Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Г. П. Щедровицкий. Я всегда был идеалистом




страница6/20
Дата06.07.2018
Размер2.78 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   20
  Жили мы тогда на углу Воздвиженки, в старом генеральском особняке, который был перестроен и разделен на множество квартир - в большой коммунальной квартире, в центре которой находилась большая кухня с огромным количеством столов, на которых стояли примусы. Потом, уже сравнительно поздно, появился газ.   Но внутри этой квартиры мы занимали несколько привилегированное положение, поскольку у нас было две угловых комнаты и еще две комнаты рядом у сестры отца. Значит, мы занимали практически четыре связанных между собой комнаты, что тогда для Москвы было в общем-то достаточной редкостью. И объяснялось это принадлежностью отца к кругу ответственных советских работников.   В нашей квартире я с раннего детства встречал самых разных людей, занимавших очень высокое положение в партийной иерархии. И создаваемая ими жизненная атмосфера во многом определяла мое мировоззрение и мое мироощущение.   Вы знаете, наверное, этот дом: он находится рядом с бывшим морозовским особняком, ныне Домом Дружбы, но расположен ближе к Арбатской площади. Сейчас его перестраивают. Наверху, самые крайние окна справа, те, которые выходили на Воздвиженку, или улицу Коминтерна, как она тогда называлась, - вот это и были наши окна, а те, которые выходили на бывший морозовский особняк - тогда там находилось японское посольство, - принадлежали моей тетке, сестре отца. И поэтому я часто наблюдал, что происходит во дворе особняка, на японской территории, как ходят самураи с очень странными для нас нашивками, сменяются их службы и т.д. В этом доме прошли первые одиннадцать или двенадцать лет моей жизни...   Моя мать происходила из совсем другой семьи: ее дед выкупил себя и своих детей из крепостной зависимости, причем сделал он это перед самой отменой крепостного права.   Семья перебралась в Москву, завела собственный дом в районе Лефортова. Отец матери и его брат мечтали открыть магазин и незадолго перед революцией открыли - то ли один, то ли два магазина. Они планировали стать монополистами в области торговли овощами в Москве, и наверняка бы стали, поскольку были очень целеустремленны и активны и достаточно культурны. Дом в Лефортово, семейный дом, существовал до самого последнего времени, буквально три-четыре года назад оттуда всех расселили, и он пошел на снос.   Масса моих детских впечатлений, воспоминаний связана с этим домом. Он был двухэтажный, внутри была винтовая лестница, как на корабле, и когда мы приезжали в семейное гнездо Баюковых-Борцовых, то я мальчишкой очень любил выдумывать какой-то странный фантастический мир, бегая вверх и вниз по винтовой лестнице. Эта беготня по лестнице занимала почему-то большое место в моей детской жизни, как и вообще представление о самом доме.   В этот дом отец мой попал после гражданской войны, когда его отозвали доучиваться в МВТУ, а привел его туда приятель - Сергей Митехин, который был командиром полка в отцовской дивизии. Они и женились на двух сестрах.   Собственно говоря, семья Баюковых действительно составляла другой слой, другой класс людей, которые по-своему, фактически солженицынским путем, строили бы дальше Россию, но революция поломала их жизненную программу, кардинально изменив их способ и образ жизни.   Моя мать всегда занимала совершенно особое положение в семье: ее обожал дед, любивший возиться и со мной (он умер уже после моего рождения, где-то в 1935-1936 году).   Это был мужик с удивительным чувством ответственности за происходившее в стране. Я помню, что он меня, еще совсем маленького мальчишку, брал с собой и таскал по стройкам Москвы. Он научился читать и писать, когда ему было, наверное, уже за 70, но делал это очень здорово. У меня сложилось такое впечатление, в основном, конечно, по семейным рассказам, что это был удивительно интеллигентный русский крестьянин, который вырастил себя от самоощущения и представлений крепостного до ощущения себя хозяином страны, отвечающим за все, что в ней происходит. Про него всегда говорили, что все, за что бы он ни брался, выходило отлично - в силу какого-то очень большого внутреннего чувства ответственности.   Мать была его любимицей, и хотя в доме было принято обязательно работать - полоть, скажем, грядки и вообще все время быть чем-то занятым, - ей он разрешал прятаться за шкаф и читать там книги. Однажды, было это уже где-то в 20-е годы, дед удивил даже ее: он тайно провел за шкаф - а тот стоял углом, и за ним была такая каморка - электричество и повесил маленькую лампочку.   Мать с большим трудом входила в семью Щедровицких. Мне потом казалось, что это все происходило потому, она не имела достаточного образования и очень боялась бабы Розы. Тем не менее, именно она всегда была действительным стержнем семьи, определяла морально-этическую атмосферу в доме. Она, в общем-то, была главным человеком в семье, и нравственные устои нашего дома определялись именно ею. Уже родив меня и моего младшего брата, она закончила медицинский институт и потом всю жизнь проработала микробиологом, став в конце концов руководителем микробиологической лаборатории очень большой поликлиники. Бывая там, я всегда удивлялся той любви, которой она пользовалась среди своих подчиненных, и другого такого случая в жизни своей больше не встречал. И даже после того как она ушла на пенсию, сотрудницы этой лаборатории, когда что-нибудь случалось, приходили к ней советоваться и решать все свои вопросы. Я уже не говорю о том, что они все эти годы приезжали к ней просто так, без какого-либо повода - вдруг собирались и ехали к ней всей лабораторией, хотя она уже лет десять как не работала.   Однажды, уже после переезда на Сокол, один из моих приятелей сказал мне: Ты думаешь, мы к тебе ходим Нет, мы к твоей матери ходим.   Я научился читать года в четыре, и примерно с четырех с половиной или пяти лет чтение стало моим основным занятием. Я читал с утра до вечера и с вечера до утра. Сначала у матери была какая-то своя программа выдачи мне книг, но уже через полгода от нее не осталось и следа. Я читал без разбора: детские книги, взрослые книги, открытые книги, закрытые книги - все, что попадалось под руку. Отец в общем-то потворствовал такому чтению: когда он имел свободное время по воскресеньям (а это было очень редко), он брал меня, а потом меня вместе с братом, и мы шли в книжный магазин. Для нас это был праздник, и мы выбирали по книге. Они торжественно покупались и приносились домой. И вот книги и были самым главным, что определяло для меня быт и дух всего дома. С ними могли конкурировать, может быть, только солдатики, в которые я с диким увлечением играл. В тогдашнем моем детском представлении - лет до двенадцати - выше танкиста не было никого. По Воздвиженке (улице Коминтерна) проходили танковые колонны, идущие на парад.   Они начинали идти где-то с ночи, проходили по всей Воздвиженке, Манежной, выходя на подступы к Красной площади, а какие-то танки стояли еще на самой Воздвиженке. Это были варианты, как я теперь знаю, колесно-гусеничных танков Кристи. Так было в дни праздников. А ведь были еще и тренировки - по два-три раза перед каждым праздником.   Мать примирилась с неизбежным, она крепко забивала окна, выходившие на Воздвиженку, клала там какие-то одеяла, подушки. Но как только раздавался первый грохот, я влезал на окно и проводил там всю ночь. Я мог глядеть на движение этих танков бесконечно. Вообще, более возвышенного образа, чем образ танкиста - в кожаной куртке, с очками на фуражке (тогда еще не было шлемов), вылезающего из люка или влезающего туда, - у меня не было, и когда меня спрашивали, кем я собираюсь быть, то я отвечал: танкистом и только танкистом.   - Броня крепка, и танки наши быстры...   Да, я воспитывался именно в этом духе. Но ни самолеты, ни пушки, ни корабли, а именно танки завладели моим воображением. Мы жили в атмосфере постоянных разговоров о войне, и я себя воображал танкистом или даже командующим огромными массами танков. Как я теперь понимаю, мыслил я точно так же, как Гудериан, войну представлял себе как столкновение многих тысяч танков и имитировал их прорывы и охваты в детских играх.   Мы жили с братом Левкой и бабушкой в одной комнате, а отец и мать в другой... Это был огромный мир. У меня была своя оловянная армия и десятки разнодвижущихся танков: одни просто тарахтели после завода, другие не только тарахтели, но и стреляли на ходу, третьих надо было просто передвигать руками.   Зная мое увлечение, все родственники на дни рождения дарили мне оловянных солдатиков в разном обмундировании. Под кроватью строились казармы, в которых они жили, и я вел настоящую войну со всеми теми, кто убирал комнату и должен был вытирать пыль.   Вот так и сосуществовали рядом два мира: мир книг и мир войны. Где-то в 1937 или 1938 году, приехав из Ленинграда, дядя Соломон, старший брат отца, подарил мне восемь томов Истории XIX века Лависса и Рамбо. Они стали моими настольными книгами. С тех пор я увлекся историей, и все детство и юность непрерывно не то чтобы изучал историю, а жил ею. Ну, уж а Лависса и Рамбо я проработал досконально и, мысленно продолжая ее, писал историю XX века, историю своего времени. Тогда мне, конечно, и в голову не приходило, что историю можно писать только много десятилетий спустя...   Отец благодаря природным способностям, организованности, известному педантизму, настырности (так можно сказать), общей технологической ориентации стал довольно хорошим, а по отзывам многих, просто блестящим инженером, автором смелых инженерных решений.  По своим семейным связям, как я уже говорил, он принадлежал к кругу партийной интеллигенции и потому пользовался доверием властей -- и в то же время был далек от какой-либо политической жизни. Как и все его поколение, он с утра и до вечера строил этот самый социализм - и строил его технически. Практически именно он до 1945 года руководил проектированием всех советских авиационных заводов. И не было такого завода в то время, в создании которого он бы не принимал непосредственного или, как правило, руководящего участия.   Это, наверное, и сохранило ему жизнь, хотя над ним всегда висела угроза ареста. Она была фоном жизни семьи, и, как рассказывает мать, в 30-е годы они практически не спали, каждую ночь ожидая ареста. Но угроза так и осталась угрозой, если не считать нескольких в общем-то незначительных эпизодов, когда отца увозили и мы некоторое время не знали, где он и что с ним, а потом он все-таки возвращался.   В общем его жизнь прошла благополучно, поскольку он был в известном смысле незаменимым специалистом. То, что он совершенно не интересовался партийной политикой и не принимал в ней участия, тоже стало своего рода гарантией выживания. Он и в партию вступил очень поздно - в 1942 году, и, может быть, это обстоятельство, собственно, его и спасло. Если бы он сделал это раньше, а он был все время близок к тому, то, наверняка, попал бы в один из тех слоев, которые были уничтожены. А не вступал он не потому, что не хотел, а потому что всюду, как я уже сказал, попадал в какую-нибудь конфликтную ситуацию.   На своем месте он оказался только после 1929 года и отдался порученному делу целиком и полностью. Я думаю, что он, занятый своей работой с утра до вечера, никогда не задумывался над тем, что творится вокруг. Происходившие вокруг него аресты, исчезновения товарищей ему, как и многим людям его круга, были понятны: у него вряд ли были какие-то иллюзии. Но удивительная особенность человеческого сознания, жизни такова, что все это существовало как бы вне его. Вот он работал, держался за свою работу, а всего остального не видел и не хотел видеть. Люди его круга строили социализм, именно строили - это выражалось в создании заводов, сложных машин, самолетов, танков, станков, поточных линий, новой техники, дорог, электростанций. Они строили и совершенно не задумывались над тем, что, собственно, происходит вокруг них. И в этом смысле социализм строился совершенно естественно - это был естественноисторический процесс, в котором они вроде бы, с одной стороны, и принимали участие своими действиями, своей работой, а с другой - фактически не принимали никакого сознательного участия. Хотя, я еще раз повторяю, с моей точки зрения, это и был тот слой, или тот класс, людей, которые строили и построили социализм в нашей стране. Именно эта особенность их сознания и их психики всегда была для меня загадкой, хотя распространена она повсеместно.   Мой отец в данном отношении принципиально отличался от двух своих старших братьев, которые, по-видимому, принадлежали к другому поколению людей - с другим устройством сознания и психики.   Дело в том, что средний брат Лев давно все понял, т.е. он понял смысл происходившего в стране, нашел какое-то свое локальное место в жизни и никогда реально не принимал участия в строительстве этого социализма. Он жил на его фоне, был очень скептически настроен, посмеивался, имел опыт отсидок в царской тюрьме, понимал, что происходит, и имел свою позицию, свою точку зрения. Играл в преферанс.   Сродни ему была тетка Люба, близкая по возрасту. В молодости была боевиком и принимала участие в очень известных покушениях..., а потом вышла замуж и тоже жила, как бы наблюдая происходящее извне.   Они уже тогда были практически внутренними эмигрантами, но совершенно молчаливыми. Они не имели никакого отношения к строительству социализма и жили своей собственной жизнью.   Старший брат Соломон ушел в науку, занимался микробиологией и тоже вел, по сути дела, приватную жизнь как гражданин и активную - как ученый. Естественно, в преферанс он не играл.   Каждый из них нашел свою особую нишу, и вот про них, старших братьев, я не сказал бы, что они были строителями социализма, а отец был строителем, причем строителем, не имевшим времени раздумывать над своим строительством.   Оба старших брата вполне сознательно относились к происходившему вокруг, но это исключало их из активной социальной жизни. Здесь нельзя сказать социально-политической - именно социальной жизни. Отец активно участвовал в социальной жизни и практически никогда не думал над тем, что же, собственно, в конечном счете, он делает: все его сознание и самосознание ограничивалось тем, что он конкретно строил. В этом плане он действительно ровесник революции и типичный представитель своего поколения. Для него имели значение награды, звания, чины, масштабы порученного дела, и поэтому, когда в 1948 году его отстранили от работы, он практически не мог уже больше нормально жить. В самом себе, в своем мышлении, в сознании он опоры не имел. Но я к этому еще вернусь.   Круг моих интересов и несколько особое положение в семье определили такую жизненную позицию, при которой невозможно было принять всерьез подобную идеологию. Я читал исторические книги и жил окружавшим меня духом строительства социализма, имея возможность близко наблюдать, а часто даже и беседовать с людьми, которые занимали очень высокие государственные посты, с людьми, которые по рангу и положению равны были нынешним членам политбюро и секретарям ЦК. Они постоянно бывали в доме: исчезали одни - появлялись другие, занявшие их место. Поэтому я невольно был втянут в проблемы партийно-государственной жизни - как наблюдатель, как мальчишка, который хотел понять, что происходит вокруг. В принципе, для меня с самого раннего возраста, т.е. уже с восьми-девяти лет, не представляли никакой тайны механизмы происходящего. Я понимал, что движет окружающими меня людьми, каковы их человеческие интересы, страсти, насколько слова не совпадают с тем, что происходит реально.   Вот это расхождение, двойственность были отрефлектированы мною очень рано, и я даже не могу точно сказать, как рано. Фактически - с того момента, как я начал думать и сознавать себя как мыслящую личность. Существование двух планов, двух стандартов было для меня так очевидно, что идеология осознавалась мною именно как идеология, как механизм политики, а не как что-то соответствующее реальным вещам. То, что писалось в газетах, в книжках о процессах 30-х годов, было для меня именно сказанным, написанным, инсценированным - и только. Поэтому я довольно рано оказался в весьма странном положении в семье, особенно по отношению к отцу, потому что отец-то мой - я еще раз повторю - вроде бы тоже все знал, но он никогда не признавался в этом даже самому себе. Он не обсуждал происходящего, у него не было к этому личного отношения - как к какому-то событию, требующему осмысления, оценки и выработки отношения. Точно так же, как, скажем, он, наверное, не относился никак к тому, что солнце всходит и заходит. Оно всходит и заходит - таковы условия жизни. Для него здесь не было проблем, это была естественная среда его существования.   Для меня же проблема была, и мне каждый раз хотелось понять, что же реально происходит. Это - с одной стороны, а с другой - я даже не осознавал своей социальной принадлежности к правящему слою, что во многом предопределило постоянные трудности моей социализации в предстоявшей жизни. Чувствуя за собой поддержку и известную мощь семьи, я никогда не ставил перед собой проблемы входить во что-то - входить, приспосабливаться, пристраиваться, подстраиваться, искать какие-то формы социальной адаптации. Наоборот, была голая нравственно-этическая максима, полученная от матери, ригористичная по сути своей: белое есть белое, черное - черное. И никаких компромиссов, никаких промежуточных тонов.   И в то же время - знание и понимание истории, причем полученные из книг. В определенном смысле я жил историей XIX века, а книги Лависса и Рамбо были очень занятной подготовкой к пониманию реальных событий. Почему я все время говорю о них Наверное, потому, что они во многом повлияли на мое развитие. Это ведь был не учебник всемирной истории, в котором рассказывается о древней Греции, походах Тамерлана, татарско-монгольском иге, где столетия укладываются в одну-две странички. Нет, это была восьмитомная история одного века, в которой все механизмы - экологические, хозяйственные, политические - описывались детальнейшим и подробнейшим образом, т.е. вскрывались механизмы исторического человеческого действия. Естественно, я сквозь эту призму рассматривал все то, что происходило вокруг. Вся сложнейшая картина исторического анализа XIX века - его уровни, планы и срезы - стояли передо мной как живые.   В те годы - и это важно очень четко понимать - существовало неимоверно сильное напряжение классовых отношений. В мальчишеской среде оно проявлялось, в первую очередь, в драках во дворе. Существовал жесткий антагонизм в отношениях между теми, кто имел свой письменный стол, книги, регулярно ел и за кем следили и ухаживали, и теми, кто жил в подвалах нашего же двора. Подобные отношения проходили красной нитью через мою жизнь, хотя тогда я ни в коем случае не воспринимал их как классовые отношения.   Если, скажем, в моем присутствии кто-то произносил слово жид - это встречалось не так часто, как после войны, но тоже было, - то я не раздумывая бросался в драку. Причем не потому, что я считал себя евреем, - как раз наоборот, у меня было совершенно другое мироощущение: я был советский, русский от начала до конца, - а просто потому, что это выражение противоречило принципам коммунистического, или социалистического, интернационализма.   Вообще, мир идеологии, марксистской идеологии, партийной идеологии - он каким-то удивительным образом целиком завладел моей душой: я буквально существовал в этой системе идеологических представлений и норм. К нравственно-этическому ригоризму, унаследованному от матери, добавлялся еще этот коммунистическо-социалистический ригоризм.   Чуть дальше я расскажу, какие злые шутки сыграла со мной в университете идеология, совершенно захватившая меня и мной управлявшая.   В то же время было и видение, и понимание как бы подлинных механизмов развития политических событий, но на самом общем уровне, что не затрагивало каждодневных, повседневных отношений между людьми из разных имущественных, социальных групп.   И самое главное - я всегда чувствовал себя ответственным за то, что происходило вокруг, и относился к себе как к продолжателю той жизни, которой жил. Такая активность, или то, что сейчас принято называть активной жизненной позицией, была присуща мне изначально, по рождению в этой семье.   В 1937 году я поступил во второй класс 94-й средней школы Краснопресненского района. Практически единственным моим приятелем в то время был Левка Богорад. Тогда он жил в так называемом четвертом доме правительства - на другом углу Воздвиженки, где находится Президиум Верховного Совета, причем жил он в подъезде, где потом находилась столовая Верховного совета. Отец его работал в Совете Народных Комиссаров, и они занимали примерно такую же квартиру, как и мы, но на первом этаже. Это по советским меркам свидетельствовало о более низком ранге той должности, которую занимал его отец по сравнению с моим, но, в принципе, мы были детьми из семей одного круга. Свело нас, по-моему, на третий или четвертый день нового учебного года то, что его обозвали жидом, а я врезал тотчас же тому, кто это сказал (был у нас такой парень Гаврилов, сидевший во втором классе третий год), и дальше нам пришлось встать, как римским легионерам или гладиаторам, спиной к спине и драться с огромной компанией мальчишек, которые всегда крутятся во дворе школы. И вот эта драка, из которой мы оба вышли с разбитыми носами, но с чувством выполненного долга, нас и соединила.   - А где находилась школа   Она находилась во дворе Нижнего Кисловского переулка, рядом с домом Моссельпрома - ее закрыли во время войны. Когда вы идете от Арбатской площади к консерватории, проходите по Нижнему Кисловскому и поворачиваете налево, на Малый Кисловский, то вот по правую руку вниз и будет эта школа, а дом Моссельпрома остается слева.   Был я тогда влюблен в девочку, которую звали Нина Зайцева. Ее семья жила в бывшем генеральском доме, на Никитском бульваре, рядом с домом журналистов, тогда по нему еще ходила Аннушка - трамвай А. Отца ее арестовали и расстреляли, потом отчима арестовали и расстреляли через два года. Мать вышла замуж в третий раз и родила еще одного ребенка, брата Нины, отца которого тоже арестовали и расстреляли позднее. Это одна из судеб женщин того времени - очень характерная: оставались дети, и материальная сторона жизни становилась невероятно тяжелой, поскольку одна женщина тянула оставшихся детей.   Вообще, быт большой коммунальной квартиры надо описывать специально. Когда утром все вставали, то перед туалетом - а туалет был один - выстраивалась очередь в пять-шесть человек. Эта очередь представляла собой клуб квартиры.   Поскольку основной вход особняка был закрыт и входили всегда только с черного входа (это опять очень интересное обстоятельство организации жизни и, кстати, тоже не случайное), то фактически все двери, а жило там шесть семей, выходили на кухню. Да еще на этой кухне бывшая домработница моей тетки, Агаша, имела отгороженный чулан и в нем жила, причем, уже не в качестве домработницы: она где-то служила, а у тетки подрабатывала уборкой; и вот она была еще одной, седьмой, семьей в этой квартире.   Центр квартиры с рядом стоящих примусов был всегда полон дыма, чада - и это был один мир. Когда же мы из кухни проходили к себе, то попадали в другой мир. Мир наших комнат не имел ничего общего с кухней и миром жизни остальной квартиры.   Я помню, что дома у нас было очень уютно. Дверь отделялась от комнаты двумя рядами тяжелых - от потолка до пола - портьер, чтобы уменьшить внешний шум, поэтому когда вы проходили через этот двойной воздушный барьер, то в общем-то попадали в другой мир. Ну а мы с братом жили еще дальше, в детской комнате, туда вообще ничего не долетало.   Кажется, году в 1939-м отец получил персональную машину, Эмку, и это было знаком определенной социальной принадлежности, что вольно или невольно определяло, конечно, и мое мироощущение, миросознание. Утром за ним приезжала машина, он садился и уезжал, а когда возвращался, мы уже все спали. В 1940 году отец получил квартиру на Соколе, и мы переехали в новый, с нашей точки зрения, совершенно шикарный дом (я думаю, что он кажется шикарным и по современным представлениям). Это один из так называемых сталинских домов - лучшее, что у нас когда-либо строилось. Во всех подъездах этого восьмиэтажного дома получили квартиры только ответственные работники авиационной промышленности.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   20