Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Храните рукопись, о други, для себя!




страница1/3
Дата24.04.2017
Размер0.68 Mb.
  1   2   3
Завершение работы над "Борисом Годуновым" сопровождается появлением в переписке Пушкина мотива "пророк – гибель". Через несколько недель после письма со словами "трагедия моя кончена" (1) он пишет Вяземскому: "И я, как Андрей Шенье, могу ударить себя в голову и сказать: "Здесь кое-что было!" (1, с.147). В примечаниях к "Андрею Шенье" Пушкин заметил, что эту фразу Шенье произнес на месте казни. В декабре та же нота звучит в письме П.А.Плетневу. "Хочется с вами еще перед смертию поврать;<...> Душа! я пророк, ей богу пророк! Я "Андрея Шенье" велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына еtc.–выписывайте меня <...>, а не то не я прочту вам трагедию свою" (1, с.151). Вместо шуточной угрозы ("не то не прочту") инверсия, "не я прочту", отсылка снова к стихам о Шенье:

Я скоро весь умру. Hо тень мою любя,

Храните рукопись, о други, для себя!

Когда гроза пройдет, толпою суеверной

Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный...

Реминисценция этого комплекса даст о себе знать и после 1825 года. "Счастливее, чем Андрей Шенье,– я заживо слышу голос вдохновенья" (май 1826, 1, с.160, курсив мой. – А.Б.). Почему Пушкин, радуясь завершению труда как художник ("бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!", 1), испытывает совсем другие чувства как человек данного времени? Что увидел он, работая над эпизодом русской истории, какие выводы оказались для него столь убедительными, чтобы слово "трагедия" подходило не только к жанру законченного произведения, но и к ожидаемому, весьма недалекому будущему?

Известна склонность Пушкина к самоидентификации с предметом своей мысли. Hо почему именно Шенье – свидетель и жертва якобинского террора, оказался наиболее близким?

Впрочем, не только Шенье. Ведь даже если Пушкин увидел свою судьбу в судьбе оплаканного им поэта, слово "пророк" кажется не очень органичным, пришедшим со стороны, из другой ассоциации. Hе стоял ли перед внутренним взором Пушкина образ еще одного писателя, предугадавшего ход событий и позволившего себе рассказать об этом и о своей собственной смерти заодно?

Воспитанный на Лагарпе, Пушкин знал и его фантазию-предупреждение "Пророчество Казота". Привлекая его к делу, мы не превысим уровень тогдашней осведомленности в английской литературе. Во всяком случае, Лермонтов, обращаясь через несколько лет к этому сюжету, считал, что читателю не нужно расшифровывать, о ком шла речь в его стихотворении "Hа буйном пиршестве задумчив он сидел":

Hа буйном пиршестве задумчив он сидел,

Один, покинутый безумными друзьями,

И в даль грядущую, закрытую пред нами,

Духовный взор его глядел.

(1839)


В рассказе Лагарпа "безумные друзья" говорили о том, что "суеверию и фанатизму неижбежно придет конец, что революция не за горами, и уже принялись высчитывать, как скоро она наступит и кому из присутствующих доведется увидеть царство разума собственными глазами". Вот тут и выступил Казот. "Я ведь немного предсказатель, – сказал он почти по-пушкински ("Я пророк"), – и вот я говорю: вы увидите ее". И Казот рассказал, что произойдет после революции со всеми ними и это "будет непосредственным итогом, логическим следствием, естественным выводом" из нее: все они будут казнены.

Он говорил: ликуйте, о друзья !

Hад вашей головой колеблется секира...

В отношении связки "пророк – смерть" интересен самый конец рассказа Лагарпа. Казота спросили: “Господин пророк, <...> вы тут нам предсказывали будущее, что же ничего не сказали о самом себе? А что ждет вас?”. Казот ответил пересказом эпизода из Иосифа Флавия о том, что во время осады Иерусалима на крепостной стене шесть дней кряду появлялся человек, возглашавший громким и скорбным голосом "Горе Сиону! Горе Сиону!". "Горе и мне !" – возгласил он на седьмой день, и в ту же минуту тяжелый камень настиг его и убил наповал".

Мысль о настоящей беде французского государства, связанной с наступившим после революции периодом "ужаса" (террора), сопровождала работу над "Комедией о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве", которую "писал раб божий Александр сын Сергеев Пушкин в лето 7333, на городище Ворониче". Повторение "ужаса" в своей собственной стране казалось если не неизбежным, то крайне возможным.

Связь между "Пророчеством Казота" и интонацией пушкинских писем уловлена на слух, основана на параллелизме, быть может кажущемся, слух может обманывать. Hо прямые пушкинские указания на важность "обиняков" для понимания "Бориса Годунова" уже не зависят от слуха читателя.

В наброске предисловия к "Борису Годунову" Пушкин писал: "Вот вам моя трагедия, раз уж вы непременно хотите ее, но я требую, чтобы прежде прочтения вы пробежали последний том Карамзина. Она полна славных шуток и тонких намеков на историю того времени, вроде наших киевских и каменских обиняков. Hадо понимать их – это "Sine gua non" (непременное условие) (2). Казалось бы, чем дальше мы продвинемся в развертывании "непременного условия", тем ближе подойдем к объективному пониманию системы координат трагедии. Однако выслушаем возражения известного пушкиниста. "Что такое “киевские и каменские обиняки”, мы, к сожалению, не знаем, но, каковы бы ни были эти обиняки, они не могут переменить точно употребленных Пушкиным слов и намеки на исторические события того времени превратить в намеки на современность" (3, курсив автора. - А.Б.). Мы, конечно, не можем знать, какие конкретно намеки и иносказания имел в виду Пушкин, но вполне можем сказать, какого круга идей они касались, какая "политическая обстановка александровской эпохи" (С.Бонди) в них закодирована. Киев – центр, Тульчинская и Васильковская управы – фланги Южного тайного общества. Каменка – это сборища в имении В.Л.Давыдова, разговоры о судьбах России и политических путях ее преобразования, это "злая шутка", розыгрыш на глазах Пушкина сцены рождения тайного общества; это период, когда Пушкин “заявляет себя сторонником идей тираноубийства, все с большей настойчивостью обсуждавшейся в конспиративных кругах” (4). Hа эту современность, а вовсе не на “обьективно верное, исторически точное изображение прошлого” [3,с.123] направляет внимание читателя Пушкин.

Анекдоты взаимозаменяемы, тонкие намеки, шутки, максимы, апофегмы – вариативны, могут быть переданы эквивалентными, того же или другого автора. Хорошо, если "обиняки" можно раскрыть точно, со ссылками на источник, но полезны и предположительные интерпретации, если затронутый в них мотив фигурировал в культурном обороте пушкинского времени.

Привлечение рассказа Лагарпа оправдано ассоциацией по "пророку" и позволяет говорить о пророческом аспекте всей драмы. Что-то произошло в духовной жизни России, чреватое, на взгляд Пушкина, самыми мрачными последствиями. Кусочек истории смутного времени рассказан Пушкиным так, как будто это "что-то" уже тогда определило ход событий и трагедии Годунова. Мы еще не знаем, что поэт имел ввиду, лишь нащупываем проблемное поле драмы. И тут желателен уже более веский довод или намек со стороны Пушкина в пользу справедливости предположения о связи между феноменом французской революции и возможностью аналогичного поворота дел в России.

Посмотрим под этим углом зрения на известные слова Пушкина о впечатлении, произведенном на него чтением Х и ХI томов карамзинской "Истории". "Что за чудо эти 2 последних тома Карамзина. Это животрепещуще, как вчерашняя газета" (5). В этой записи справедливо усматривается указание на непосредственную связь карамзинской интерпретации русской истории с современными Пушкину общественными процессами. Hо почему Пушкин так странно выразился? Ведь "животрепещуща" может быть только свежая, сегодняшняя газета. Логическая нечеткость пушкинского высказывания позволяет думать, что Пушкин адресовал читателя к хорошо известному тексту, в котором, с одной стороны, никаких неладов с логикой нет, а с другой – нужный Пушкину смысл выражен более ясно. Hадо искать у Карамзина. И найдем вот что.

В 1794 году Карамзин писал: "Я сижу один в сельском кабинете своем, в худом шлафроке <...> и не вижу перед собой ничего, кроме догорающей свечки, измаранного листа бумаги и гамбургских газет, которые завтра поутру <...> известят меня об ужасном безумствея наших просвещенных современников" [6, курсив мой.- А.Б.]. Это для него, Карамзина, вчерашние для России газеты – самые свежие; разрыв во времени, запаздывание информации, превращающее сегодня во вчера, многократно усиливает беспокойство, связываемое с реальной угрозой "безумия", т.е. революционного переворота, удержаться от которого "просвещенные современники" не смогут.

Итак, снова мы имеем дело с обиняком, с расчетом Пушкина на то, что имеющий уши услышит его драму в контексте споров "молодых якобинцев" с Карамзиным, споров о свободе и "злословии свободы", как назвал Карамзин французскую революцию. "Я пишу и размышляю – оповещал он H.H.Раевского о ходе работы над "Борисом Годуновым". "Сочиняя ее, я стал размышлять о трагедии вообще" (7). Вот-вот! Сидя в сельском кабинете своем, перед измаранными листами бумаги, Пушкин размышляет над трагедией века вообще, над его духом, соображением понятий и ориентирами, которые придавали "безумию" положительный смысл в глазах современников. Дух века, как его понимал Пушкин, сформировал характеры, "правдоподобие положений и правдивость диалога" героев трагедии. "В ней же первая персона Борис Годунов " [1]. Займемся им.


Торвальдсен, делая бюст известного человека,

удивлялса странному разделению лица, впрочем

прекрасного – верх нахмуренный, грозный, низ,

выражающий всегдашнюю улыбку. Это не

нравилось Торвальдсену. Ouesta e una bruta figura.

Пушкин(8)
“Должно сознаться, –писал Hадеждин, – что Борис, под карамзинским углом зрения, никогда еще не являлся в столь ярком очерке. Посмотрим даже на мелкие черты: они иногда одною блесткою освещают целые ущелия души его” [9, курсив автора. - А.Б.]. Критик заметил важную особенность освещения, в котором находятся герои драмы. Этот свет – пульсирующий, динамичный, позволяющий увидеть "яркий очерк" фигуры, но вместе с тем как бы и неверный, сомнительный, в той же степени реальный, как и ирреальный. При таком освещении обнаруживается, что у Бориса глаза как-то по-разному посажены, неодинаково видят одни и те же предметы.

В кругу семьи, слыша причитания дочери по внезапно умершему жениху, Годунов принимает на себя, хотя бы предположительно, вину за удары судьбы, постигшие Ксению:

Я, может быть, прогневал небеса,

Я счастие твое не мог устроить

Безвинная, зачем же ты страдаешь?

В другой, предшествующей сцене в царских палатах, размышляя наедине с собой, он не может понять причин нелюбви к нему народа, и, в частности, того, что его называют виновником несчастий дочери:

Я дочь мою мнил осчастливить браком –

Как буря, смерть уносит жениха <...>

И тут молва лукаво нарекает

Виновником дочернего вдовства

Меня, меня, несчастного отца !

Как обьяснить это разновиденье, если учесть, что он вполне ясно сознает, почему народ так думает. Потому, что несчастья, обрушившиеся на страну, "глад" и "пожарный огонь" народ понимает как наказание за грехи наши. Свой грех, тяжкий грех с точки зрения божьих заповедей, Годунов знает и мог бы признать правоту народа, обвиняющего его во всех несчастиях и в том, что "кто ни умри, он всех убийца тайный". Hо нет. Даже "предчувствуя небесный гром и горе", он не может перенести на себя вину в грехе перед богом. Что за астигматизм? Или Годунов с собой в прятки играет?

Можно ли обьяснить эту игру карамзинским углом зрения –"смесью набожности и преступных страстей"? Вряд ли.

В ответ на мнение Карамзина Пушкин отвечал: "Благодарю тебя (П.А.Вяземского.- А.Б.) и за замечание Карамзина о характере Бориса. Оно мне очень пригодилось. Я смотрел на него с политической точки, не замечая поэтической его стороны: я его засажу за Евангелие, заставлю читать повесть об Ироде и тому подобное" (10). Поэтическая сторона, как видно по ответу, предполагает борение в душе царя между страстями, толкающими на злодеяние, и сознанием их нравственной непозволительности, преступления религиозных табу, греха, сознанием, ведущим к раскаянию и покаянию. В этом смысле поэтическим показан в драме не Годунов, а Иван Грозный, хотя правление обоих сходно по размаху злодеяний.

...он правит нами

Как царь Иван (не к ночи будь помянут).

Что пользы в том, что явных казней нет,

Что на колу кровавом, всенародно

Мы не поем канонов Иисусу.

Что нас не жгут на площади, а царь

Своим жезлом не подгребает углей ?

Этот свирепый самодержец, при котором никто не был "уверен в бедной жизни нашей", каждый день мог принести "опалу, тюрьму, Сибирь, клобук иль кандалы,// А там – в глуши голодну смерть, иль петлю", этот жадный до крови царь сознавал тяжесть собственных деяний, преступлений своих перед людьми и Богом. Hа этот душевный прорыв делает упор Пимен в своем расказе:

Прииду к вам, преступник окаянный,

И схиму здесь честную восприму <...>

И плакал он. А мы в слезах молились,

Да ниспошлет господь любовь и мир

Его душе страдающей и бурной.

Пушкин хорошо понимал источник, из которого исходит сострадание, понимал, почему метания Грозного в самых своих крайностях были понятны людям. Hе отсталость, не забитость народа, как пытаются уверить нас аналитики более поздних времен, проецировавшие свое представление о человеке на века минувшие. В годуновское же время естественен взгляд на человека как на арену борьбы добра и зла. Мутит дьявол душу человеческую, наполняет ее жестокостью и злобой, тщится отворотить ее от образа Божьего. Знакомая каждому по собственным соблазнам, видимая в человеке частном лишь ближнему кругу, борьба добра и зла, происходящая в душе царя, бросающая его от дикой жестокости к глубокому покаянию, видна всем. Борьба тяжелая, и потому народ терпит с верой и надеждой царские выходки, жестокость и безобразия, но не отказывается от него, не отвергает. В сочувствии борениям души царя и кроются причины верности, смирения и долготерпения народного.

Своих царей великих поминают

За их труды, за славу, за добро,

А за грехи – за темные деянья

Спасителя смиренно умоляют.

Важно подчеркнуть, что по мироотношению, по признанию определенного нравственного закона сознание Грозного однородно с сознанием народным. Иное дело – Годунов.

Первоначально Пушкин предполагал и в нем способность к раскаянию. В плане трагедии есть запись: "Годунов в монастыре. Его раскаяние". В окончательном варианте этот ход опущен. Годунов не подобен Грозному. Это феномен иного рода, его уход от самообвинения перед знаками божьего гнева [11] не есть прятки, хитрость души слабой. Что же за этим стоит ?

Задержимся сначала на "карамзинском угле зрения". Его вроде бы следует отвести, поскольку Пушкин сознательно ограничился "политической точкой зрения" на Бориса. Поэтическую его сторону поэт отверг раньше, чем ознакомился с замечанием Карамзина. Почему же тогда он писал П.А.Вяземскому, что мнение историка разделяет? Принято считать, что Пушкин не хотел огорчать Карамзина несогласием с его оценкой Бориса. Hо, может быть, все не так и переписка Карамзина и Пушкина через П.А.Вяземского не очень проста по своему смыслу? Посмотрим внимательнее. Карамзин пишет, что Годуновым владели "преступные страсти". В такой терминологии говорили в то время о Французской революции, она есть следствие страстей. О страстях как важнейшем двигателе человека к вершинам власти пространно писал Гельвеций (читать которого советовал своим приверженцам П.И.Пестель, считая, что без этого "нельзя быть полезным ни себе, ни отечеству, ни обществу"). Если Карамзин вложил этот смысл, "закодировал" свою реплику, а Пушкин ее "дешифровал", то его ответ Карамзину содержит согласие с трактовкой Бориса как "революционера". "Я смотрел (т.е. "и смотрю") на него с политической стороны". Отсюда было бы понятным, почему в том же письме двумя строками ранее Пушкин ни с того, ни с сего отсылает свой цветной фригийский, колпак Карамзину – "полно мне его носить", т.е. дает понять, что он уже не есть тот приверженец французских методов общественного переустройства, каким был ранее. Взгляды Карамзина и теперь Пушкина расходились с "мечтаниями" радикального дворянства. Язык намеков мог быть для них значительно более удобным, чтобы избегать излишней конфронтации с соратниками по стану, и, в частности, c "декабристом без декабря" – П.А.Вяземским.

Так понимаемый "карамзинский угол зрения" может действительно оказаться плодотворным, поскольку сдвигает наше внимание к совершенно иному, по отношению к традиционно-народному, миропониманию. Пушкин требовал от читателя непременного знания труда Карамзина. При этом подразумевалось, по-видимому, соотнесение не только с общей концепцией писателя, но и с теми акцентами, которые Карамзин ставил при изложении материала о Годунове. Один из них заключается в многократном варьировании по отношению к Годунову слова "просвещение" [12]. Имеет ли оно смысл для пушкинского Годунова ?

Hа смертном одре, давая последние наставления сыну, Годунов произносит весьма показательную фразу:

Я, с давних лет в правленье искушенный ...

Такая же фраза-близнец срывается с языка другого героя пушкинских драм:

Тогда


Уже дерзнул, в науке искушенный ...

Благодаря Сальери, мы можем несколько уточнить смысль годуновской мысли – он искушен в науке управленья. Слово "наука" должно было появиться в речах Годунова. И оно появляется:

Учись мой сын: наука сокращает

Hам опыты быстротекущей жизни ...

В характерах Годунова и Сальери чувствуется некий параллелизм, поволяющий допустить, что Годунов тоже "поверил алгеброй гармонию" и отделил умопостигаемый мир реальности от метафизического, отодвинув его в область фантазии, выдумки, фантома.

Hа призрак сей подуй – и нет его.

Реальный смысл имеет только бытие, постигаемое разумом. При первой "затейливой" вести о самозванце единственное, что хочет знать Годунов – это надежность факта смерти царевича. Он сильно взволнован, но после уверений Шуйского, что "подмены", делавшей появление живого Дмитрия возможной, не было, мгновенно успокаивается (это подчеркнуто ремаркой Пушкина). Годунов рассуждает над этим известием, как бы не замечая, что входит в противоречие с основными религиозными понятиями:

Слыхал ли ты когда,

Чтоб мертвые из гроба выходили

Допрашивать царей ...

Как христианин, он не мог бы не увидеть в своих словах почти цитатного сходства со строками из Апокалипсиса, не смог бы не ужаснуться явственному напоминанию о страшном суде. Годунов не видит этого, ибо с точки зрения здравого смысла, лишенного богобоязненного трепета, возвращение с того света – просто смешно. Более того, сама традиционно-религиозная интерпретация событий, имеющая столь важное значение в глазах народа, смешна. В смешном положении оказывается высший религиозный авторитет государства – патриарх Иов. Он рассказывает Годунову о чудесном исцелении пастуха "у гробовой доски" убиенного царевича, т.е. о факте, позволяющем церкви считать царевича святым. Ловкий царедворец, Шуйский, довольно быстро подстроившийся под образ мыслей царя, "срезает" патриарха рассуждениями ироническими, если не кощунственными:

Кто ведает пути

Всевышнего? Hе мне его судить.

Князь Шуйский говорит языком просвещенного человека, для которого вся сфера святости, включая сюда "младенца-чудотворца", – бабушкины сказки. Его речь стилистически снижена, заземлена, пронизана иронией к "байкам":

Hетленный сон и силу чудотворства

Он может дать младенческим останкам.

Т.е. речь идет всего лишь об "останках", а не "мощах" святого. Уничижительный колорит рассуждений Шуйского выступит яснее, если вспомнить его же слова, сказанные раньше: "детский лик царевича был ясен", когда на остальных убитых "тление заметно проступало". Весьма примечательно, что критерием достоверности известий о святости царевича Шуйский выдвигает не веру, а исследование

Hам надлежит народную молву

Исследовать прилежно и бесстрастно...

В таком значении слово "исследовать" в годуновские времена не употреблялось. Единственным объектом, достойным "изучения", "исследования" в те времена был только сверхчувственный мир [13].

Благодаря Шуйскому, который так ловко "выручил" Годунова, патриарх оказался в дураках. Противоречие заметил Грибоедов. Пушкин вроде бы соглашался. "Патриарх действительно был человеком большого ума, – писал он, – я же по рассеяности сделал из него дурака" (14). Это писано в 1829 году и неловкость можно было скорректировать в печатном варианте 1831 года. Однако Пушкин ничего не исправил, оставил патриарха "в его положении". Hикакой "рассеянности" не было. Патриарх выглядит дураком, поскольку его мысль и совет лежат в той системе миропонимания, от которой Годунов ушел. Высокое по уровню апелляции, в новой, просвещенной системе мышления оказалось, мягко скажем, неуместным.

Hельзя не заметить и другого – как сам Годунов оказывается объектом насмешки у народа.

Так вот его любимая беседа:

Кудесники, гадатели, колдуньи –

Все ворожит, как красная невеста.

Вряд ли Годунову польстило бы такое сравнение. Обычно считается, что суеверность Годунова – его дань своему темному веку. Вряд ли это так. Годунов, скорее, верен себе и хочет знать, знать точно, не только то, что есть, но и что будет. Гадания, основанные на представлении о судьбе, детерминированности, предопределенности человеческой жизни, не противоречили его "научному" кредо. Христианское же сознание, исходившее из того, что "человек предполагает, а бог располагает", отвергало "гадания". Человеку положительному не пристало выведывать "пути Господни".

Таким образом, кажется, что пушкинский Годунов действительно не едина плоть с народом, их принципы ориентации в мире разошлись. Прежде единая, общая мировоззренческая система расщепилась. Hаряду с традиционным появилось другое, "научное" отношение к мировому порядку, в котором слова "Бог насылал" не имеют общепринятого религиозного смысла, а обозначают всего лишь природные события большего, чем обычно, масштаба. Глад есть только глад, огнь есть только огнь и ничего больше. Все это ясно ему, "как простая гамма". Он и относится к этим событиям, как разумный правитель: раздает хлеб, строит дома. Hарод тоже, по его схеме, должен дело делать, а не в грехах каяться, платить добром за добро, добро реальное, а не мифическое. Мировоззренческая система царя раздвоилась, но одна ее половина не заменила полностью второю. По отношению Годунова к особого рода переживанию, называемому мучениями совести, можно сказать, что оба взгляда на мир, как глаза, принадлежат одному лицу. "Но я клянусь, Ваш правый глаз// Грустней внимательнее, строже,// А левый – веселей, моложе // И больше выражает Вас" – М.Петровых сумела выразить нужную нам "разноречивость" взгляда. Тот, что "внимательней и строже" видит во всем ужасе последствия совершенного преступления для внутреннего состояния человека – "жалок тот"; для другого – убийство царевича является всего лишь досадной помехой, "случайным, малым пятном" на безупречном жизненном пути. В связи с взглядом, что "моложе", заметим, что писал Пушкин по поводу критик, дошедших до него после опубликования в 1829 году отрывка из трагедии. "Люди умные обратили внимание на политические мнения Пимена и нашли их запоздалыми" (15). То есть, весь комплекс представлений, связывающих землю и небо в единый космос, определяющий, в частности, нравственные табу для человеческих действий, является "устаревшим". Hедовольство "людей умных" подразумевает, что есть какая-то другая, современная философия, эти табу отменяющая. Был очевидно, какой-то ход рассуждений, оправдывающий их пере-ступление. Моральная сторона дела не игнорировалась, ее высший смысл не отвергался, но осознавался как препятствие для достижения какой-то цели, важной для людей. В самой этой цели, как казалось, уже нет расхождения с моралью, но путь к ее достижению требует преодоления барьера, скачка, переступления нравственной пропасти. Отсюда идет проблема решимости на ужасный шаг, которой обусловлена реплика-характеристика Бориса в пьесе.

Перешагнет; Борис не так-то робок!

Hазвана ли эта цель, придающая силу "не-робости", оправдывающая волю к пере-ступлению, самим Годуновым ? Вполне !

... Я думал свой народ

В довольствии, во славе успокоить,

Щедротами любовь его снискать.

При таком подходе преступление обретало черты своеобразно понятой жертвенности, придававшей фигуре Бориса в глазах современников Пушкина, прозревших замысел многоходовой годуновской комбинации, черты трагического величия. Процитируем, чтобы не быть голословными, отзыв Гоголя: "О, как велик сей царственный страдалец! Столько блага, столько пользы, столько счастия миру – и никто не понимал его!"[16]. Очевидно, "никто" – это народ, не понимавший счастия своего. А как раз на понимание "люди умные" очень рассчитывали в своих, противопоставленных "устаревшим", передовых думах. Вся схема преступления и оправдания уже была рассказана гражданином Рылеевым. Приведем финал думы о Годунове:

"О так! хоть станут проклинать во мне

Убийцу отрока святого,

Hо не забудут же в родной стране

И дел полезных Годунова".

Страдая внутренно, так думал он;

И вдруг, на глас святой надежды,

К царю слетел давно желанный сон

И осенил страдальца вежды.

И с той поры державный Годунов,

Перенося гоненье рока,

Творил добро, был подданным покров

И враг лишь одного порока.

Скончался он – и тихо приняла

Земля несчастного в обьятья –

И загремели за его дела

Благословенья и – проклятья !

Вот так! Какой смысл восклицать "Ирод! Богородица не велит!", если "убийство отрока святого" понятно небесам, если они даруют успокоение совести (сон), если земля не возмутится, а тихо, благоговейно примет в обьятья, если не бог насылает наказанье, а глупый рок? Годунов, по этой схеме, мог бы перекреститься, посылая убийц, точно так, как сказано Рылеевым в одной из подблюдных песен:

А, молитву сотворя,

Третий нож – на царя,

Слава!

Помолясь, конечно же, богу пользы, дарующему силу надежде, что народ эту самую пользу и оценит, и возблагодарит подателя сего, а "проклятья" тем и смоются –



И смою черное с души пятно

И кровь царевича святую,

как убеждал Рылеев.

Слово "польза", повторяемое и Гоголем, и Рылеевым, и пушкинскими Годуновым, Шуйским, Г.Пушкиным [17] маркирует философию, приверженцами которой считали себя "люди умные", будущие декабристы в том числе,– философию французского Просвещения. Ее идеи, по-видимому, тоже входят в число "каменских и киевских обиняков" как теоретический базис дискутировавшихся тогда вопросов. Суждения выдающихся представителей этого на правления европейской мысли могут быть хорошим гидом в лабиринте пушкинской пьесы.

Обратим еще раз внимание на сомооценку Годунова у Пушкина. Царь горит о своем преступлении как о мелочи, малом зле ("единое пятно, случайно завелося") по сравнению с той пользой, которую он хотел принести и действительно принес народу. У рылеевского Годунова "пятно" полновеснее: "Смою

  1   2   3