,

Товарищ тайных наслаждений

И поэтических отрад!

Пуская служителям Арея

Мила их тесная ливрея;

Я волен телой, как душой.

От века нашего заразы,

От жизни праздной и пустой

Я исцелен – и мир со мной!

Царей показы и приказы

Не портят юности моей –

И дни мои, как я в халате,

Стократ пленительнее дней

Царя, живущего некстате. (И так далее… - НН)


г) Лень/сон и карьеризм. Та же семантическая окраска: нежелание стремиться к чинам, стремление не быть с большинством, а служить музам. Плюс гедонистическая окраска (которая идет еще от Державина). Апологет лени – Батюшков, он пропагандирует пользу лени в письмах (“Лень стихотворна”, письмо к Гнедичу, 1811), в “Моих пенатах” (1811-12) он обращается к поэтам, Жуковскому и Вяземскому:

…Но вы, любимцы славы,

Наперсники забавы,

Любви и важных муз,

Беспечные счастливцы,

Философы-ленивцы,

Враги придворных уз,

Друзья мои сердечны!…

Батюшков же пишет шутливое “Похвальное слово сну” (1815-16). Но главным ленивцем считался почему-то Дельвиг. Обращение к нему АСП: “Сын лени вдохновенной” (19 октября, 1825), обращение Баратынского: “Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой, Мой брат по музам и по лени…”. Плюс Пушкин: “Зачем я покидал безвестной жизни тень, Свободу и друзей, и сладостную лень?” (Андрей Шенье, 1825).

д) Еще Манн почему-то об этом не пишет, но я бы добавила сюда же, в этот семантический ряд, и апологию Бахуса, пиров, веселья, удальства – в противовес той же чинной-благородной жизни. Судите сами: у Языкова есть целый цикл “Песни” (10 штук, 1823), представляющие собой гимн вину и Бахусу, причем прямо увязанными со всеми прекрасными страстями и поэзией:

Певец поет, как Аполлон,

Умея Бахусу молиться

Кто за бокалом не поет,



Тому не полная отрада:

Бог песен богу винограда

Восторги новые дает

Друзья! где арфа подле кружки,



Там бога два – и пир двойной!

Свободой жизнь его красна,



Ее питомец просвещенный –

Он капли милого вина

Не даст за скипетры вселенной!

И пылкой вольности дары



Заботой светскою не губим

Здесь нет ни скиптра, ни оков,



Мы все равны, мы все свободны,

Наш ум – не раб чужих умов,

И чувства наши благородны
Или вот у Давыдова (Песня старого гусара, 1817):

Деды, помню вас и я,

Испивающих ковшами

И сидящих вкруг огня

С красно-сизыми носами!

Ни полслова... Дым столбом...



Ни полслова... Все мертвецки

Пьют и, преклонясь челом,

Засыпают молодецки.
Но едва проглянет день,

Каждый по полю порхает;

Кивер зверски набекрень,

Ментик с вихрями играет.


Конь кипит под седоком,

Сабля свищет, враг валится.

Бой умолк, и вечерком

Снова ковшик шевелится.


А теперь что вижу? -

Страх! И гусары в модном свете,

В вицмундирах, в башмаках,

Вальсируют на паркете!


Говорят, умней они...

Но что слышим от любого?

Жомини да Жомини!*

А об водке - ни полслова!…


Сюда же, к этому творческому гедонизму, можно приплести “Мои пенаты” Батюшкова и наверняка много всего еще, например, из Вяземского.

Продолжая эту мысль, Манн пишет, что каждый из поэтов, при всей своей специфике, так или иначе выбирал себе амплуа, которое противопоставлял все той же светской, придворной жизни. Эти амплуа, например, могли быть обусловлены биографически: Давыдов, воспевающий гусарство, “беспечность, простодушность и насмешливое презрение к мелочам прозаической жизни” (Надеждин). См.: “Сабля, водка, конь гусарской, С вами век мне золотой! … Станем, братцы, вечно жить Вкруг огней, под шалашами, Днем - рубиться молодцами, Вечерком - горелку пить!” (Песня, 1815). Здесь принципиальны два момента: во-первых, речь идет о службе гусара как о вольной жизни (славятся многочисленные ее атрибуты), а не о службе генеральской, куда более придворной и зависящей от условностей и царских прихотей. Во-вторых, этот образ гусара-поэта нельзя объяснять чистым биографизмом, напротив, это сознательно конструируемая литературная репутация (показательно, что противники Давыдова утверждали, что славу он заработал не реальными подвигами, а изображениями их в поэзии). То же биографически обусловленное амплуа – у Языкова, это студенчество. В 1820-е он учился в Дерпте, и поэзия его той поры, во-первых, культивирует околовагантские темы и сюжеты (не знаю, сознательно, или это только мое впечатление), а во-вторых, “студенчество” проговаривается в ряде стихов как вольнолюбивый, просвещенный образ жизни, противопоставленный тщетности всего остального. Дельвиг: здесь амплуа уже эстетическое, “душой и лирой древний грек” (Языков), он культивирует сибаритство, “эллинизм”, анакреонтический образ жизни. Киреевский: “на классические формы” Дельвиг “набросил душегрейку новейшего уныния”. Показательно, что и смерть его в 1830 году осмысляется как романтический уход.


Так, кажется, с основополагающей оппозицией и образом автора по Манну разобрались. Теперь, отдельно, о Жуковском, так как в списке лит-ры он представлен “Невыразимым” и балладами, и об этом также могут задать вопрос. Баллада – жанр, связанный с романтизмом, см. романтические переработки шотладских баллад Вальтера Скотта. Жуковский переводит-перерабатывает Шиллера (“Ивиковы журавли”, 1814), Бюргера (перевод “Ленора”, переделка в “Людмилу” и переделка до оригинала “Светлана”, 1808-12), Гете (“Лесной царь”). Еще, кстати, Жуковский переводит “Шильонского узника” Байрона, кажется, в 1822. Так вот, как отмечает Жирмунский, баллада тесно связана с романтической поэмы, по крайней мере для нее столь же характерны “отрывочность, недосказанность, вершинность, смешение драматических сцен и диалога с лирическим рассказом”. (См., как показательного, “Лесного царя”). Что еще романтического: двоемирие, мистицизм, отказ героев от общепринятых моральных норм и “преступание черты” – см. “Людмила”; обращение к национальной этнографии и фольклору (см. о гаданиях в “Светлане”), природный пантеизм (“Эолова арфа” и “Ивиковы журавли”).

Вообще же, как пишет Гуковский в “Пушкине и русских романтиках”, “Сущность и идея стиля Ж., его поэзии в целом – это идея романтической личности”. Ж. “творит балладный мир из самого себя… как сказочный отствет своих человеческих настроений” (это уже Манн, он же говорит, что исследователей Ж., особенно ранних, Веселовского, например, хлебом не корми – дай порассуждать о биографии Ж. как об напрямую образующем элементе его поэтики и поэзии – любовь к Маше Протасовой, страдания и тд). Понятие Гуковского здесь – “интроспекция”, это “переживание своей души как целого мира и всего мира”.



Манифест этого “психологического романтизма” - “Невыразимое”. Гуковский: поэтическая мысль движется как бы неразрешимым противоречием – постулируется, что нечто невыразимо, но все высказывание стремится к выражению. Отсюда метод становится субъективным, и слово теряет свою терминологичность, происходит включение зримого в мир “чувствуемого”. Манн: в 1-ой половине полюса констатированы, во второй – поведение “истинно поэтической души” – стремление к примирению начал при сознании их непримиримости. Поэтическое движение вдаль, но не в будущее, так как будущее как неизвестное тревожит, напротив же, прошлое – поэтизируется. Процесс и оказывается результатом, а умолчания не равны молчанию. Преодоление замкнутости и нескончаемое стремление к идеалу. Бррр. Если есть учебник Манна, то подробный анализ текста на стр. 27-33, если учебника нет, то перечтите на всякий случай еще раз внимательно стихотворение, и пафос анализа см. выше. Ну и не забудьте здесь о излюбленных романтических топосах: закат, отражения, беспредельное.




  • Шалаш и дворец.
  • Халат и мундир.
  • Лень/сон и карьеризм.