Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


I " Больной, проснитесь примите снотворное"




страница2/4
Дата08.01.2017
Размер0.61 Mb.
ТипГлава
1   2   3   4

В школе № 158 г. Москвы, где мне повезло проучиться до десятого класса, в том юбилейном ноябре 1967 г. царил полный бардак. Переступив порог 7 “В” я с удивлением обнаружил, что попал на ранее неведомую мне планету. В отличие от старой гимназии на Рогожке, где блюлись традиции времен дедушки Мичурина и царил самый настоящий довоенный советский дух, где до пятого класса ученики носили ранцы и фуражки с медной кокардой - здесь мелькали куцые стандартно-серые школьные костюмчики, а некоторые ученики щеголяли даже в своей одежде - парни в так милых моему сердцу клешах, а девочки в юбках столь коротких, что как ни заставлял я свой глаз не зыркать на эротично выглядывающие из-под этих юбок кромочки чулок - ничего из этого безнадежного дела не получалось. У окна стояла полная красивая женщина - учительница математики и, пребывая с головой в отвлеченном мире безукоризненных логических построений, упоительно чертила на классной доске какие-то формулы, сама себе их и объясняя. На Азу Андреевну (так звали учительницу) никто не обращал внимания - весь класс был занят делами куда более важными и интересными. Маленький белобрысый мальчуган, шустрый как зверек, сидя под партой, вел огонь пластилиновыми шариками по волосам и по капроновым коленкам девочек, с каждым попаданием хрюкая от восторга, по классу летали бумажные голуби, кому-то на голову одевали половую тряпку, и счастливец вопил благим матом, отбиваясь от заходящихся хохотом весельчаков-приятелей. А откуда-то с задних парт тянуло сладковатым дымком болгарских сигарет “Шипка”.

Я обнаружил, что на новенького все-таки смотрят - кто равнодушно, кто с определенным любопытством. Сидящий за первой партой юноша с большим вытянутым вниз квадратным подбородком, оттопыренными ушами и от этого удивительно похожий на гиббона радостно ткнул в бок румяного мордатого соседа и надул щеки. Эти щеки! - они не давали мне покоя ни днем, ни ночью, омрачая мое счастливое детство. Пропали они только классу к десятому, когда я вытянулся и похудел, а до той поры это была сущая драма, масса переживаний, и бездна комплексов. В отчаянии я даже пытался прокалывать их иголкой, но они не опадали, а только надувались еще больше - и, если за семь предыдущих лет, к моим полным как груша щекам привык двор на Рогожской заставе, то, переступив порог новой школы, я понял, что борьба за место под солнцем будет жестокой и обещает массу неприятных коллизий.

Когда на меня, наконец, обратила внимание учительница, я представился классу и был посажен “на Камчатку”, как оказалось, к одному из самых отпетых хулиганов не только в классе, но и в школе. Хулиган оказался веселым и общительным парнем, и тут же стал вводить меня в курс дела, объясняя, “who is who” в моем новом мире. В числе прочего он поведал, что придурка за первой партой зовут Володя Левин, по кличке “Примат” и это, как оказалось, имело самое прямое отношение к теории эволюции старика Дарвина. Демонстрируя, что даже двоечники иногда читают учебник по биологии, веселый сосед доверительно сообщил, что “примат” - это обезьяна - с чем я охотно согласился. Информация несколько подняла мне настроение, так как выяснилось, что Володю в классе недолюбливали. Интуиция безошибочно подсказывала, что на тернистом пути новенького, входящего в чужой мир, мне придется столкнуться именно с данным уродом, и, предчувствуя это, я, как на неприятное, но неизбежное дело, начал настраивать себя на драку.

Сосед примата по парте, крупный и дурковатый акселерат, был как две капли воды похож на Гоголевского Ноздрева, и, имея внешность самую гусарскую - румяные щеки, задорный гвардейский нос, пышную шевелюру, и уже вовсю пробивающиеся баки, обладал, как и положено гвардейцу-кавалергарду, крутым и взбалмошным характером бретера и дуэлянта. Природный насмешник Володя Левин, артистично и едко подмечавший слабости и изъяны остальных, не безосновательно побаивался язвить над своим дружком, ибо тот, неотягощенный тонким чувством самоиронии, свойственным особо интеллектуальным натурам, мог за непонравившуюся шутку без разговора заехать в ухо. Тяготела эта пара к обществу Димы Склянкина - третегодника и амбала, зооморфная физиономия которого напоминала лицо свирепого индейского идола. На все вопросы и домогательства учителей, амбал, лениво зевая, посылал тех “по матушке”, а в особо хорошем настроении любил поплевывать под парту сквозь прокуренные клыки. Володя и его приятель относились к Диме с уважением, поили кизиловым ликером, и добились полного его, “Скляныча”, расположения.

Другим крылом тандем смыкался с тремя отличниками-евреями - благопристойным юношей с непомерно большой головой, его соседом по парте - тихим и скромным семитом, с огромными, как у летучей мыши ушами, и третьим мальчиком - женоподобным снобом и умницей - Димой, почему-то прозванным Володей “Шикльгрубер”. Все остальные деятели класса считались низшей кастой “шудр”, и пренебрежительно именовались Левиным “слесарями”.

К седьмому классу девочки уже вовсю будоражили нашу молодую нерастраченную плоть, но созревшие раньше физически, они тянулись к более взрослым и, надо признаться, более привлекательным ребятам, с презрением отвергая наши робкие и неумелые, прыщавые домогания. Мы же, изнуренные переполнявшей нас, невостребованной энергией Эроса, видели во сне огромные груди отличницы Ани Пятницкой, за которые Володя Левин в отчаянном порыве все-таки схватился, после чего был с негодованием обруган хозяйкой грудей - “обезьяной” - под конское ржание всего класса.

Наша дружба, как и водится, началась с драки. На военно-спортивную пионерскую игру “Зарница” девочек обязали явиться с пошитыми на уроках домоводства санитарными сумками с красными швейцарскими крестами, а мальчиков с выпиленных на занятиях по труду фанерными автоматами. Система оружия не оговаривалась, и я выпилил “шмайссер”, что несколько озадачило учителя труда, долговязого и краснолицего Виктора Петровича, который по совместительству был нашим «классным», и кому желчный “Примат” с полным на то основанием приклепал кличку “Слесарь”. Виктор Петрович героически воевал и даже первый ворвался в какой-то населенный пункт, но после победы над фашизмом крепко присел на стакан. Мужик он был добрый, четырехдневная щетина всегда покрывала его сизые щеки и, хоть никто из учеников никогда не видел как он пил, под тусклыми стеклами очков его загадочно высвечивал осоловевший глаз. Когда на занятиях по труду, наставник подходил к моему верстаку, чтобы в очередной раз выругать созданное мной корявое изделие, от Петровича разило таким букетом не стираных носков и сивушных консистенций, что на память тут же приходили бессмертные строки Ильфа и Петрова - “понюхал старик Ромуальдыч свою портянку и аж заколодобился.”

В тот день - день выступления на военную игру, «Слесю» (так на французский манер именовал его Володя) и наш физрук Спартак Васильевич - оба уже слегка “под шафе” построили нас в маршевую колонну. Первыми стояли мальчики с рюкзаками за спиной и при фанерном оружии, за ними девочки с санитарными сумками, а в арьегарде, в окружении своих клевретов - самовольно переместившийся туда Скляныч, причем на марше в рюкзаках клевретов подозрительно позвякивала стеклянная тара. Добравшись до древнего города Данилов, мы были помещены в специально освобожденную для нас казарму стоявшей там военной части.

За окном на чистом вечернем небе догорал холодный зимний закат, и ребята уже разбирали свои рюкзаки, как вдруг, в дверном проеме материализовались в муку пьяные и еле стоявшие на ногах учитель труда с физруком. С трудом ворочая языками, они пытались объяснить свое долгое отсутствие тем, что выпили по бутылочке пива, но тут в дверь и точно в таком же непотребном виде ввалилось несколько местных прапоров, после чего, обняв Виктора Петровича и Спартака Васильевича и, предоставив нас самим себе - увели своих новых друзей квасить.

С удовольствием дождавшись этого момента, и вынув из рюкзаков традиционный ликер, Скляныч и его свита, в строгом соответствии с субординацией, начали по очереди прикладываться к бутылке из голышка, а потом, достав сигареты и, завалившись на койки, стали пускать в потолок кольца синего дыма, хотя курить в этой компании кроме главаря, никто конечно не умел. Как и следовало ожидать, моментально закосевший “Примат” раздухарился и его понесло - надув щеки и хитро подмигивая дружкам черными глазками-пуговками, он покосился в мою сторону, потешая своих приятелей и явно провоцируя меня на скандал. Поняв, что час настал, и оттого, как я себя поведу, отныне будет зависеть мое положение в классе, я, прыгнув на койку к обидчику, легко повалил коренастого “Примата” в пространство между кроватями, и начал его лупить. Обалдев от неожиданности произошедшего, особь совсем не сопротивлялась, и от синяков ее спасла только железная длань Скляныча, который поднял меня над полем боя за шиворот и, как мешок, шмякнул обратно на койку. К удивлению челяди он не стал меня бить, а приказал налить - я с удовольствием выпил за победу и инцидент с надуванием щек (хотя за моей спиной негодяй все-равно их надувал), де юре, был исчерпан.

В сонме чудес, которые создала в этом прекрасном мире мать-Природа, Володя Левин был достойным экспонатом. Проучившись и продружив с ним три года, могу честно сказать, что ничего подобного ни до, ни после мне не встречалось. Характер он имел холерический, обожал ерничать и подмечать все, что ему казалось смешным, куда он причислял и физические недостатки окружающих, а ежели таковых не наблюдалось, он, нисколько не смущаясь, сам их и выдумывал. Был сообразителен, очень начитан и в черных пуговках-глазах его светился лукавый разум. Он почему-то стеснялся своего еврейства, уверяя, что папа у него грузин, а мама прибалтийка. До какого-то времени я ему верил, ведь национальный фактор и тем более “еврейский вопрос” волновал наши юношеские умы в то время меньше всего на свете - грузин так грузин! Володя так красочно описывал блюда восточной кухни, которые готовятся у них дома и марки грузинских вин, не сходящих с их хлебосольного стола, что достаточно несимпатичная физиономия Левина начинала приобретать очертания чистого “картвели” и почему-то хотелось дрыгать ногами и громко кричать “асса!”. Внешность у него действительно была обезьянья. Короткие, кривые и очень волосатые ноги, широкая и тоже волосатая грудь, массивная квадратная челюсть с пробивающейся на ней редкой монгольской растительностью и крутые надбровные дуги. Сглаживали и очеловечивали это творение лишь довольно высокий лоб и живые, насмешливые, вечно улыбающиеся глазки. Девочкам он активно не нравился, но с видом знатока- Дон Жуана утверждал, что там (я полагаю, в Грузии) женщин у него было море. Рано или поздно все тайное становится явным - папа Володи - инженер гражданской авиации Виктор Аронович Левин в прошлой жизни, возможно и был грузином, но в этой - однозначно был евреем!

На уроках физкультуры Володя с завидным упорством сбивал козла. Он разбегался, но вместо того, чтобы прыгать, оттолкнувшись руками и, расставив ноги - всей массой тела врезался в снаряд тем самым местом, которое по праву считается красой и гордостью мужиков. Раздавался тупой удар огромной силы, козел взбрыкнув железными копытами, летел в сторону, а прыгун, даже не поморщившись, стоял рядом и с надменным видом птицы-орла поглядывал вокруг. Наш новый физрук бывший боксер, очень похожий на актера Крючкова в молодости - Виктор Никитьевич Чернов, которому остроумный Володя тут же навесил кличку “Гирей” (от слова “гиря”), не смотря на всю свою суровость, не мог смотреть на это «па-де-де» без слез. Грозя прыгуну пальцем и вытирая глаза, он прерывающимся от еле сдерживаемого хохота голосом произносил свою коронную фразу: “Левин, без наследства останешься!”

С брезгливым сочувствием глядя на наши хилые тела, “Гирей” гонял нас до седьмого пота, обзывая “шпылтами” и “деятелями”. “Маликов, костями гремишь?” - обращался он ко мне на всяком непропущенном мною уроке физкультуры. И почти на каждом занятии, словно обретая от этого особо хорошее расположение духа, Виктор Никитьевич, стоя перед строем, выставив вперед ногу в спортивном тапочке-чешке, и нахмурив брови под низким лбом тракториста, смотря на синие и почему-то всегда собранные в гармошку на причинном месте трусы белобрысого Саши Нагорова, грозно вопрошал: “Нагоров! Трусы, небось, воняют?” и примирительно философски заключал: “Понюхаем!”.

После восьмого класса кончилась эра звероподобного Скляныча, ушли в ПТУ хулиганистые дети хрущевских пятиэтажек, а история девятого “А” началась под бравурный марш нашего бьющего через край интеллекта. При деятельном участии Володи Левина, наш мозговой центр разработал широкую и очень эффективную систему, которая позволяла сравнительно неплохо учиться, совершенно не занимаясь, и предоставляла массу свободного времени, что отныне тратилось на распивание в подъездах дешевого вермута и шатание по улицам с заходом на огонек к некому Кузе - счастливому обладателю магнитофона “Романтик” - послушать Битлов и Высоцкого. Имели место и частые походы в кино, особенно на фильмы, куда детям до 16 вход был строго запрещен. Выходя на улицу после такого фильма, если конечно удавалось прошмыгнуть мимо строгой как тюремный надзиратель билетерши, мы чувствовали себя видавшими виды бывалыми мужиками, хотя попасть в разряд “детям до шестнадцати” фильм мог за показанную крупным планом женскую коленку. Так мы - аристократы девятого “А” проводили время, считая сиденье над учебниками делом смешным и недостойным таких мощных и блестящих личностей. С этим соглашались и мальчики-евреи, но уроки делали и учились на пятерки, а мы с Володей Левиным - дети братских русского и “грузинского” народов вовсю пользовались разработанной нами “палочкой-выручалочкой”. Не вдаваясь в описание технических особенностей проекта, скажу, что система подставки оценок в классный журнал, замена дневниковых страниц с двойками с последующей подставкой четверок и безукоризненной росписью за учителей и родителей, а также фальсификация контрольных работ - в течение двух лет до самого окончания нами десятого класса работала бесперебойно.

От полного безделья нас потянуло на поэзию, и мы с моим другом сначала стали сочинять просто стишки о наших дорогих учителях, а потом творения эти переросли в целый, довольно смешной, хотя и пошловатый эпос, который читала вся школа. Особенно досталось новой математичке - супруге нашего учителя труда и героического вояки Виктора Петровича. Славная и добрая женщина - она искренне хотела научить нас любимому предмету, но где-то классу к десятому поняв, что мы безнадежны, махнула на нас рукой. Александра Аркадьевна эти стишки тоже знала, и надо сказать, что когда мы все-таки попадали к доске, она, с трогательной обидкой, отводила душу словами-приговором: “Не знаю как в чем другом, а в математике ты - полный дуб.” После этих уничижительных и с намеком сказанных слов, каждый из нас награждался жирной, как дождевой червь парой, которая впрочем, в тот же день выдиралась вместе с дневниковой страницей, в специально предназначенном для этого благородного дела туалете.

Мой друг Володя Левин много читал, знал почти наизусть “Яму” Куприна, интересовался биографиями Сталина, Бухарина, Троцкого, особенно почему-то Троцкого. К последнему Володя питал прямо-таки сыновнее почтение, величая его ласково - Лев Дав. Знал песни Визбора, Галича, Окуджавы - влияние родителей из поколения Хрущевской оттепели. И, естественно, как и все мы, любил слушать Битлов и Высоцкого. Пластинки эти, записанные на рентгеновских пленках, можно было купить за три рубля, в какой-нибудь темной подворотне у неприятных и таких же темных личностей, неопределенного возраста, а также у в изобилии появившихся юрких и нагловатых фарцовщиков, частенько просто “кидающих” доверчивого “лоха”, потому что во время постановки пластинки на диск проигрывателя оттуда вместо заветных “Лукоморья больше нет” или “Back in USSR” сквозь немилосердное шипение могло прозвучать - “никому не рассказывай как тебя наебли, никому не показывай, иль получишь п….!” Три рубля, в конце концов, в этой самой темной подворотне могли, предварительно надавав по ушам и просто отобрать, но сотни тысяч рентгеновских шедевров уже ходили по Москве, а шипение на проигрывателе только придавало сей чудесной музыке ее неповторимый шарм. Под эти замечательные пластинки, а иногда и просто под четырехаккордный бой гитар с обязательным припевом – «начи стэпэн стон» на аллеях парков “битлатая” советская молодежь танцевала в конце 60-х пришедший на смену вертлявому “твисту” ортопедический танец “шейк”. Танцор выделывал ногами-ходулями циркулеобразные движения, что по последней моде тех времен называлось “шейком на прямых ногах” - и горе было тому, у кого ноги были кривыми. Высшим “коллером” считалось в полном экстазе, делая все те же движения ногами нависнуть злой гадюкой над прогнувшимся колесом спиной к полу вторым танцующим и двумя стиснутыми в замок кулаками “окрестить” партнера - “крести, Толян!” - неслось с Московских танцплощадок.

Когда в квартире не было “грузино-прибалтийских” предков, Володя, его бабка по матушке и я пили портвейн 33-й, закусывая на диво вкусной по 2 руб. 92 коп. любительской колбаской. Колбаска эта покупалась в знаменитом на всю Москву первом советском супермаркете, открывшемся в 1967 году и стоящем рядом с тогда еще не загазованным Ленинградским шоссе. Магазин “Ленинград” был образцом советского изобилия, и, возможно, в представлении среднего “хомо-советикус” именно так, но только бесплатно, и должен был выглядеть заветный коммунизм. На полках сверкающими рядами красовались болгарские перчики и румяные консервированные фрукты. Виноградными гроздями свисали копченые колбасы, манило нежнейшее нескольких сортов масло, соблазняли этикетками наборы с шоколадными конфетами и бутылки с венгерским токайским, польской водкой, семидесятиградусным кубинским ромом “Порто Рико”, блестел золотом и просился в рот густой как мед желтый ликер “Бенедиктин”, наполняли ароматами вишневый, персиковый, розовый и зеленым цветом морской волны отливал знаменитый купринский “Шартрез”. А над всем этим морем социалистического торжества как гордый и знающий себе цену капиталист красовался “Скотч Виски. Клаб 99”.

В магазине, как и принято во всем цивилизованном мире, покупателю полагалось брать корзиночки и культурно наполнять их продуктами. Но, плохо учитывая степень сознательности населения самой прогрессивной страны в мире, администрация супермаркета скоро почесала затылок - ежедневные недостачи переваливали за тысячи рублей, а на выходе у касс у почтенных отцов семейств, интеллигентных женщин, благообразных бабушек и юных розовощеких пионеров откуда-то из потаенных глубин трусов часто выпадали копченые колбасы, банки с майонезом и плавленые сырки.

Замечательная была у Володи бабка - Софья Михайловна Виноградова – как оказалось, никаким боком не эстонка, а посконная, она же сермяжная и кондовая, чистая без примеси русачка. Однажды сильно захмелев, после третьего или четвертого поднесенного ей стаканчика, бабуля не обращая внимания на внука, доверительно сообщила мне, что ее дочь вышла замуж за “жида”, что это никуда не годится, а потом шепотком и блаженно улыбаясь золотой фиксой, поведала, что всех партейных надо перевешать на фонарях и тихо, как партизанка в подполье пропела старушечьим фальцетом сложенную еще в дни ее молодости частушку -

“коммунисты- комиссары, все они грабители,

ехал дедушка с базара, и того обидели”. Комиссары, как оказалось, им действительно насолили - в достопамятном двадцатом отняли две мельницы и трехэтажный дом с паркетом.

Надо отметить, что мой приятель не был злым. Был гадок и остер на язык, но откровенной мизантропии я у него не замечал. Ехидство, ерничество и эпотаж, вероятно были лишь одной из форм защиты от окружающего непонятного и враждебного ему мира. Никогда не припомню Володю серьезным и, уж тем более, молчащим. Лицо его и так своеобразное от природы, бесконечно искажали действительно обезьяньи ужимки, а изо рта протуберанцем бил самый настоящий словесный понос. Вова ругал советскую власть и, еще не зная тогда модного в последующие годы слова “совок”, называл ее пренебрежительно - “властюшка”. Он цитировал Мопассана, “духарился” над огромными оттопыренными ушами Володи Двойрина, которые тот впоследствии пришил и не забывал за моей спиной надувать щеки, корча при этом такие умопомрачительные рожицы, что ему могла бы позавидовать и известная нынешняя телезвезда. На слова захмелевшей и впавшей в махровый антисемитизм бабули, Вовик отреагировал болезненно и с горя, что его рассекретили, напившись до соплей, плакал и объяснял, что ни в чем не виноват - впрочем, его никто и не винил.

Брюки-клеш, которые носились исключительно под остроносые туфли, называемые “корочки”, были нашей заветной и почти недосягаемой юношеской мечтой. Штаны эти с широким, почти тореодорским поясом, на который в виде высшего шика одевался офицерский ремень с блестящей пряжкой, имели два кармана-клапана сзади и параллельные спереди и еще с детства вызывали у нас прямо-таки свинячий восторг. «Клеша» не продавались в советских магазинах готового платья, они шились по специальному заказу и иметь их в то время было так же престижно, как в наши дни костюм от Версаччи. Буйная художественная фантазия обладателя чудо-брюк не знала предела - в штаны вшивались разноцветные клинья - с пуговицами и без оных, для того, чтобы огромная брючина, обрезанная под конус, и выглаженная в стрелочку, не собирала с мостовой пыль и не обтиралась, по оконцовке штанины пропускали медные или железные змейки-молнии, но верхом красоты и особым изыском считались электрические лампочки, которые висели на ноге гирляндой, отчего наряженная этими украшениями конечность напоминала праздничную елку. Лампочки присоединялись к батарейке. Человек шел и мигал всеми цветами семафора, одними своими штанами уже говоря - “я те, братец, не хухры-мухры!”

Модные штаны, пусть даже с самым скромным клешем, родители шить нам отказывались, считая это признаком дурного тона и порождением субкультуры загнивающего запада - так и ходили мы в свои 15 в серых невзрачных отечественных костюмчиках, сунув в карман опостылевший пионерский галстук и зачесав на лоб “под битлов” куцую школьную челочку.

Когда перед выпускным десятым, после летних каникул, как обычно проведенных на море, я вернулся в Москву загорелым, без щек и в самых что ни на есть настоящих клешах, пошитых мне моим горячо любимым и всегда баловавшим меня дедом - на друга Вову было жалко смотреть. У него пропали все ужимки, и я, в первый раз за два года увидел, что мой приятель совсем не похож на обезьяну. Ставшие грустными глаза и чуть приподнятые домиком брови, придавали его лицу печальный, и даже трогательный вид. Обескураженный таким поворотом дела и переполненный чувством сострадания, я предложил расстроенному другу сострочить брюки самим - не полностью, конечно, а вставить клинья в форменные школьные штаны. Потратив часа четыре титанических усилий на его кухне, мы из невзрачных школьных брюк Володи Левина соорудили шедевр, достойный нынешних творений великого Царителли. За неимением подходящего серого материала, были вставлены клинья из зеленого, но это нас не смущало. Меня, как генератора идеи немного беспокоило другое - когда мой друг, сияя от радости, одел обновку, штаны оказались сантиметров на десять короче, чем были до модернизации. Из-под роскошного клеша в сорок сантиметров смешно торчали кривые и волосатые Володины ноги. Но я сразу же успокоился, когда увидел, что, не обращая внимания на такую мелочь и солнцем светясь от восторга, он, застегнув новые штаны на ширинке, предложил сейчас же идти гулять и, если когда-нибудь в жизни я видел по-настоящему счастливого человека - это был мой друг Володя Левин!

Пусть простит история неопытную и самонадеянную юность! Молодость всегда эгоцентрична, и не наша вина, что занятые вставкой клиньев в школьные брюки и массой других, как нам тогда казалось, очень важных дел, мы не осознавали величия эпохи, когда на окруженной “железным занавесом” шестой части суши, называемой Союз Советских Социалистических Республик, перевыполнялся план, шел убойный французский фильм “Фантомас”, доблестные погранцы мочили недавних братьев-китайцев на острове Даманский, снимались очередные серии “Кабачка 13 стульев”, транслировался фестиваль в Сопоте, и потихоньку начинавший поголовно веселеть советский народ, хитро подмигивая друг другу, тихо пел на кухнях:

“Куба, отдай наш хлеб,

Куба, возьми свой сахар,

Куба, Хрущева давно уже нет,

Куба, пошла ты на хер!”.

Глава III

Федя, шипочку покурим?”







Картавит, голову

склонивши на плечо.
Аристофан

Мои родители частенько садились вместе на купленную в кредит тахту, отец обнимал маму за плечи и они, преданно заглядывая друг другу в глаза, тянули: “И снег, и ветер, и звезд ночной полет, меня мое сердце, в тревожную даль зовет...” Мне, в отличие от них “в тревожную даль” совсем не хотелось, но в середине последнего учебного года, вся мужская половина нашего класса получила повестки в военкомат. Страна строго следила за пополнением армейских рядов и, пусть до призыва нам оставался еще целый год, государство уже бдило за нами своим всевидящим оком.

В военкомате, куда мы завалились скопом, словно в революционном Смольном, толкая друг друга, туда-сюда сновали люди. Носились куда-то капитаны и майоры со звездочками на погонах и с кипами бумаг под мышкой, лошадками прогарцовывали красивые молоденькие докторши, кучками толпились у кабинетов юные призывники. Все - от акселератов-гуманоидов до худосочных доходяг-очкариков - грудились у дверей врачебных кабинетов, ощущая как в жизнь вторгается что-то большое и значимое.

В кабинет запускали по списку человек пять, где симпатичные врачихи без всякого к нам интереса как строевых коней щупали, слушали, взвешивали, равнодушно записывая что-то в медицинских картах. Случайно повернув голову туда, где строгая женщина в белом халате, занималась моим другом, я не поверил глазам - крепкое и натренированное в сражениях с козлом Володино мужское достоинство, подобно «першингу», выходящему на боевую позицию, медленно поднималось все выше и выше. Обладатель ядерного заряда стоял красный от смущения, видимо не зная, что в таких случаях предпринимают ракетчики. Ребята, бывшие в кабинете, тоже заметившие это редкое природное явление, начали злорадно улыбаться, платя Володе сторицей за его подленькое и мелкое прошлое. Меньше всего внимания на это конфузящее моего приятеля обстоятельство обратила сама докторша, сухим, ничего не выражающим голосом, приказав несчастному помочить головку под краном, после чего, отойдя к умывальнику, мой гвинейский друг, наклонил дурную башку под струю и стал тупо поливать ее водой. Обескураженный, с мокрой взъерошенной макушкой, Володя Левин, чистым и свежим, как Венера Боттичелли, вновь предстал перед врачихой, которая, посмотрев на него с безнадежным видом, произнесла лишь три слова: “ну ни придурок?”

Пройдя все кабинеты, мы столпились у последнего, куда вызывали уже по одному. На сверкающей свеже-белой краской двери, весело блестела черная табличка с золотыми буквами “Левитина Тамара Аркадьевна - невропатолог-психиатр”. Не придав значения недобро звучащему последнему слову и услышав свою фамилию, я самонадеянно шагнул внутрь кабинета, увидя сидящую за столом в углу у окна немолодую женщину в очках, с вьющимися цвета воронова крыла и собранными в тугой узел на затылке волосами, а также с характерным семитским носом, что придавало ей сходство с известной дамой - премьер-министром одной солнечной страны. “Над седой равниной моря, гордо реет Голда Меир” - с улыбкой подумал я и весело сел на стул. “Голда” поводила перед моими глазами эбонитовым молоточком на блестящей ручке, постучала им по моим коленным чашечкам, а затем неожиданно, и как мне показалось ни к селу, ни к городу, спросила, что тяжелее: килограмм железа или килограмм пуха. “Килограмм железа” - бодро и не подумав, брякнул я. Мне показалось, что мой ответ ее обрадовал и, внимательно глядя в упор из-под очков своими черными пронзительными глазами, Тамара Аркадьевна вдруг вкрадчиво поинтересовалась, как я отношусь … к Гитлеру. Сбитый с толку, я растерянно ответил, что, в общем-то, никак не отношусь, но, чувствуя, что в развитие темы необходимо сказать что-то значительное, добавил - “в общем-то, конечно, отношусь плохо, но...” “Что но?” - ласково поинтересовалась “Голда”, смотря на меня странным взглядом, в котором читались некие затаенные мысли. “Что но?” - мягко повторила она. В этот миг, как на грех, перед глазами у меня возникли кадры из фильма Ромма “Обыкновенный фашизм”, где десятки тысяч фрицев, одураченные пропагандой хромого Геббельса, вскидывают руки и истошно орут “Хайль!” “Гитлер, в своем роде был великой личностью” - собравшись с мыслями, объявил я, решив блеснуть познаниями в истории, широтой кругозора и нестандартностью мышления. “Великим преступником?” - поправили “Голда”, уже совсем нехорошо взглянув на меня из-под очков. “В принципе...” - начал я, пытаясь продолжить мысль. “А не в принципе?” - тут же перебила она. Смутившись и покраснев, я попытался объяснить, что великие преступники тоже великие люди, но, сухо захлопнув мое досье, Тамара Аркадьевна попросила передать маме, что очень бы хотела с ней побеседовать.

Просьбу “Голды” я выполнил и на следующий день, вернувшаяся из военкомата мать недовольно сообщила, что мои ответы показались Тамаре Аркадьевне, по меньшей мере, странными, если не сказать более. Она интересовалась, не падал ли я в детстве головой, не писаюсь ли по ночам и объявила, что приписное свидетельство мне не выдадут до тех пор, пока я не пройду стационарное обследование на предмет моей психической полноценности.

Это было шоком. Я, считавший себя мощной энергетической монадой и одним из самых выдающихся представителей человечества, как-то сразу и облыжно попал в идиоты. Спустя четверть века после крушения фашистского Рейха, зловредный германский Фюрер подложил мне большую свинью.

Отвратительное настроение усугубилось еще более, когда, приехав по указанному “Голдой” адресу, на потемневших от времени массивных воротах старой кирпичкой кладки, я увидел большую стеклянную вывеску “Психиатрическая больница № 1 им. П.П.Кащенко”. “Дожил” - горько подумал я и переступил порог приемного отделения. Переодев новоприбывшего в не по росту большую байковую пижаму синего цвета и тяжелые стоптанные чоботы, санитар повел меня в нужный корпус. Под ногами хлюпала гадкая мартовская изморозь, мрачные и приземистые кирпичные корпуса давили своей неприветливостью, а в небе, откуда накрапывал гаденький дождик, было так же серо и холодно, как у меня на сердце.

Шлепающего раздолбанными башмаками без шнурков по лужам талого снега и кутающегося в серую зэковскую телогрейку, санитар довел меня до отделения стационарной судебно-психиатрической экспертизы. В просторном холле, пахнущем чем-то казенно-больничным, ходили, сидели и играли в шашки человек с полсотни существ мужского пола. Ребят моего возраста среди них было человек десять. Как оказалось, отделение стационарной экспертизы было общим, здесь жили и уголовники, косящие под дураков от тюрьмы, и те, кто по каким-то причинам снимал или зарабатывал статью, придурки-военкоматчики и еще какие-то непонятные и подозрительные личности.

Сдав телогрейку и башмаки веселому, по буденовски кривоногому дедку в белом халате ни первой свежести, я был препровожден им в палату и представлен своей койке, после чего от всех перипетий этого кошмарного утра меня потянуло на горшок. Зайдя в пахнущий хлоркой мужской туалет, я увидел прямо перед собой, сидящего в позе орла, обросшего шерстью детину с наколками на груди и руках. Личность сощурилась и хриплым голосом с кавказским акцентом недобро прошипела “Что нэ заходищь? Баищься в жепу виебут?” Таких гнусных вопросов мне еще никто не задавал и я, право, не знал что отвечать. Сказать “боюсь” - показать себя трусом. Но и противоположный ответ нес в себе некую двусмысленность. Не найдя что сказать, я, предусмотрительно пятясь задом, покинул негостеприимый нужник, как-то сразу и надолго запамятовав о причине, спровоцировавшей меня на его посещение.

Вызвали к доктору. Им оказался румяный, пышаший здоровьем и оптимизмом, молодой еврей - Лев Яковлевич. Он не задавал дурацких вопросов про железо и пух, не интересовался моим отношением к одиозным фигурам истории, а просто и душевно спросил, почему, на мой взгляд, я оказался здесь. Доверительно и почти как родному, рассказав ему про свой разговор с “Голдой”, про Гитлера, и про свое отвратительное настроение, я глубоко вздохнул с чувством человека, исповедью облегчившего душу. “Таки я не понял, хочешь ты в агмию или не хочешь?” - произнес Лев Яковлевич приятно грассируя. “Увеген, что ты абсолютно ногмальный пагень. И скажу тебе откговенно. Хочешь статью, я тебе сделаю какой-нибудь невгоз. Но есть и неудобства, за гганицу не пустят и пгав не дадут. Ну а если служить, тоже два года из жизни выбгосишь. Так что думай сам, на какую ножку будешь хгомать.” “Хочу служить” - уверенно ответил я, ибо в тот момент больше всего хотел избавиться от комплекса идиота, которым наградила меня “Голда”. Милейший Лев Яковлевич посмотрел на меня с неким сожалением. - “Значит, статью не хочешь?” - “Не хочу”. - “Ну хогошо, хогошо” - улыбнулся вредитель. “Я попытаюсь тебе помочь”.

Начались скучные и однообразные больничные будни, подъем, завтрак с кашей и какао, прогулка под серым холодным небом только начинающейся сырой московской весны, обед с заменой каши на картошку, тихий час, ужин с заменой картошки на кашу, курение в туалете, сон.

Никаких эксцессов и проблем между обитателями стационара не возникало. Связанные вынужденным общением, мы делились куревом, травили друг другу байки-небылицы о своих амурных похождениях, обсуждали семейные проблемы, в общем, жили тихой растительной жизнью в ожидании роковой комиссии, той, что должна была решить наши судьбы, и разговоры о которой были главной темой наших утренних, дневных и ночных бдений. В большом холле столовой, бывшей одновременно и комнатой свиданий, всегда присутствовал санитар, тот самый веселый дедок, пропойского вида - похожий на Мусоргского с картины Репина, а через сутки его сменяла строгая женщина в белом халате и в таком же колпаке - Нина Егоровна. Никто из нас, конечно, не догадывался, что именно от информации этих санитаров-надзирателей и зависят выводы высокой комиссии. Натренированные за десятки лет работы, филеры слышали и подмечали как ведет себя каждый из нас, записывая эту ценнейшие сведения в специальную книгу. Дедок рассказывал, что пару лет назад здесь отдыхал сам Высоцкий, поивший все отделение водкой, и систематически отсылавший дедка в магазин. Громила из туалета, оказался ни то тбилисским, ни то кутаисским бандитом, но с тех пор как мы с ним в первый раз пообщались, он не проявлял ко мне ни малейшего интереса. От прогулок, пока было холодно, я отказывался, но когда первая половина апреля сменилась солнечной оттепелью, я, щурясь от непривычно яркого света, в одной пижаме вышел на прогулку в наш маленький, огороженный непроницаемым забором, больничный дворик-закуток. Вдохнув полной грудью пьянящий весенний запах и сладко потянувшись, я как-то неожиданно почувствовал, что жить хорошо. Не успел я свыкнуться с этим неожиданным открытием, как из распахнутых дверей отделения раздался строгий голос Нины Егоровны: “Вадим, на комиссию”. Пытаясь унять волнение, я трусцой припустился к двери, на верхнем косяке которой, какой-то прошлый шутник вывел химическим карандашом “сюда не зарастет народная тропа”.

Комиссия, состоявшая из нескольких солидных дядек, а также моего друга - Льва Яковлевича, занималась мной недолго. Задав пару дурацких вопросов, так любимых врачами-психиаторами они удовлетворенно переглянулись, заглянули в зрачки, попросили высунуть язык, а также с закрытыми глазами попасть указательным пальцем в кончик носа, и я, с меткостью лимонадного Джо поразил пальцем самую середину своего внушительного шнобеля. Через час меня вызвал Лев Яковлевич - пожав руку, он вручил мне заключение врачебной комиссии, что я здоров и годен к строевой, попросив передать его “Голде”. А еще через полчаса, попрощавшись с товарищами по неволе и, даже с кутаисским бандитом, переодевшись, я выходил из ворот психиатрической лечебницы № 1 с твердым сознанием, что я не дебил. В синем небе, весело пели птицы, а на улице стоял теплый и прекрасный весенний день 20 апреля... - день рождения Гитлера!

Предвкушая сатисфакцию, на следующий же день я помчался в военкомат и, сделав каменное лицо, вручил медицинское заключение “Голде”. Прочитав его с безразличным видом и, по-видимому, совсем забыв своего недавнего пациента-резонера, она спокойным голосом назвала номер кабинета, где выдают приписные документы, после чего, молча углубилась в кипу бумаг, лежащую на ее столе. Триумфа не получилось, и хотя было обидно, что такого яркого человека, как я, могут не помнить, восстановив душевное равновесие, я чувствовал огромный прилив сил, настроение было прекрасным, а впереди выпускные экзамены.

В тот достопамятный 1971-й, по холодной необитаемой луне, неприличным насекомым ползало членистоногое творение советского космического гения - луноход, а мы, на удивление легко, получив удостоверяющие половую зрелость выпускника аттестаты, и, отгуляв по ночной Москве в ночь прощального школьного бала, стали заниматься подготовкой к новым экзаменам, ибо поступить в институт, какой без разницы, было принципиально и престижно: для нас лишний раз ощутить себя на высоте положения, для родителей - похвалиться перед сослуживцами. Видимо, дружба порою основывается больше на деловом партнерстве, чем на личной симпатии. После окончания школы, ни Володю Левина, ни мальчиков-евреев, я больше никогда уже не видел. С окончанием школы ушел в небытие целый период жизни, веселый, беззаботный, и вместе с ним, чтобы, увы, никогда не вернуться, ушло и наше детство. В «Альма матер», на заставе Ильича, среди кондово советских преподавателей, как будто сошедших с лубочных кинофильмов 30-40-х годов, единственным евреем был учитель рисования. Он даже сидел в концлагере - то ли в нашем, то ли в немецком. Огромный как у Эйзенштейна череп его вдоль пересекал шрам от удара чего-то тупого. Ученики откровенно издевались над этим маленьким, в поношенном пиджачке человечком со скорбными глазами, и мне, грешнику, было его совсем не жаль.

В новой школе на Речном, учителя далеко не походили на персонажей советских кинокартин. В большинстве своем, это были поголовно одетые в костюмы «джерси» молодые еврейки - сексуальные и напористые, хотя и держащие себя в рамках правил и условностей той политической системы, в которой им приходилось существовать. Англичанка, ставшая с восьмого нашей классной дамой была строга. Всегда держащая дистанцию между собой и классом, одетая в импортные водолазку и сапоги-чулки свой предмет знала прекрасно, но, считая, что за исключением мальчиков-евреев, английский никому не пригодится, преподавала его “спустя рукава”. На всех остальных она смотрела как на безнадежный клинический случай, где изучение языков - дело лишнее и пустое. Будучи бездетной, она не любила детей, и между ней и учениками чувствовалось космическое расстояние. Если кто-нибудь из наших, на ее взгляд, лишенный всяческих перспектив оболтусов, в тщетных усилиях и безнадежно косноязыча, пытался выговорить ключевое слово английского языка - “table”, а губы несчастного упорно не складываясь в нужную конфигурацию, издавали непотребные марсианские звуки, Майя Михайловна с презрительным сочувствием отправляла человека на место, приговаривая: “Садись, Петя, четыре”. Она была холодна как свет далекой звезды и, именно поэтому, ее боялись. Никто из класса не смел над ней издеваться, как издевались мы над учителем географии, добрейшим человеком и бывшем партизаном-диверсантом. Мы подпиливали ножки его учительского стола, воровали портфель, а один раз Володя Левин сзади даже подул ему на лысину, когда ее обладатель, славный Алексей Антонович в день мятежа генерала Пиночета, простирая руки к карте южного полушария, стонал в полнейшей прострации: “Ой, ребятки, что делается, в Чилях то, в Чилях...”

Преподавательница русского и литературы, по тогдашней необходимости сменившая фамилию Каганович на Сорокина, слыла лучшей подругой Майи, но была помягче - могла улыбнуться, а иногда и пошутить. Как-то пробегая мимо на перемене, я услышал ее обращенные к кому-то из учителей слова: “вы знаете, Тель-Авив - современный европейский город!” В те времена сказать такое про столицу оголтелой израильской военщины было чревато и товарищ Сорокина, как член КПСС, могла запросто огрести выговор, но на ее счастье в школе № 158 г. Москвы, среди учителей и учеников, евреев и не евреев, стукачей не водилось. А учительница Химии! Стройная, грациозная как Эсфирь Нинель Юрьевна! Не понимаю, как я сдал химию, потому что вместо того, чтобы смотреть на доску всегда смотрел на ее ноги.

Дорогие учителя! Вы добросовестно творили с нами то, что незыблемо и свято предписывала советская школьная программа. Вы грузили своих питомцев надоевшим вам за десятки лет хуже горькой редьки новым человеком Базаровым, набившим оскомину и каким не помню по счету сном лесбиянки Веры Павловны, пытались ввести в отвлеченный мир математики и физико-химических формул. Вы тратили свое и наше время на изучение никому не нужных в жизни вещей и, вместо того, чтобы за 10 лет сделать из нас суперменов - добросовестно заставляли учить три составные части марксизма, на которые этот марксизм впоследствии и развалился. Вы честно делали свое дело, и, не будучи тонкими знатоками детских душ, иногда казались нам необъективны, а порою и несправедливы, но сквозь годы, отделяющие нас друг от друга, хочется крикнуть туда, в детство - я люблю Вас!

Глава IV

На хрена козе баян”







Было ли в нем подозрение

или демон его надоумил

Гомер
1   2   3   4

  • Глава III
  • Глава IV