Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Доклад в семинаре «Люди и тексты»




Скачать 220.16 Kb.
Дата05.06.2017
Размер220.16 Kb.
ТипДоклад
Artifex legum: идеал короля-законодателя в Вестготской Испании середины VII в.

(Об одном испанском правовом тексте).
Доклад в семинаре «Люди и тексты»
Едва ли нужно специально доказывать тот факт, что люди, создающие тексты, исходят из определённых образов и представлений. Они проявляются как в языке и стилистике, так и в содержании, выступающих в качестве исходных моделей для авторской интерпретации. В случае правового текста эти модели представляются особенно важными уже в силу консервативности права как сферы культуры и, одновременно, общественной жизни. Здесь наиболее последовательно и осознанно проявляется стремление вписать новое содержание в старые контексты: ведь следование правовым нормам в немалой степени является следствием определённой инерции, априори присущей общественному сознанию. Но, пожалуй, более всего означенные черты присущи правовым идеалам, об одном из которых, собственно, и пойдёт речь.

Цель моего доклада – показать истоки того идеала короля-законодателя, который предстаёт в первой книге кодекса законов вестготских королей – т. н. «Вестготской правде» (об условности этого названия я скажу чуть ниже). С самого начала должен констатировать, что эти истоки – римские. В самом по себе этом выводе, строго говоря, не содержится ничего нового – на высокий уровень романизации власти, общества и культуры Вестготской Испании указывалось всегда. По большому счёту, этого не исключали даже те исследователи, которые стояли на «германистских» позициях – от Эдуардо Переса-Пужоля, Эдуардо де Инохосы и, в определённой мере, Альфонсо Гарсия-Гальо в Испании до Людвига Шмидта в нацистской Германии. Строго говоря, применительно к вестготской Испании германистские теории всегда ограничивались определённым «минимализмом»: целью их сторонников было стремление не столько доказать преобладание германских истоков социальной и политической организации, сколько показать сам факт их присутствия (из ныне живущих испанских историков эти позиции занимают, насколько мне известно, Хосе Орландис-Ровира и Хавьер Альварадо-Планес).

Проблема, однако, состоит в том, что одной констатации римских истоков идеала королевской власти вообще, и власти законодательной – в частности, явно недостаточно. В современном антиковедении (в том числе – и отечественном) римский культурный опыт предстаёт чрезвычайно многообразным. Суммируя (и, естественно, огрубляя) существующие точки зрения, можно поставить вопрос следующим образом: какой римский мир являлся предметом для подражания для вестготских юристов середины VII в.? Был ли это мир исключительно Иеронима, Амвросия Медиоланского, Павла Орозия, Пруденция, Августина и других «поздних» римских христианских писателей? Или же в нём присутствовало и влияние образов Цицерона, Квинтиллиана, Вергилия, Тита Ливия, Светония и других так называемых «классических» (а проще говоря – школьных) авторов?

Учитывая, что доклад построен главным образом на правовом материале, можно добавить к этому вопросу ещё один ракурс: ощущается ли в вестготских законах влияние правовой традиции эпохи Северов – «золотого века» римской юриспруденции (Ульпиана, Папиниана, Гая, Модестина, Павла и др., чьи сочинения позднее в отрывках вошли в состав «Дигест» Юстиниана, до классического Средневековья неизвестных на Западе? Или же мы сталкиваемся исключительно с влиянием правовой школы эпохи кодификаций, времён, традиционно начинаемых с Грегориана и Гермогена и кончающихся Трибонианом и его сподвижниками по составлению того, что позднее стало именоваться “Corpus juris civilis”?

И последний ракурс. Применительно к идеалу королевской власти в том, что касается королевского законодательства, вопрос трансформируется в комплекс дополнительных подвопросов. Так, априорно констатируя роль модели законодательной власти императора в формировании идеала короля-законодателя, возникает вопрос, какие конкретно элементы этой модели отразились, а какие не отразились в образе идеального вестготского законодателя. И, наконец, – существовали ли другие влияния, помимо означенного? А если существовали – то каковы были результаты этих влияний?

Ответ на этот комплекс вопросов я постараюсь найти путём анализа текста, вошедшего в состав кодекса законов вестготских королей. С лёгкой руки пангерманистов этот кодекс получил название “Lex Visigothorum” (по-русски – «Вестготская правда»). Авторство означенного наименования принадлежит немецкому учёному Карлу Цёймеру, издавшему кодекс в “Monumenta Germaniae Historica”. На самом же деле речь идёт о памятнике, именуемом в рукописях “Liber iudiciorum”, реже (в порядке убывания) – “Liber Iudicum”, “Liber de iudiciis”, а также “Forum Iudicum”.

Несколько слов об истории и структуре вестготского кодекса. Кодификация была осуществлена при короле вестготской Испании Рецессвинте (649 – 672). Традиционно её начало принято связывать с именем ученика Исидора Севильского (ок. 570 – 636) св. Браулионом Сарагосским (около 585 – ок. 651 г.). Ранняя редакция (т.е. редакция Рецессвинта) позднее была одобрена VIII Толедским собором (654 г.), после чего вступила в действие. Весь текст памятника был организован в книги (I – XII), включившие 53 главы-титула (tituli), в свою очередь вобравшие в себя 526 “leges”. Коренная переработка этой редакции была осуществлена около 681 г. при короле Эрвигии (680 – 687). Позднее редакция Эрвигия была, в свою очередь, дополнена его преемниками Эгикой (687 – 702), возможно – Витицей (соправителем Эгики с 698 г.). В итоге, число титулов увеличилось до 55, а законов – до 593.

После падения вестготской монархии, разгромленной мусульманами в 711 – 713 гг., кодекс не утратил своего значения. Он продолжал оставаться одним из источников права для испанских христиан. Некоторые изменения (11 фрагметов и глосс, зафиксированных в поздних рукописях) дополнили текст и сформировали самую позднюю редакцию (так называемую “Vulgata”). В этом виде памятник сохранял определённое практическое значение до конца XVIII в. (последний случай его применения зафиксирован в 1778 г.). Следует учесть, что в середине XIII в., по указанию королей Фернандо III Святого (1217 – 1252) и Альфонсо Х Мудрого (1252 – 1284), были осуществлены переводы памятника на разговорные языки – кастильский, леонский и галисийский диалекты, наиболее известным из которых является т.н. «Мурсийский» перевод. Оговорюсь, что он был сделан при участии образованных юристов, тесно связанных с Болонским университетом и традицией “ius commune”, а потому представляет самостоятельный интерес.

Что же касается открывающей кодекс первой книги, то она, при всей краткости своего объёма, является, пожалуй, наиболее концептуально насыщенной, «теоретической» частью памятника. Книга именуется “De instrumentis legalibus” (т.е. «О средствах законодательной деятельности») и, в свою очередь, подразделяется на два титула. Первый из них назван “De legislatore” (т.е. «О законодателе») и включает 9 законов, а второй – “De lege” (т.е. «О законе») (соответственно, 6 законов). В отличие от других частей кодекса, являющихся собраниями королевских постановлений, сгруппированных по тематическому принципу (причём ранние (до начала VII в.) законы именуются “Antiquae”, а более поздние значатся под именами издавших их королей), первая книга представляет собой единый текст, созданный специально в качестве вступительной части ко всему кодексу в целом. Именно поэтому нормы первой книги не ориентированы на непосредственное применение. В совокупности они представляют собой своеобразное юридико-философское рассуждение о природе законодательной деятельности и закона вообще.

Обратимся к главному предмету рассуждения. Прежде всего, обозначим те пути, по которым правовая культура римской Испании транслировалась в Испанию вестготскую. Первым из этих путей был прямой континуитет законотворческих функций. Мы знаем о нём из разных источников. Во-первых, информацию об этом даёт в своих письмах епископ Клермона Сидоний Аполлинарий (430 – 485). В моём примере 1 вы можете видеть замечание, присутствующее в письме некоему Экдицию. Письмо содержит многочисленные жалобы на некоего римского магната Сероната. Толком мы ничего не знаем об этом человеке. Известно лишь, что в том же качестве он фигурирует в двух других письмах Сидония – V.13 и VII.7. Но у нас достаточно оснований утверждать, что он был римским магнатом, проявил лояльность к вестготскому королю Теодориху II (453 – 467), а затем – к его преемнику Эвриху (467 – 485). И что он составлял по приказу и с санкции короля какие-то своды законов, которые были своеобразной «калькой» (“calculans”) законов (или, точнее, императорских конституций), вошедших в кодекс восточного императора Феодосия II (408 – 450). Перед нами, пожалуй, самый яркий пример прямого действия в Испании позднеримских законов, причём технические функции осуществляются, разумеется, не варварами, а римлянами. Замечу, что в письмах Сидония есть и другие фрагменты (VIII.3.3 et al.), которые могут быть истолкованы аналогичным образом.

Но перейдём к следующей группе примеров. Все они соотносятся с важным памятником права вестготского времени. Он дошёл до нас во фрагментарном виде (т.н. “Fragmenta Parisina”), в палимпсесте из парижской Национальной библиотеке. Речь идёт о комплексе нумерованных фрагментов (276 – 336), которые Альваро д’Орс в своей публикации 1963 г. определил как остатки эдикта, изданного Эврихом около 475 г. как прямым преемником законодательных функций позднеримских префектов претория. Замечу, что позднее законы Эвриха, не утратившие практического значения, были инкорпорированы в состав кодекса Рецессвинта в числе других “antiquae”.

Если мы посмотрим на закономерности употребления понятия “lex”, то увидим любопытную картину. Все случаи такого употребления можно будет подразделить на три группы. В первую группу (см. пример 2) следует отнести упоминания законов, изданных уже от имени варварских королей, в данном случае – Эвриха и его отца, Теодориха I. Как известно, Теодорих I пал в битве на Каталаунских полях (годы правления: 419 – 451). Во вторую группу (см. пример 3) включены случаи употребления термина применительно к обозначению римского законодательства, действовавшего в Испании до вестготов: законодатель здесь не называется. Наконец, в третью группу (см. пример 4) попали фрагменты, свидетельствующие о преемственности традиции законодательства: по мере надобности старые римские законы заменяются новыми, королевскими, впрочем – тоже римскими по своей сути. Наконец, пример 5 содержит фрагмент, свидетельствующий о том, что вестготские короли восприняли функции позднеримских наместников в их роли апелляционной судебной инстанции.

Отмеченный путь преемственности правовой традиции римского и вестготского времени, разумеется, наложил свой отпечаток на содержание кодекса Рецессвинта. Однако был и другой путь. Наряду с означенной преемственностью, так сказать, в непосредственно-материальном и даже узко-техническом смысле, римско-правовая культура, скажу точнее – римские политико-правовые концепции, сохранялись и в другой форме. Я имею в виду развитую римскую риторическую традицию, влияние которой на процесс законотворчества было несомненным. Потребности церковной жизни (прежде всего проповеди) придавали актуальность наследию римских ораторов. Мы можем уверенно констатировать, с одной стороны, факт подлинного расцвета латинской риторики в Испании VII века, а с другой – на тесную связь этой риторики с самими основами римской риторической традиции, прежде всего – с классическим наследием, олицетворявшимся трудами Цицерона. Наконец, оговорим и ещё один важный фактор: в том, что касается римской риторики, чётко разделить форму и содержание было попросту невозможно. Форма – комплекс латинских риторических фигур и конструкций – будучи заимствованной, «протаскивала» вслед за собой и содержание, во всяком случае – его весьма важные компоненты.

Покажем, как действовали отмеченные закономерности, на конкретных примерах. У нас есть источник, позволяющий судить о том, значении, которое придавалось риторике в церковной жизни Испании VII века. Я имею в виду составленный во второй половине столетия сборник “De viris illustribus” («О знаменитых мужах»), автором которого был Ильдефонс Толедский (архиепископ Толедо в 657 – 667 гг.; ум. 667). Перед нами сочинение, написанное в жанре своеобразной христианской «литературной истории», уходящий корнями в римскую культуру. Наиболее яркий пример сочинений такого жанра дали Евсевий Иероним в конце IV века, Геннадий из Массалии в V веке, и, наконец, Исидор Севильский. Ильдефонс как бы завершает эту традицию. Тем более показательно то, что, в отличие от своих предшественников, он включает в свой перечень даже тех персонажей, которые, строго говоря, не являлись писателями, но получили известность благодаря своему ораторскому искусству, т.е. как проповедники.

Что же говорить об одном из основных персонажей Ильдефонса – Исидоре Севильском. В примере 6 приводится панегирическая оценка его ораторских способностей: «Исидор воспринял севильскую кафедру в провинции Бетика от своего брата Леандра. Был он был муж, отмеченный красотой и талантом, ибо удостоился такой великой привлекательности, проистекавшей [на слушателей] от его речей, что тот, кто слушал его, мог вновь передать услышанное лишь повторив его вновь» (кстати, этот фрагмент хорошо иллюстрирует и особенности манеры письма, свойственной самому Ильдефонсу).

Переходя от этого фрагмента к разговору об источниках ораторского искусства Исидора следует уверенно констатировать, что важнейшим образцом для подражания севильскому епископу и великому эрудиту служил не кто иной, как Марк Туллий Цицерон. Так, в важнейшем и наиболее известном из сочинений Исидора – «Этимологиях в ХХ книгах» – лишь прямых ссылок (типа приведённых в примере 7) насчитывается 55, что немало даже для значительного размера сочинения. Ещё более показателен пример другого эрудитского труда Исидора – его «Дифференций». Две книги этого небольшого сочинения содержат 10 подобных прямых ссылок. И это без учёта ссылок косвенных, когда цитаты приводятся без упоминания имени автора! Воистину, ни один античный писатель не удостоился такого внимания средневекового эрудита! Более того, чаще, чем на Цицерона, в «Этимологиях» и «Дифференциях» Исидор ссылается лишь на Священное Писание (что, впрочем, вполне объяснимо, учитывая, что автор сочинения был епископом).

Теперь можно перейти к персоне одного из наиболее видных учеников Исидора, а именно – уже упоминавшегося Браулиона Сарагосского. При Исидоре Севильском он прожил почти до 35 лет, до 620 г., когда переехал в Сарагосу, епископом которой стал его брат, знаменитый историк, писатель и церковный деятель Иоанн Бикларский. В 631 г., уже немолодым человеком (ему было около 46 лет), Браулион возглавил сарагосскую кафедру. К этому времени он вполне сложился как человек и интеллектуал, и интеллектуальный багаж, накопленный за время пребывания с Исидором, неизбежно должен был проявиться и в его законодательной деятельности.

К сожалению, об этой стороне творчества Браулиона нам известно немногое. Правда, сохранились четыре письма: в сборнике, изданном Луисом Руэско-Террено в 1975 г., они имеют порядковые номера 38 – 41. Все письма датируются 649 г. Два из них (38 и 40) принадлежат самому Браулиону, а остальные являются ответами на его письма короля Рецесвинта, инициатора кодификации. В примере 9 я привожу несколько отрывков позволяющих судить о том, каким образом работал Браулион. Он взял на себя функции редактора, осуществлявшего верховный контроль над процессом создания кодекса, т.е. формирования его структуры, а также сличения текста вносимых в него законами с их оригиналами.

Мы не знаем, насколько значительным было влияние Браулиона разные части рецессвинтовской редакции. Но мы знаем почти наверняка, что первая книга (кстати сказать, практически не подвергнутая корректировкам при Эрвигии и Эгике) была создана под его непосредственным руководством. Эта книга («О средствах законодательной деятельности») носит вступительный характер, и до предела насыщена общетеоретическими, риторическими сюжетами. В совокупности, они позволяют реконструировать идеал законодательной власти, существовавший в сознании Браулиона и воплощённый им в тексте.

Этот идеал предстаёт организованным в соответствии с теми целями, которой подчинена деятельность законодателя. В данном случае, речь идёт, разумеется, создании законов. Не случайно сам законодатель, наряду с позднеримским “legislator”, встречающимся уже в «Дигестах» (в 48-й книге) (пример 10), риторически именуется “artifex legum”. Самым простым образом это понятие можно было бы перевести на русский язык выражением «творец законов», но на самом деле содержание понятия ещё глубже. Фрагменты, приведённые в примере 11, позволяют понять истинный смысл выражения “artifex legum”. Дело в том, что само слово “artifex”, помимо простейшего значения («ремесленник»), воспринималось как эквивалент греческого “demiurgos”, т.е. (наряду с простым «ремесленник») создатель в высоком смысле. Как видно из примеров, Цицерон (диалог «Оратор»), а также Квинтилиан («Наставлении оратору») применяют понятие “artifex” к учёному, в том числе – оратору (хотя Цицерон нередко использовал слово и для обозначения того, кого мы называем «крепким профессионалом», в противовес истинному таланту). Наконец, Исидор, доводит эту традицию до логического завершения, соотнося понятие “artifex” с христианским Богом-творцом (Creator).

Таким образом, законодательная деятельность предстаёт как священная миссия. У авторов текстов, составивших первую книгу, не возникает сомнения в том, что закон, творимый “artifex legum”, есть явление священного порядка. Как видно из текстов, собранных в примере 12, составители первой книги не жалели риторических средств для восхваления роли закона в социальной жизни. В законы следует привносить истинное знание. Ибо закон – основа права, и его следует «исправлять прежде, чем обычаи». Лишь тогда закон будет носителем истины, средством достижения «блага народного», а не служителем частных интересов (I.1.9) Закон – эманация Божества; он – основной инструмент управления, и, более того, «душа всего тела народного» (I.2.2; I.2.3). Закон же является средством обуздания негативной природы человека, защиты невинных страхом наказания виновных (I.2.5) и т.д.

В целом, подобное восприятие закона характерно для римского правосознания. Оно вполне соотносится с фрагментом из Папиниана, вошедшим в «Дигесты», а ещё ранее – с известным положением из «Институций» Гая (пример 13). Но гораздо важнее здесь детали. Попытаемся сравнить понятийную систему, используемую составителями книги, с теми терминами и выражениями, которые используются для описания существа закона у римских писателей. Здесь вне конкуренции оказывается, разумеется, Цицерон, что и видно из примеров. Так, в примере 14 приводятся два (из множества подобных) фрагмента из трактата «Об обязанностях», в которых чётко увязываются понятия “lex” и “disciplina” (та, которую надлежит “dare legibus” LVis. I.1.9). Цицероновское же происхождение отличает и другое присутствующее в том же законе понятие “salus plebium” («благо народа») вне всякого сомнения следует сопоставить с цицероновским “salus populi”, которое он трактует как высший закон, что и видно из примера 15. Наконец, встречающееся в том же законе последовательное противопоставление общественного и частного, при том, что их смешение оказывается гибельным, также прослеживается у Цицерона: наиболее хрестоматийный фрагмент из трактата «Об обязанностях» я привожу в примере 16.

От целей законодательной власти перейдём к её облику. Кратко черты, свойственные идеальному законодателю, можно перечислить следующим образом. Он должен быть искусным, т.е. обладать опытом ведения дел (I.1.1), предпочитать право велеречивости (I.1.4). Ему следует быть «до конца верным Богу и своей душе», заботиться о благе народа, не стремиться к единовластию (I.1.5). Он должен говорить ясно, чётко и однозначно (I.1.6), выступать справедливым судьёй (I.1.7). При выдвижении закона ему следует излагать дело в целом, не акцентируя выгодных ему частей (I.2.1). Наконец, законодателю следует быть кротким (I.2.6).

Обратимся к деталям, т.е. к понятийной системе. В ряде законов первого титула (прежде всего – в первом, втором и четвёртом), фрагменты которых приведены в примере 17, высказывается негативное отношение к использованию риторических формул, а практический опыт противопоставляется отвлечённому теоретизированию и велеречивости. Видимо, наиболее последовательно эта мысль выражена в заключении к первому закону: «Потому мы, упорядочивая более обычаи, чем речи, не принимаем облик оратора, но определяем права власть имущего». При этом «власть имущий» (в тексте “rector”) – это именно то понятие, которое Цицерон нередко использует в обобщённо-положительном смысле. В частности, это видно из примера 18, где образ именно такого правителя противопоставляется тирану (замечу, что проблема противопоставления законного правителя и «тирана» (“rex tyrannus”) будет находится в центре внимания испанских законодателей и политических мыслителей вплоть до конца VII в., до Юлиана Толедского и его «Истории короля Вамбы»). В любом случае, перед нами употребление термина, далёкого от того узко-технического смысла, которое он приобрёл в позднеримском законодательстве.

Представляется, что именно исходя из текстов Цицерона можно понять, в каком смысле “rector” противопоставляется “orator”. Обратимся ещё раз к примеру 17, к тексту закона LVis.I.2.1. Объектом нападок в нём является «изощрённость дискуссий» (sofismata disputatio), которой противопоставляется «сила права» (virtus iuris). Но и Цицерон (пример 19) с презрением использует греческое понятие “sofismata”, которое обозначает для него “fallaces conclusiuculae” («лживые заключеньца»). Вместе с тем, нет оснований предполагать, что Цицерон негативно относился к красноречию как таковому. То же характерно и для составителей первой книги вестготского кодекса. В законе LVis.I.1.6 законодатель предстаёт как оратор. Однако речь его должна быть свободна от нечёткостей, мотивирована практическими соображениями и понятна слушателям.

Классически-римским как по общим очертаниям, так и по используемым риторическим средствам, выглядит образ законодателя в законе LVis.1.1.8, где он предстаёт как патриот в общественных делах, и dominus, патриархальный отец, – в делах частных (пример 21). Укажу на понятие “patriae amor”. Само по себе, оно встречается достаточно часто, в том числе – и у Цицерона (пример 22). Однако к этому же следует присовокупить и некоторые смежные с ним по значению выражения, встречающиеся в законе LVis. I.1.3 – “utilitas civium” (пример 23). Он также очень часто встречается у Цицерона в смыслах, подобных приведённому в примере 24.

Завершающим, и очень важным для анализа, является закон L Vis. I.2.6, венчающий второй и последний титул книги. Он носит характерное название “Quod triumphet de hostibus lex” («О том, что закон должен восторжествовать над врагами») (основная часть – пример 25). Он подводит закономерный итог рассуждениям о законодателе и законе. Целью закона объявляется обеспечение внутреннего мира как залог победы над внешним врагом. Описание же включает целый ряд понятий, представляющихся принципиально важными. Во-первых, это “aequitas”, одно из излюбленных выражений Цицерона, встречающееся в его текстах 57 раз только в форме Nominativus. В римском публичном праве оно выступало как одно из ключевых, олицетворяя справедливость как равенство перед законом. Во-вторых, это часто встречающееся только у Цицерона выражение “concordia civium” (6 раз). Наконец, это понятия “modestia” (благоразумие) и “temperantia” (умеренность, воздержанность), которые употребляются в тесной связи не только в LVis. I.2.6, но и Цицерона, как это видно из примера 26. Благоразумие, умеренность, а также мягкость (или кротость – “mansuetudo”) правителя являются для авторов первой книги залогом благополучного правления: Ибо из кротости правителей рождается закон (dispositio legum), из закона – установление обычаев, из установления обычаев – согласие граждан, из согласия граждан – триумф над противником.

Но ещё любопытнее то заключение, которое завершает закон L Vis.I.2.6: «Итак, добрый правитель, управляющий своим и добывающий чужое, пока он поддерживает мир у себя и одерживает вверх вовне, прославляется и как предводитель над гражданами, и как победитель над врагами. И обретёт он по окончании бренного мира вечный покой, после преходящего золота – Царство Небесное, после диадемы и пурпура [этого мира] – [горние] славу и венец; более того, он никогда не перестанет быть королём, поскольку, оставив царство земное и обретя Небесное, он не утратит королевской власти, но приумножит её».

С первого взгляда, перед нами – вполне понятный христианский образ. Специфика его состоит лишь в том, что он распространяется на властьпредержащих. Но есть ряд соображений, позволяющих утверждать иные истоки описанного образа небесного воздаяния. Во-первых, нам неизвестны подобные примеры в европейском законодательстве предшествующего времени (включая римское). Во-вторых, при всей известной изначальной лояльности христианской Церкви по отношению к римским, а затем и сменившим их варварским властям, в первые столетия Средневековья, до времён Каролингов, она ещё не заходила так далеко, чтобы восславить власть за исполнение ею её же прямых обязанностей. В Ирландии, а позднее – англо-саксонской Британии Церковь возносила святых королей, но тех, которые вели монашескую жизнь, или, вооружившись крестом вместо меча, выходили на поле боя.

Строго говоря, можно понять, почему в полутеократической, соборной вестготской Испании светская и духовная власть оказались столь близки, что первая прониклась духом второй. Но вот откуда исходила изначальная модель? Соблюдая всю необходимую острожность, я не буду утверждать факта прямой преемственности. Но всё же один из завершающих пассажей цицероновского «О государстве», т.е. знаменитый «Сон Сципиона» (пример 28) наводит на мысль, что и здесь отправной моделью мог быть цицероновский текст.


Вернусь, однако, к главным вопросам, поставленным мной во вступительной части доклада. Концепция идеального короля-законодателя, отражённая в первой книге «Вестготской правды», имеет довольно сложную природу. Она восходит не столько к образу конкретной римской власти (императора ли, наместника ли…), сколько к обобщённому образу идеального магистрата, заботящегося об общественной пользе.

Этот может показаться несколько парадоксальным: ведь, как известно, власть магистрата имела выборный характер. Но в том-то и дело, что вестготские короли эпохи составления первой книги также занимали престол в результате выборов (по меньшей мере – в идеале; но и этого в данном случае для нас достаточно). По мнению главного специалиста в этом вопросе, Хосе Орландиса, система выборов стала утверждаться во второй трети VII в. при активном участии Церкви. Она оказалась единственно возможным вариантом замещения вакантного престола после того, как в VI в. пресеклась королевская династия Балтов, а затем, вместе с крахом остготского королевства в Италии, завершилась и эпоха доминирования Амалов, что в VI – начале VII вв. привело к внутренней нестабильности и постоянной борьбе за власть.

В этих условиях единственным оплотом «порядка в беспорядке» стала Церковь, авторитет которой придавал особое значение поддержке епископов для каждого их претендентов. Именно её активность привела к оформлению процедуры избрания канонами нескольких толедских соборов, особенно – IV (633 г.) (75-й канон), V (636 г.) (каноны 2 –9, но особенно – 3) и VI (638 г.) (каноны 14 – 19, но особенно – 17), VIII (653 г.) (канон 10).

Не буду останавливаться на этом подробно. Замечу лишь, что начало соответствующим нормам положил известный 75-й канон IV Толедского собора (633 г.), проходивший под председательством самого Исидора Севильского. Он первым определил круг выборщиков: “primatus totius gentis cum sacerdotibus … concilio communi” (т.е. высшие должностные лица королевства и епископы, собравшиеся вместе). Остальные постановления на этот счёт суммированы мной в примере 29. В целом, римские истоки процедуры избрания, в целом, представляются очевидными. Но особенно важным (пример 30) для меня является прямые совпадения образной системы, присутствующей в соборном законодательстве, с моделью, представленной в первой книге «Вестготской правды».

Так, показателен институт клятвы, приносимой вступающим на престол народу. Соответственно, ответная клятва народа королю связывала сохранение его жизни с «процветанием родины и народа готов». В то же время, выступление против короля автоматически рассматривалось как акт, направленный против «народа и отечества» (показательно, например, название соответствующего закона второй книги: LVis. II.1.6: “De his, qui contra principem vel gentem aut patriam refugi sive insulentes existunt»).

Но мы располагаем не только законодательными нормами, но и описанием самого ритуала вступления на престол. Оно принадлежит Юлиану Толедскому (ум. 690), позднему представителю всё той же «исидоровой» школы. Это описание представлено в примере 31. Юлиан создаёт идеальный образ вступающего на престол короля, описывая интронизацию Вамбы (672 – 680). Структурно этот процесс можно разделить на три основных элемента: (1) провозглашение войском; (2) помазание епископами в главном храме королевства – базилике св. Петра и Павла; (3) торжественная и взаимная присяга верности короля и граждан.

Я полагаю, что мы можем найти римские параллели и этой триаде, и они окажутся весьма красноречивыми. Так, например (пример 32), Светоний сообщает о представлении Клавдия в завещании Тиберия «войскам, а также сенату и народу Рима». Мы можем найти и более поздние примеры на тот же счёт (пример 33). Так, один из «историков истории Августов» Элий Лампридий в биографии солдатского императора Диадумена Антонина упоминает, что его персонаж принял имя Антонина для того, чтобы добиться расположения «армии, сената и римского народа».

Теперь попытаемся разобраться с элементами триады. Как у Юлиана, так и у римских авторов первые две составляющие представлены войском и «народом» (гражданским коллективом у Светония и Элия Лампридия, и христианами, собравшимися в базилике свв. Петра и Павла в Толедо – у Юлиана). Но тогда получается, что Церковь занимает в триаде место древнего римского сената, претендуя, таким образом, на лидирующую роль. Формируя идеал власти, руками Исидора ли, Ильдефонса ли, Юлиана ли, она оформляла его «под себя», используя соответствующие культурные образы. Так кто из римских писателей мог дать лучший материал, чем Цицерон – признанный идеолог римских оптиматов?



В заключение замечу, что не хочу быть понятым неверно. Между временем Цицерона и веком составления вестготского кодекса лежала хронологическая пропасть столь же глубокая, как и та, которая отделяла простоту и чёткость риторической манеры цицероновских текстов от вычурных форм, свойственных испанской христианской литературе VII века. Я хочу лишь сказать, что для испанских интеллектуалов этого времени Цицерон был столь же важным античным автором, каковым для каролингских писателей был Вергилий, а для авторов высокого Средневековья – Овидий. И что, следовательно, пусть и в ограниченных хронологических границах, применительно к Средневековью мы можем говорить не только об «эре Вергилия» и «эре Овидия», но и об «эре Цицерона». Во всяком случае, рассмотренные концептуальные построения носят неоспоримую печать цицероновского духа.

Воплощаясь в философско-правой теории (в частности – в первой книге «Вестготской правды»), они затем переходят в действующее законодательство (как соборное, так и королевское), тем самым, в определённой мере, воздействуя на реальность. Что, собственно, мне и хотелось показать.