Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Из книги "Хроника одной жизни" «Созвездие Гончих Псов» Барселона




страница1/16
Дата21.07.2017
Размер4.62 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16


В. С. Платонов


Горным и иным инженерам

(Из книги "Хроника одной жизни")

«Созвездие Гончих Псов»

Барселона

2008

UDK 82(1-87)-94


BBK 84(4Rus)-8
P-72

Vladimir Platonov


Five years in Kemerovo’s Mining Institute

ISBN 5-699-11446-7


10987654321
Typeset in Times New Roman and Book Antique
by Tradespools Ltd., From
Printed in Greece

Предисловие

"Пять лет в КГИ" это не отдельная книга, это годы, на которые пришлось моё обучение в Кемеровском горном институте, взятые из книги воспоминаний "Хроника одной жизни".

Это чисто личные мемуары, и вряд ли кому, кроме родственников, интересно читать о жизни обыкновенного, заурядного человека. Но некоторые страницы становления института могут быть любопытны студентам продолжателя и правопреемника КГИ – Кузбасского государственного технического университета.

Поскольку всё писалось по памяти, а память вещь хотя и очень хорошая, но ненадёжная временами, то в изложении не исключены некоторые неточности. На иные из них мне указывал Георгий Васильевич Корницкий в 2005 году, и я их по мере возможности устранил. Однако всегда остаётся некая вероятность, что не всё было замечено. Кроме того, могут встречаться повторы, поскольку частенько между написанием соседних страниц проходили многие месяцы, и написанное ранее забывалось.

Следует также учесть, что "Хроника" писалась для внуков-подростков, усложняясь лишь по мере их подрастания, и содержит порой подробные пояснения, ненужные взрослому человеку, но необходимые для понимания детям.

К сожалению, за воспоминания я принялся поздно, в конце девяностых годов – раньше как-то и в голову не приходило, – поэтому всё писалось поспешно, скороговоркой, чтобы запечатлеть на бумаге то, что ещё в памяти уцелело. Я, по сути, лишь набирал материал для дальнейшей обработки и редактирования. Но последнего не успел, и уже не успею. И, стало быть, всё оставляю, как есть. Со всеми шероховатостями, с краткими заметками, которые предполагалось развить и продолжить, и которые теперь совершенно излишни…



Владимир Платонов



1. Бывший студент КГИ Платонов В. С.

Алушта – Кемерово. КГИ

1950 год

Снег не стаял ни первого, ни второго, ни третьего января. Второго числа, сговорившись с Ростиком Козловым и Боровицким Ефимом, мы взяли лыжи в школьной кладовой (каким образом их туда занесло – объяснить невозможно!) и отправились кататься в Рабочий Уголок. Накатавшись там вволю по окрестным горам, мы к концу дня засобирались обратно, решив путь сократить и перевалить через гору между Уголком и Алуштой у дачи писателя Сергеева-Ценского. Поднимаясь лесенкой в гору и чертовски устав, я помянул, что здесь где-то должна жить Лена Полибина и, быть может, нам стоит к ней завернуть и немного передохнуть.

– Да, верно. Давай к ней заедем, – подхватили товарищи моё предложение.

… Дом Лены отыскался довольно легко, он стоял на отшибе как раз чуть выше дачи писателя. Лена весьма удивилась не4да не подала, что удивилась, зато сам вид её свидетельствовал, что ей это приятно. Она и мама её пригласили нас в дом, и мы, оставив лыжи свои во дворе, вошли в странную комнату, остеклённую от пола до потолка, как мне показалось, со всех четырёх сторон. Нет, вру, конечно, таких, наружных, сторон могло быть только три, а вместо четвёртой – был коридор. Тут же на столе явились и чашечки с кофе, которого я, должно быть, до этого и не пробовал никогда, и что-то к нему.

… посидев немного с этими милыми женщинами и поболтав бог знает о чём, мы попрощались и скатились на лыжах в Алушту уже в сумерках.

… Каникулы зимние пролетели так быстро, как всегда пролетает беззаботное время. Начались рабочие будни. По вечерам я зачастил к соседу своему Кроку. Мы вместе с ним делали уроки по математике, ну, и болтали о школьных делах. Виталий мне открылся, что пишет стихи, и прочитал большое стихотворение о пограничниках, охраняющих рубежи… Складное стихотворение было, но особого впечатления не произвело. А вот то, что у Крока есть такая способность, было узнать интересно. У меня такой способности не было.

… в один из таких вечеров нам пришла в голову мысль пошутить над Ханиной Верой. Мы засели писать ей стихотворение, которое как-то само собой приобрело не вполне приличное содержание. Причём я весьма деятельно участвовал в сочинении, помогая застрявшему Кроку подыскать подходящую рифму, а то и целую строчку придумать. Стихотворение вышло длинное, на целую страницу, из него я приведу то, что запомнилось. За грубость фривольных выражений прошу прощения, но, надеюсь, что они слух ваш, привыкший ныне к несравненно более "вычурной" речи в книгах, на телевидении и на улице, не оскорбят. Итак:

Верунчик, милый мой варенчик,


Как я хочу лечь на кровать,
Чтобы с тобою переспать,
Засунув свой мандат к тебе в глазок,

И так играть с тобой часок,


Что б всё тряслось и дребезжало,
Чтоб ты сама мене сказала:
Давай мой миленький ещё.

Я не случайно выделил здесь слово "мене". "Поэты" мы были настолько беспомощные, что не сообразили, что это несуразное безграмотное "мене" при сохранении смысла и ритма легко заменить пристойным "бы мне". Это "мене" и позволило адресату заподозрить в авторстве Крока. В этом Вера призналась мне несколько лет спустя. Крок, оказывается, не вполне правильно говорил (а я этого и не замечал!), и это самое "мене" употреблял в своей речи. Я, разумеется, о своём участии в составлении опуса застенчиво промолчал.

… но доказательств не было никаких. Под стихотворением, переписанным нейтральным чертёжным почерком, красовалась собственноручная подпись Ефима Боровицкого. На него, естественно и обрушился первый удар разгневанной Веры Ханиной.

… Подпись Ефима скопировал я, хотя скопировать её было непросто: уж очень витиеватый был почерк. Но я дока по части подделывания подписей1. Ещё в Архангельске я случайно открыл, затушёвывая рисунок на белом листе, положенном на газету, что под местом, где я тушевал, на обратной стороне листа отпечатался текст и рисунок в зеркальном начертании. Что в зеркальном – это я знал из книги о Леонардо да Винчи, недаром я много читал. Я пошёл дальше. Слабый оттиск я обвёл мягким карандашом и, перевернув его к чистому листу белой бумаги, снова всплошную заштриховал уже зачернённое место. На чистом листе "отпечаталось" нормальное изображение. Оставалось его обвести. Если же и первоначальный рисунок предварительно без нажима обвести мягким карандашом, то всё получалось просто отлично. Ну, а подпись без предварительного обвода вообще переснять невозможно. Вот я так и делал, а потом карандашную копию подписи в нужном месте листа аккуратно чернилами обводил. Получалось – от настоящей не отличить. Разве что обратившись к графологу? Но кто же к нему обращается по пустякам?

… вы скажете, зачем же так сложно, если можно под копирку перевести? Можно, конечно, но при этом на оригинале оставляется вдавленный след. А у меня легонько пройдись мягкой резинкой – и следов никаких, и никаких подозрений, что с "документом" кто-то работал.

… на другой день, на перемене, улучив момент, когда в классе, то бишь в кабинете, не было никого, мы засунули своё сочинение в Верин раскрытый портфель между страницами учебника.

Кажется, в тот же день, или в один из ближайших, записка и обнаружилась. Войдя в класс, я увидел возле Вериной парты всех наших девчонок и с ними Ефима, багровое лицо которого выражало крайнюю степень растерянности, недоумения и негодования. Шло возмущённое обсуждение нашего "лирико-эроти­ческого" послания. В гаме множества голосов выделился голос Ефима, повторившего несколько раз: «Подпись моя, но письма я не писал, не подписывал».

… что-то в ту зиму мы зло шутили над Боровицким, хотя я к нему не только зла, но и малейшей недоброжелательности не испытывал, он был моим хорошим товарищем. Видно, энергии нашей нужен был выход, и он находился в далеко неблаговидных поступках, в глупых, но в небезобидных дурачествах. А может, меня подбивал Крок?.. Что-то пишу и замечаю, что во всём он выступает активным началом. Я начала эти охотно поддерживаю и участвую в них, но инициатор-то он. Этого в жизни мне всегда не хватало, я не был инициатор идей. Я идею, только идею, схватывал налету и плодотворно её разрабатывал. Быть может, это шло от незнания жизни. Когда мне в работе доводилось с трудностями встречаться, мне часто раньше других приходили в голову мысли, как справиться с возникшей проблемой. Но это, когда припечёт.

… однажды, узнав, что Ефим по какой-то причине задержится в школе до позднего вечера, мы с Виталием помчались домой. Он натянул на себя кожух, вывернутый наизнанку, мехом наружу, и такую же лохматую шапку нахлобучил на голову. Я тоже облик свой как-то преобразил, и, прихватив с собой игрушечный браунинг, который ни формой, ни величиной не отличался от настоящего, притаился с Кроком в неосвещённом глухом переулке возле каменной лестницы, зажатой в узком проходе меж стен. Лестница эта крутыми ступеньками спускалась сверху от той улицы, что с магазинами, церковью, поликлиникой и милицией, вниз к Улу-Узень возле городской бани. Здесь Ефим кратчайшим путём ходил из дому в школу и из школы домой.

Ночь была ветреной, сырой, нехорошей. Мы иззяблись, на месте топчась в ожидании. Наконец, в слабом свете уличного верхнего фонаря замаячила высокая фигура Ефима. Когда он поравнялся с местом, где мы поджидали его, прижавшись к стене, мы выскользнули к нему словно тени на ногах полусогнутых, чтобы себя ростом не выдать, загородив спуск Ефиму.

– Сколько времени? – спросили мы изменёнными сиплыми голосами2.

Ефим подтянул рукав кожаного пальто:

– Тут темно, рассмотреть невозможно, – сказал он. Голос его был напряжён.

– Снимай часы, мы рассмотрим, – проблеяли мы и для острастки направили на него наган.

– Да, что вы, ребята, – заговорил Ефим, и в голосе его был уже настоящий испуг.

Послышались шаги человека, спускавшегося сверху по лестнице, – мы быстро юркнули в темноту извилистого узкого переулка. Разумеется, мы не собирались по настоящему грабить Ефима, хотели просто дурака повалять, попугать, но не продумали, как будем выпутываться из этой истории в случае непредвиденных обстоятельств. Что было бы, если бы он отдал нам часы? Непредусмотренные шаги легко всё разрешили…

Надо сказать, что Фима не крикнул и на помощь себе не позвал. Впрочем, помощь могла не прийти: возможно, топала какая-либо девчушка.

… нас Ефим не узнал. Наутро в классе мы с Кроком с интересом ожидали его рассказа о ночном нападении, но он не сказал об этом ни слова. Само собой, благоразумно промолчали и мы.

… С приходом третьей четверти на меня обрушилась напасть – я стал заикаться. Причём очень сильно, как прежде никогда не бывало. В разговорах с товарищами всё было нормально, но стоило выйти к доске отвечать, как я начинал безбожно б-б-бекать и м-м-мекать. С чего это вдруг? До сих пор не пойму, уроки я знал, отвечать не боялся. Семь потов сходило с меня, пока я, н-н-наконец, договаривал фразу. Учителя слушали меня терпеливо, иногда останавливали: «Достаточно», и ставили очередную пятёрку. Но какой это был стыд для меня заикой стоять перед классом, и какая же мука! Промучился я этак месяца два, а к началу весны заикание как-то само собою незаметно пропало, – как будто и не было ничего, оставшись кошмарным воспоминанием, впрочем, быстро забывшимся.

Весной мне стали сниться сны об отце. Будто он приходит домой невредимый, в сером бумажном костюме, высокий, худой, но живой, а мы-то думали, что он умер. Несказанная радость охватывает меня. Вот он, мой папа, стоит рядом со мной, я могу дотронуться до него, и он такой добрый, хороший. Кто же уверил нас, что он умер? Просто он был далеко-далеко, откуда и письма не доходили.

Этот сон повторялся через неделю, и каждую неделю я был счастлив во сне оттого, что папа мой жив, жив, жив – так, очевидно, мне его не хватало.

И вдруг мне приснился сон очень странный, впервые в жизни цветной, но не радостный, как это было с цветными снами впоследствии, а зловещий. Будто мы с мамой и тётей Любой ночью в нашем деревянном однокомнатном доме на хуторе Вольном. Мама и тётя укладывают штабелями в комнате красное мясо, нарезанное аккуратно ровнёхонькими квадратными пластами, какими бывает нарезан дёрн для газона или сало свиное с бледно-корич­невой кожицей – для продажи.

Я со стороны наблюдаю за их спокойной работой: комната уже до полвины заполнена жуткими кровоточащими кусками, а они всё носят и носят откуда-то новые и новые пачки их, деловито ровняя. Больше людей в комнате нет, но мне почему-то известно, что алое мясо – не что иное, как человечина. Во мне застыл ужас, тошнота, рвота подступают к самому горлу…

Я просыпаюсь, сердце колотится так, словно хочет вырваться из груди. И сразу осознаю – это ведь сон, только сон и не больше, и я не на хуторе, а в Алуште. К чему бы это? А, вроде, и ни к чему. Так мне казалось, и вот только сейчас, в семьдесят лет я подумал: «А ведь это – предвестье, возможно, грядущей болезни, которая в мае и началась, а перед этим – ни с того, ни с сего – заикание». Говорят же: во сне видеть мясо – к беде. Впрочем, в вещие сны я не верю. Но, может, мозг реагирует как-то на зародившуюся в теле опасность. Это был второй кошмарный сон в моей жизни, первый был в Архангельске до войны, тогда, после прочтенья книжки о Синдбаде-мореходе, приснился мне клубок из многих тысяч (не менее) змей – огромных толстых и длинных питонов, перевитых между собой и извивающихся омерзительно – от которого проснулся я в ужасе, впечатлительный был, видно, мальчик. Не оттуда ли всё и пошло? Или после "купания в проруби"? Когда ненадолго стал заикаться? Уж не там ли самые первые истоки болезни, не в этой ли уязвимости нервной системы первопричина болезни, превратившей всю жизнь мою в схватку с ней и с собой.

С началом зимы я стал часто бывать в интернате, где жили Тремпольц, Лисицын и Турчин. О нём я уже поминал. Против школы через дорогу был двор, огороженный каменной стенкой и покоем построенными длинными смыкавшимися домами. Слева – полутораэтажная часть, в ней внизу находились подсобки, а вверху – за открытой верандой – школьный клуб или, иначе, актовый зал. Прямо – в один этаж – интернат. Что было справа – не помню. Может, и не было ничего, а была глухая стена алуштинской церкви или глухая ограда.

За сплошной застеклённой верандой интерната сквозь стекло угадывалось членение дома на комнатки с дверьми и окошечками. В них жили ученики старших классов из окрестных алуштинских сёл… Наши трое жили одни в такой комнатке. Были они весьма для меня любопытны, достаточно начитанны, и, придя к ним, я сразу же втягивался в обсуждение "философских" вопросов. Об искривлении пространства, как это и что? И сразу же решал для себя: «нужно заняться изучением геометрии Лобачевского» – и действительно изучал. Часто спорили мы о таких категориях, как случайность, необходимость, приходя к единому мнению лишь на простейших примерах. Кирпич ни с того, ни с сего на голову с крыши не упадёт, но с полуразрушенной крыши он упадёт обязательно рано иль поздно, ему некуда деться, ему просто необходимо будет упасть, когда последняя подпорка истлеет. Так что падение кирпича есть необходимость в данных условиях. А вот то, что вы в этот момент подставили под него свою голову, есть случайность чистейшей воды. Если не верить, конечно, в предопределённость божественную, но тогда всю философию с логикой вместе надо выбросить к чёртовой матери… Я в Бога интуитивно не верю, бытие Божие (как, впрочем, и небытие) доказать невозможно. Но даже если принять существование Первичного Разума, то, по-моему, смехотворно надеяться, что он будет движения каждой букашки предопределять. И коль скоро такие букашки Вселенной, как люди, творят неописуемые безобразия и бесчинства, то придётся признать, что очень плохо Творец управляется с делами своими. Скорее уж он самые общие законы движения установит, а движение каждой песчинки само выльется из столкновения миллиардов причин3. Тогда, безусловно, всё на свете предопределено, и то, что мы называем необходимостью, есть не более, как знание главных безусловных причин, вызвавших действие, а случайность – полное незнание всех их из-за несчётной их бесчисленности. И вот тут философия с логикой4 к месту в познании нашего мира точно так, как кинетическая теория газов, позволяющая судить о процессах в больших их объёмах, не касаясь движения каждой отдельной молекулы (и даже не зная о ней).

Иногда в разговорах своих мы переходили на литературные темы, дух творчества был нам не чужд, двое из нас (я в это число не вхожу) хорошо рисовали, и как-то так вышло, что мы сами выпустили стенную газету с юморесками на собратьев по классу и с карикатурами на них и себя. Дух спайки, товарищества был так высок, что выделяться никто не хотел, и мы подписали свой номер псевдонимом Трелистурплат (наподобие Кукрыникс5), псевдонимом, надо сказать, очень прозрачным. Его мигом расшифровали, не прилагая усилий.

Елизавета Андреевна – в тот год она стала классным руководителем – начинание наше одобрила и на классном собрании предложила избрать редколлегию, куда всех нас и избрали. Вероятно, для нашего возраста и состояния газета была интересной, потому что ученики с нетерпением дожидались каждого понедельника, когда мы поутру рано вывешивали свежий номер газеты, толпились возле него, похохатывая. А между этими и школьными делами и приготовлением домашних заданий, которые я выполнял с увлечением – решал не только заданное к уроку, но всё подряд, без единого пропуска, одну главу задачника за другой и по алгебре, и по тригонометрии, и по стереометрии, и по физике, химии, астрономии, – я начал самостоятельно изучать геометрию Лобачевского, понимая логический ход рассуждений и не понимая нисколечко сути, то есть, не понимая тогда, для чего нужна геометрия Лобачевского.

Ни тогда, ни сейчас, когда я кое-что знаю о пространствах и Римана, и Лобачевского, я не мог, не могу согласиться с утверждением, что параллельные линии где-то пересекаются. Они не могут пересекаться по самому определению своему, иначе они, скажем так, не совсем параллельны, как меридианы Земли. Пятый постулат для меня по-прежнему аксиома. Если, разумеется, говорят об идеальной действительно плоскости, а не об искривлённой поверхности в искривлённом пространстве, где евклидово определение параллельности попросту невозможно. Там должна быть своя геометрия. И нельзя говорить, что Евклид был не прав потому, что в реальном пространстве не существует абсолютно плоской поверхности. Математика – вещь сугубо абстрактная и поэтому именно логикой чистого разума создала поистине изумительный аппарат для познания. Практическое применение этого аппарата в каждом случае требует внесения необходимых поправок в зависимости от условий, в которых рассматривается изучаемый нами реальный объект. Только и всего.

… пока я разбирался со своим Лобачевским, Лёня Тремпольц безнадёжно влюбился в стройненькую худенькую и вертлявую Гризу. Он крутился возле неё, где только мог: в школе, на улице, дома. Гриза снисходительно принимала знаки внимания, но была с ним холодна, а порой и пренебрежительна. Мы все переживали за Лёню: и надо же было ему влюбиться, чёрт знает в кого! Ну, не было в ней решительно ничего, ни обаяния, ни красоты, ни ума. Но от факта не уйти никуда: Лёня пал жертвой неразделённой любви.

бедняга.

… я же, свободный от любовных переживаний, всё в новых и новых занятиях проявлял деятельную сторону своей натуры.

В школе у нас сохранились великолепнейшие физический и химический кабинеты, где приборы и препараты накапливались ещё с царских времён. С ними мы могли проводить любые эксперименты, упоминавшиеся в учебниках и не упоминавшиеся в них. Уже тогда нас поражала самоотверженность старых учителей, сумевших сберечь это богатство и в революцию, и при гитлеровском нашествии. Ничего подобного у людей, которых я встречал в жизни немало, в школах не было. А опыт наглядный ведь так помогает человеческому, мыслительному развитию!

Все опыты в классе мне удавались отлично, и Клавдия Алексеевна предложила мне провести в школьном клубе "Вечер чудес", а, если он будет удачен, если будет успех, то и ряд таких вечеров. Не ограничиваясь одной только химией, я и физику подключил. И "чудеса" начались:

… на сцене, на столе, накрытом праздничным красным сатином, стоят два тонких прозрачных стакана, наполовину заполненные "чистой" водой. Я из тьмы сцены подхожу к освещённому столику (зал в полутьме), беру в руки стаканы и объявляю:

– Я знаю магические слова, заклинания, которые превращают воду в вино.

Я бормочу под нос загадочные слова, развожу в стороны руки, описываю стаканами замысловатые дуги, круги и "восьмёрки", и переливаю "водичку" из одного стакана в другой. И, о чудо! В стакане искрится вино, прозрачное на просвет, неподражаемо красное с примесью янтаря. Я приподнимаю стакан к электрической лампочке, свисающей с потолка над столом, чтобы все могли оценить и прозрачность вина, и его божественный цвет. Для достоверности я пригубливаю стакан (в малых дозах раствор безопасен) и с восхищением восклицаю:

– Как вкусно! А какой цвет, аромат! – и, заговорщицки подмигнув сидящим в зале ученикам, понизив голос, доверительно добавляю: – Я непременно бы с удовольствием выпил бы весь этот стакан прямо сейчас перед вами, но, – выдержав паузу, – в зале учителя, – тут я притворно вздыхаю, – а школьникам пить запрещается. – И состроив гримасу страдания, я выплёскиваю "вино" в ведро, стоящее под столом, и ополаскиваю стакан водой из графина6.

Ученики в зале, внизу, дружно мне хлопают, а учителя довольно посмеиваются.

Следуют дальнейшие чудеса – успех грандиозный, и вечера продолжаются.

… чистый лист ватмана я разворачиваю перед залом и прошу убедиться, что на нём нет ничего, но «по желанию моему огонь напишет на нём, что угодно». Тут я чиркаю спичку о борт коробка и язычком жёлтого пламени тычу в еле заметную точечку на листе. Она вспыхивает золотистой искоркой, и искорка эта, превратившись в красный кружочек, витиевато бежит по листу, оставляя чёрный след обожжённой бумаги, слагающийся в обращение:

ДОРОГИЕ РЕБЯТА!

ПРОЩАЯСЬ С ВАМИ ДО СЛЕДУЮЩЕЙ ЗИМЫ,

Я ПОЗДРАВЛЯЮ ВАС С НАЧАЛОМ ВЕСНЫ

И ЖЕЛАЮ ВСЕМ ВАМ ОТЛИЧНЫХ ОТМЕТОК!

ДЕД МОРОЗ.

Пожелание Деда Мороза встречается аплодисментами. Ученики средних классов, ещё не знают премудростей, которым обучены мы. А хитрого здесь нет ничего. Текст был мною написан заранее прозрачным насыщенным раствором селитры без отрыва плакатного пера от бумаги; естественно, связи меж буквами я вёл ребром пера этого, чтобы они не были очень заметны. Вода высохла, селитра осталась, и огонёк побежал по её тоненькой плёночке, кислородом своим поддерживавшей бумаги горение до конца.

Я вообще способен на многое. Я могу без пороха или пружины выстрелить шариком вверх из игрушечной пушки-зенитки. Я приглашаю всех убедиться, что ствол пуст внутри, затем опускаю в него стальной шарик, и… он по команде летит вверх к потолку. Его вытолкнуло возникшее магнитное поле, когда я незаметно ногой под столом нажал кнопку, замкнувшую электрический ток. На "ствол" замаскировано по спирали намотана проволока – он просто-напросто электромагнит.

… Я показываю небольшой виток медного провода, концы которого припаяны к лампочке от карманного фонарика. «Как видите, – говорю я, – никакого источника электропитания лампочки нет, тем не менее, я зажгу эту лампочку». Я прошу погасить свет надо мной, делаю сложные "пасы" и проношу виток над столом. Лампочка вспыхивает, хотя в самом деле источника тока нет. Но под столом у меня – укрытый скатертью мощный излучатель электромагнитных волн, и, когда виток их пересекает, в нём наводится ток, достаточный, чтобы накалить волосок моей лампочки.

И… новое чудо.

– При каком напряжении электрический ток может наверняка убить человека? – спрашиваю я у притихшего зала.

– Двести двадцать вольт, – слышатся голоса.

– Верно, – соглашаюсь я с ними, – а вот я заколдован, и никакой ток меня не берёт. – Я ставлю на стол закрытый прибор7 с торчащими из него электродами-остриями и продолжаю. – Этот прибор вырабатывает ток напряжением два миллиона вольт, проверьте, пожалуйста… А теперь я поднесу пальцы свои к электродам, и этот ток пройдёт сквозь меня и ничего мне не сделает.

Гаснет свет. Зал замирает. Я приближаю руку к катушке Румкорфа, и из её острия сыплются к пальцам моим снопы длинных изломанных молний. «Видите», – говорю. В самом деле, я не чувствую ничего, сила тока в разрядах чрезвычайна мала, мощность тока ничтожна. Эти разряды хотя и эффектны, но от них никакого вреда.

… Слава богу, в математике, физике, химии тишина (о кибернетике мы пока слыхом не слыхивали), зато в биологии – бой не на жизнь, а на смерть с буржуазными вейсманистами-морганис­тами. "Учение" Лысенко-Мичурина кажется нашим неокрепшим и неискушённым умам очень правильным и логичным, мы с юным азартом крушим бастионы буржуазной биологической науки (и невдомёк нам, что наука, если это наука, быть может только наукой без всяких эпитетов), высмеиваем идеалистическое учение о наследственном вещёстве, так гены в учебниках у нас тогда называли ("горе-философы", не могли мы понять, что большего материализма, чем гены, и придумать нельзя, но в верхах-то какие должны были быть идиоты!).

Совпало с этой борьбой и клеймение безымянных безродных космополитов и низкопоклонников перед Западом. Эти последние меня мало трогали, и всё же и в отношении них я был настроен воинственно. На уроках литературы мы задалбливаем постановление ЦК партии (сорок шестого года), доклад Жданова, где Зощенко – злобный клеветник на нашу действительность, а Ахматова – великая блудница. Ни того, ни другой мы не знаем, но раз партия говорит… Нет, к этой травле я совсем равнодушен, слишком всё это далеко от забот моих, от моей жизни. Впрочем, не помню, было ли выше об этом, в сорок шестом, когда доклад Жданова напечатали, и я его прочитал, а в нём рассказ Зощенко "Приключения обезьяны" был упомянут, во мне взыграло ретивое, и я в городскую библиотеку помчался на перемене. Там, по счастью, "крамольную" литературу ещё не изъяли – приказ, видимо, запоздал, – и я сразу в читальном зале этот рассказ прочитал, не найдя в нём ни очернительства, ни даже насмешки. Речь, помнится, шла там об обезьяне, удравшей из цирка (или из зоопарка, быть может). На воле встретился ей овощной магазин, где продавали морковку, и поскольку она была голодна, то решила чуточку подкормиться. Очередь была так велика, что к дверям магазина ей никак не пробиться, и тогда обезьяна, людям, зажатым в толпе, на головы вскочив, по ним и добралась быстренько до прилавка. Скучный рассказ, не смешной, но в рассказе всё правда. Очереди были везде (и, похоже, всегда) – вспомним харьковский, ростовский вокзалы или вокзал в той же Курганной (хотя бы). А ирония писателя, если она и была, вполне объяснима, очереди эти не радовали никого, даже меня, со времён войны в них уже не стоявшего. Неприятия Зощенко не возникло.

То ли в том же докладе, то ли где-то ещё, стихотворные строчки пародии на "Евгения Онегина", чуть ли не той же Ахматовой приписываемые, привели меня в настоящий восторг. Собственно, это и не пародия даже, а смещёние героя из девятнадцатого в бурный наш век.

В трамвай садится наш Евгений,


О, бедный, милый человек! –
Не знал таких передвижений
Его непросвещённый век.

Судьба Евгения хранила,


Ему лишь ногу отдавило,
И только раз, толкнув в живот,
Ему сказали: «Идиот!»

Он, вспомнив древние порядки,


Решил дуэлью кончить спор.
Полез в карман, но кто-то спёр
Уже давно его перчатки.

За неименьем таковых


Смолчал Онегин и притих.

И ещё строчки запомнились, не знаю, из того же постановления или другого:

Бразды пушистые взрывая,
Бежит студент быстрей трамвая,
А на пальто его давно
В Европу прорвано окно.

… Весь первый квартал был отголоском празднования семидесятилетия Сталина. Конечно, Сталина мы – я то уж точно – боготворили, и всё-таки странно было ежедневно прочитывать в "Правде" из месяца в месяц по две страницы8 перечислений названий заводов, училищ, строительных управлений, правительств, колхозов, королей, институтов, компартий, консерваторий, министерств, совхозов, президентов, горсоветов, учреждений, академий, фабрик, МТС9, организаций, шахт, флотов, обкомов, горкомов, райкомов, театров, трестов, училищ, парламентов, флотилий, рудников, облисполкомов, леспромхозов, комбинатов, военных округов, школ, кораблей, приславших поздравления к юбилею вождя… Кому это нужно? Тем не менее, я пробегал глазами по строчкам: «Кто там поздравил ещё».

… На уроках современной истории мы штудировали брошюру Сталина "О Великой Отечественной войне" – сборник его речей и докладов, все их я слушал, читал во время войны. С тех пор и запомнил характерный акцент его речи. Не только запомнил, но мог с точностью и воспроизвести, хотя вообще способностью к звукоподражанию не отличался. И вот теперь на перемене, став перед классом у учительского стола, сталинским голосом я начинал:

– Товарищи! Братья и сёстры!10 Рабочие и колхозники! Красноармейцы и краснофлотцы! Командиры и политработники! К вам обращаюсь я, друзья мои.

Одноклассники в восторге бурно мне аплодировали. Это было весьма приятно, всегда приятно быть объектом дружеского внимания, но вот что внимание может быть иного рода совсем, мне не приходило и в голову. Хорошо, что в классе у нас все были людьми с неплохими человеческими наклонностями, ну, валяли иногда дурака, ну, допускали промашки, выходки необдуманные – с кем этого не бывает, но в целом мы были порядочными людьми и уж никак не доносчиками. Правда, могли и случайно проговориться – у Ростика, например, отец был завуч, историк, парторг. Но, видно не проговорились, а может быть, и проговорились, да никто значения не придал… Могли бы мне приписать, что я пародирую Сталина, хотя, видит бог, я этого в уме не держал. А если бы придали значение? Тогда бы воспоминания эти точно бы не писал.

… такие были тогда времена.

… С наступлением тепла на переменах все выбегали во двор и, став вкруговую, начинали играть в волейбол. Мне эта игра очень нравилась, как и другие подвижные азартные игры, но играл я из рук вон как плохо. Не удавалось мне на пальцы принять мяч хорошо и передать куда нужно. Брать крутые мячи я научился отлично на крест-накрест сложенные ладони, но отбивал их вверх ещё более круто – "свечой", так что их "резали" без труда. В настоящую игру с сеткой, когда класс шёл на класс, меня брали редко – разве что игрока не хватало, но проку от меня не было почти никакого. Если взять мяч и передать его удачно партнёру я ещё мог иногда, то резать над сеткой мячи, забивать "гол" противнику я не умел совершенно. Это меня угнетало до крайности, тем более что все ребята из класса играли очень неплохо, а Ростик Козлов просто великолепно. Из девчонок отлично играла Лена Полибина. Была она очень гибкой и ловкой в игре – загляденье просто. Характер у неё был замечательный, лёгкий, добрый, весёлый. И лицо у неё было приятным и привлекательным, хотя красавицей она не была. И, любуясь игрой её, гибкостью тела, блеском глаз на разгорячённом лице, я стал всё чаще и чаще засматриваться на неё. Она нравилась мне всё больше и больше.

Чтобы как-то сравняться с ребятами, с Леной, я зачастил к Боровицкому. У него был свой мяч, и, собравшись втроём, вчетвером, мы играли до самозабвения, но успехи мои были весьма незначительны, знать, от природы неловок.

… и тут я увлёкся неожиданно фотографией. В физкабинете был фотографический аппарат ещё более допотопный, громоздкий, чем тот, что у меня затерялся в Архангельске. Я выпросил его на время у Василия Леонидовича, в магазине купил фотографические пластины11, и, имея весьма смутные представления о времени выдержки и никаких о глубине резкости изображения, я начал снимать своих одноклассников. Как ни странно, однако, скажу, забегая вперёд, у меня получились удачные снимки. Но всё это станет известным потом, а сейчас мне ещё предстояло после съёмок пластинки с эмульсией проявить, и, если что вышло на них, напечатать на фотобумаге. Всё, что нужно для этого (проявители, закрепители, фотобумагу) я купил в магазине, но нужна была ещё затемнённая комната. При том положении с жильём, что было тогда, никто не мог мне её предоставить. Даже ночью печатать при спящих было нельзя, так как нужно было время от времени включать лампочку для засветки. О комнатах в доме у Боровицкого я почему-то не вспомнил, а может, не вспомнил уже потому, что выход из положения сам собою напрашивался. Я обратился к Василию Леонидовичу: «Нельзя ли мне ночью заняться фотографией в классе, в физкабинете?» Василий Леонидович всегда отличал меня, возможно, даже любил, и вот, ни слова не говоря, он достал связку ключей от кабинета и всех шкафов в нём и отдал её мне.

Вася Турчин вызвался помогать мне в этом деле, и с наступлением темноты мы прокрались с ним в школу, отперли класс – в нём на окнах были даже сверху опускающиеся шторы из плотной чёрной бумаги, и шторы эти мы опустили, отградившись от внешнего мира.

В физкабинете было всё, что нам нужно: и красный фонарь, и кюветы для фоторастворов, и рамка для прижатия пластины к бумаге при контактной печати. Мы развели химикаты в воде и, проявив пластины при свете красного фонаря, убедились, что на негативах всё хорошо получилось. Вся эта церемония заняла порядочно времени, и, оставив пластины сушиться и убрав всё за собой, мы ночью выскользнули из школы. Пробравшись тихо домой и поспав часа три, я ранёхонько до занятий прибежал в школу и забрал пластинки с высохшею эмульсией.

Несколько следующих ночей мы провели с Турчиным за печатанием. Печатали фотографии с негативов, положенных на фотобумагу и прижатых к ней стеклом рамки. На несколько секунд включали лампочку для засветки, после чего проявляли бумагу. И так снимок за снимком. А их было немало, так как печатали мы их для всего класса. Фотографии неожиданно получились хорошими, резкими, проработанными в деталях.

Единственным недостатком был малый формат бумаги и негативов: шесть на девять.


  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

  • Владимир Платонов 1. Бывший студент КГИ Платонов В. С.