Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Доклад, прочитанный на двадцать первых Клюевских чтениях, 21-22 октября, 2005 года, Вытегра




Скачать 147.01 Kb.
Дата02.07.2017
Размер147.01 Kb.
ТипДоклад


Николай Клюев и Мельников-Печерский:
Загадки и предложения
доклад, прочитанный на двадцать первых Клюевских чтениях,
21-22 октября, 2005 года, Вытегра

Публикации клюевских текстов и исследования о Клюеве и его творчестве столько выяснили за последние двадцать лет, что иногда кажется, что сегодня речь идет о совсем другой фигуре и о другом поэтическом корпусе, чем обсуждалось в начале 80-х годов. Но все же совершенно очевидно, что осталось удивительно много загадок, много «темных мест», чрезвычайно много невыясненных вопросов. Об этом (и не только об этом) свидетельствует все продолжающаяся полемика вокруг культурного и биографического профиля поэта.

Среди многочисленных загадок одна из самых интригующих – это о круге чтения поэта. Книги и их авторы встречаются часто в творчестве Клюева, и разнообразие названий и имен создает впечатление очень широко читающего поэта. Однако, кроме этих многочисленных упоминаний, Клюев оставил очень мало ясных следов своего чтения, И так как он далеко не является «интертекстуальным» поэтом в стиле акмеистов, по его стихам трудно составить его профиль как читателя. К тому же, даже его реакции на творчество современников относительно ограничены – не так уж много цитат, и очень мало замечаний в письмах и в прозе.

Клюев-читатель ставит перед исследователем много сложных вопросов. Например, он часто упоминает известные «Поморские ответы» Андрея Денисова и, как указывает Л. А. Киселева (Киселёва Л.А. «Мифология и «реалии» старообрядчества в «Песни о Великой Матери» Николая Клюева», «Православие и культура», Киев, 2000, № 1, 3-20; то же: Киселёва Л.А. «Миф и реальность старообрядчества в «Песни о Великой Матери» Николая Клюева», «Вытегра: Краевед. альм», Вологда: Легия, 2000 (факт. 2001), Вып. 2, 210-224; то же http://kluev.org.ua/academia/starover_st_1.htm ), этот текст служит важной этической и духовной моделью для поэта. Однако, поскольку можно судить, Клюев никогда прямо не цитирует Денисова, даже если совершенно очевидно, что факт существования текста для него очень важен, и поэтому не легко сказать с уверенностью, что он особенно ценил внутри этого текста (хотя предложения Л. .А. Киселевой в случае «Песни» убедительны). Если «Поморские ответы» представляют один полюс литературных реминисценций у Клюева, то другим наверно является его довольно частое обращение к иностранной литературе – от Тагора до Верлена и Верхарена -- и с этим полюсом связан целый ряд других вопросов, среди которых самыми интригующими можно считать, наверное, следующие – читал ли поэт на самом-то деле по-немецки, как утверждает не один автор воспоминаний о нем, и, если читал, тогда что, кого, как, и с какими последствиями. Специфические вопросы о круге чтения тоже возникают не редко, и привлекают за собой много существенных вопросов о его статусе и облике и как писателя, и как читателя. Документы, составленные во время и после его московского ареста 1934-го года, мимоходом свидетельствуют о его личной библиотеке, но они, естественно, не могут нам объяснить, как и почему он читал определенные книги – или даже читал ли он вообще все упомянутые книги. Его письма из Сибири к Христофоровой-Садомовой тоже кое-что говорят о его чтении в последние годы жизни, но и эти письма не без своих проблем. В них, частично с помощью цитат из священных книг, рисуется образ кающегося православного поэта. Однако, последний редактор его переписки отмечает, что некоторые из цитат на самом деле являются клюевским вариантом библейского текста, а в одном случае – его собственной выдумкой («Словесное древо», 616, 619, 620, 627, 629). Вообще, в его переписке следы того, что он, якобы, читал в Сибири, ставят перед читателем крайне интересные вопросы. Пока нигде не подтверждено вне письма Христофорвой («Древо», 381, 627) даже само существование той интригующей книги «Перстень Иафета», якобы написанной на «распаренной бересте китайскими чернилами», представляющей «Русь XII-го века», которой поэт так дорожил в своей ссылке.

Эти вопросы, конечно, имеют в свою очередь прямое отношение к целому ряду других вопросов, возникающих в полемике вокруг профиля поэта. Но и они крайне сложны (что иногда забывается в полемике). Все-таки, поэт из народа, но много читающий, основывая свои знания и на личном знании народного мира и на книгах, интересующийся и Гейне и Денисовым, и читая обоих в подлиннике – это парадоксальная, но далеко не невозможная фигура.

Такие же парадоксы появляются, когда исследователь старается выяснить отношения поэта к автору, которого он упоминает всего лишь в двух стихотворениях, но с которым его сближает очень много мотивов и взаимных интересов. Автор – Мельников-Печерский (П. И. Мельников, 1818-83, печатающий свои художественные тексты под псевдонимом Андрей Печерский). Стихотворения Клюева, упоминающие Мельникова-Печерского и его творчество – это «По керженской игуменье Манефе…» (1916-18) и «Наша собачка у ворот отлаяла» (1926). Первое стихотворение начинается прямо с Мельникова-Печерского:

По керженской игуменье Манефе,
По рассказам Мельникова-Печерского,
Всплакнулось душеньке, как дрофе
В зоологическом, близ моржа пустозерского.

Потянуло в мир лестовок, часословов заплаканных,


В град из титл, где врата киноварные…
Много дум, недомолвок каляканых
Знают звезды и травы цитварные! («Сердце единорога», 325)

Мать Манефа – один из главных персонажей романа Мельникова-Печерского «В лесах» (первой части дилогии, состоящей из романов «В лесах» и «На горах»), сестра героя «тысячника» Патапа Чапурина. В стихотворении она представляет тот мир, по которому плачет лирическое «я» (но как «дрофа … близ моржа» в зоопарке), и который очень подробно описан как в дилогии. Стихотворение кончается следующей строфой:

Надо мною толпа улюлюкает,
Ад зияет в гусаре и в патере,
Пусть же керженский ветер баюкает
Голубец над могилою матери.

Керженский район верхнего Заволжья (вокруг реки Керженца) – сердце старообрядческой монастырской жизни, описанной в дилогии Мельникова-Печерского. Слово «Керженец» появляется еще два раза в его стихах (первая строка стихотворения «Республика» (1918), «Керженец в городском обноске…», «Сердце», 384), и в «Песне Гамаюна» (следовательно, не только в стихотворении из цикла «Разруха», но также в «Песне о Великой Матери», где эта песня полностью цитируется), где строки «И жгут по Керженцу злодеи / Зеленохвойные кремли», среди «горьких вестей» описывают современное состояние страны. К тому же, Л. Г. Яцквевич указывает, что слово «керженский» повторяется в стихах Клюева шесть раз («Поэтическая система топонимов и этнонимов Н. А. Клюева», «Клюевский сборник», Выпуск второй, Вологда, 2000, 54). Самое известное употребление этого прилагательного– наверно в первой строке первого стихотворения цикла «Ленин», «Есть в Ленине керженский дух» (1918, «Сердце», 377). Можно предполагать, что главный источник керженского мотива у Клюева – это описание у Мельникова-Печерского керженских старообрядческих монастырей.

Николай Минх, в своих воспоминаниях о встрече с Клюевым в Саратове в 1929 году, цитирует следующие слова: «Стыдно не побывать на Волге. В Хвалыне слез, побывал в Иргизах, что Мельников в своих «На горах» описал. Книга-то какая прекрасная! С большим сердцем написана. Только оклеветана. А за что? За красоту и правду? .. Походил по местам, где скиты были. Ничего уж нет. Все порушено и пожжено злой и поганой рукой» («Николай Клюев глазами современников», 195).

Второе стихотворение, где творчество Мельникова-Печерского упоминается – «Наша собачка у ворот отлаяла», где Настенька, дочка-красавица тысячника Чапурина, умершая в романе «В лесах» от трагической любви, перечисляется среди погибших представителей бывшей русской роскоши:

Хороша была Настенька у купца Чапурина,
За ресницей рыбица глотала глубь глубокую
Аль опоена, аль окурена,
Только сгибла краса волоокая.

Налетела на хоромы приукрашены


Птица мерзкая – поганый вран,
Оттого от Пинеги до Кашина
Вьюгой разоткался Настин сарафан. («Сердце», 537)

Стихотворение кончается:

За оконцем Настенька в пяльцы душу впялила --
Вышить небывалое кровью да огнем…
Наша корноухая у ворот отлаяла
На гаданье нянино с вещим башмачком.

Стоит здесь напомнить, что стихотворение описывает современную катастрофу, при которой «Замело пургою башмачок Светланы» и «У матерой матери Мамелфы Тимофеевны / Сказка-печень вспорота и сосцы откушены». Настенька стоит в середине между поэтической Светланой Жуковского и былинной матерью Василия Буслаева, Мамелфой. Однако, в отличие от них, она погибла и в своем первичном литературном контексте, и, собственно говоря, по своей собственной вине (в отличие от Светланы и Мамелфы, которые представлены в стихотворении как жертвы современной катастрофы).

Долго казалось загадочным клюевское утверждение в двух автобиографических записях, что его жизнь «тропа Батыева» («Древо», 30, 43):

Жизнь моя – тропа Батыева: от студеного Коневца (головы коня) до порфирного быка Сивы пролегла она. Много на ней слез и тайн.

Жизнь моя – тропа Батыева. От Соловков до голубых китайских гор пролегла она: много слез и тайн запечатленных.

В 1993, в своей статье «Христианство русской деревни в поэзии Николая Клюева» («Православие: слово, язык, литература», 1), Людмила Киселева указала на возможный источник этого мотива в рассказе Мельникова-Печерского «Гриша», где, в мире старообрядческого благочестия, лже-пророк Ардалион объясняет наивному отроку Грише, что тропа Батыева ведет к Китежу:

Туда ходу нет маловерам... К ним может пройти только истинный раб Христов, воли своей не имеющий, в душе помыслов нечистых не питающий, волю пославшаго творящий без рассуждения... И не только в Жигулях и на горе Кирилловой процветают крины райские, во иных во многих пустынях невидимых просияли светом невечерним светила богоизбранныя... Путь же их прав, вера истинна; имена их в книге животной написаны... И сияют те светила от древних лет... Там, за Керженцем - пролегает дорога, давным-давно запущенная. Нет по ней езду коннаго, нет пути пешеходнаго, а не зарастает она ни лесом ни кустарником... То - "Батыева тропа"... Проходили тут татары поганые от стольного града Володимира в чудный Китеж-град. И тот чудный град доселе невидимо стоит на озере Светлом Яре...

На самом деле, «тропа Батыева» упоминается не только в рассказе «Гриша» (1860 г.), но и в самом начале самого известного произведения Мельникова-Печерского, «В Лесах»:

Верховое Заволжье - край привольный. Там народ досужий, бойкий, смышленый и ловкий. Таково Заволжье сверху от Рыбинска вниз до устья Керженца. Ниже не то: пойдет лесная глушь, луговая черемиса, чуваши, татары. А еще ниже, за Камой, степи раскинулись, народ там другой: хоть русский, но не таков, как в Верховье. Там новое заселение, а в заволжском Верховье Русь исстари уселась по лесам и болотам. Судя по людскому наречному говору - новгородцы в давние Рюриковы времена там поселились. Преданья о Батыевом разгроме там свежи. Укажут и "тропу Батыеву" и место невидимого града Китежа на озере Светлом Яре. Цел тот город до сих пор - с белокаменными стенами, златоверхими церквами, с честными монастырями, с княженецкими узорчатыми теремами, с боярскими каменными палатами, с рубленными из кондового, негниющего леса домами. Цел град, но невидим. Не видать грешным людям славного Китежа. Скрылся он чудесно, божьим повеленьем, когда безбожный царь Батый, разорив Русь Суздальскую, пошел воевать Русь Китежскую. Подошел татарский царь ко граду Великому Китежу, восхотел дома огнем спалить, мужей избить либо в полон угнать, жен и девиц в наложницы взять. Не допустил господь басурманского поруганья над святыней христианскою. Десять дней, десять ночей Батыевы полчища искали града Китежа и не могли сыскать, ослепленные. И досель тот град невидим стоит,- откроется перед страшным Христовым судилищем. А на озере Светлом Яре, тихим летним вечером, виднеются отраженные в воде стены, церкви, монастыри, терема княженецкие, хоромы боярские, дворы посадских людей. И слышится по ночам глухой, заунывный звон колоколов китежских.

Как можно видеть по этому самому первому абзацу романа «В лесах», Мельников-Печерский также мог бы играть роль в усвоении Клюевым другого важного для него мотива --«Китеж». Вообще за Мельниковым-Печерским немалая доля ответственности за распространение в последние десятилетия 19-го века китежской легенды и истории Китежского летописца, как можно судить и по началу очерка Короленко «Китеж»:

Когда в первый проезд мимо Светлояра мой ямщик остановил лошадей на широкой Семеновской дороге, верстах в двух от большого села Владимирского, и указал кнутовищем на озеро,- я был разочарован.

Как? Это и есть Светлояр, над которым витает легенда о "невидимом граде", куда из дальних мест, из-за Перми, порой даже из-за Урала, стекаются люди разной веры, чтобы раскинуть под дубами свои божницы, молиться, слушать таинственные китежские звоны и крепко стоять в спорах за свою веру?.. По рассказам и даже по описанию Мельникова-Печерского я ждал увидеть непроходимые леса, узкие тропинки, места, укрытые и темные, с осторожными шопотами "пустыни".

Китежский летописец и китежская легенда имели, конечно, особое значение в старообрядческой среде. Напомним, что у Клюева в стихотворении «Псалтырь царя Алексия» подчеркивается связь между Китежской легендой и старообрядческой культурой (как и она подразумевается во многих других стихотворениях, где упоминается Китеж– см. статью С. Смольникова, «Мифологема-топоним “Китеж” в поэтической системе Н.А.Клюева», «Клюевский сборник», Вологодский педагогический университет, Отв. ред. Л. Г. Яцкевич, Вологда, Легия, 1999, Выпуск 1, 88-108; также http://kluev.org.ua/collegium/kitez_web.htm ) в первых двух строфах, начинающихся с псалтыря и кончающихся Китежем:

Псалтырь царя Алексия,


В страницах убрусы, кутья,
Неприкаянная Россия
По уставам бродит кряхтя.

Изодрана душегрейка,


Опальный треплется плат…
Теперь бы в сенцах скамейка,
Рассказы про Китеж-град.

Безусловно, нельзя объяснить появление мотива «Китеж» в творчестве Клюева одним Мельниковым-Печерским и его изображением заволжских старообрядцев. С одной стороны надо еще вспомнить, например, посещение в 1915 г Клюева оперы Римского-Корсакова «Китеж» (премьера – 1907; см. Лев Карохин, «Сергей Есенин и Николай Клюев», Рязань, 2002, 57-8), очерк Пришвина о Светлояре (1908) и другие произведения периода русского модернизма, а с другой -- народные источники, которые могли бы способствовать усвоению Клюевым этого мотива, и которые он вполне мог бы знать по личному опыту. Но все же «Рассказы про Китеж-град» автора известной дилогии наверно сыграли свою роль. Небезынтересно, к тому же, что Китеж появляется у него в стихах только к концу 1910-х годов, приблизительно в то же время, как и Мельников-Печерский. И стоит напомнить, что для нескольких из модернистов, совершающих «паломничество» на Светлояр важными источниками были не только сам Мельников-Печерский, но и его сын, историк Андрей Мельников, у которого гостили и консультировались Мережковский, Гиппиус и Белый. Таким образом, связь между Светлояром и семьей Мельниковых продолжала быть тесной и активной даже после смерти автора дилогии.

Кроме отдельных мотивов и перекличек (среди них можно даже назвать описание праздника авсень у Мельникова-Печерского – ср. овсень как мотив в самом последнем стихотворении Клюева), надо тоже указать на общие характеристики и интересы, которые сближают прозаика XIX-го века и поэта XX-го. Та Россия, которую изображает Мельников-Печерский в дилогии – «тайная», даже «поддонная» (что частично объясняет успех его романов); она народная (тысячник Чапурин, хотя, как Клюев пишет, фактически «купец», на самом деле по официальному определению крестьянин, как большинство других персонажей, и жизнь, описываемая в дилогии в основном деревенская). Однако эта тайная Россия, как точно указывает немецкая ученая Andrea Zink («Bindung durch Pfannkuchne? Das Volkskonzept in Mel’nikov Pecerskijs “V lesach”», ZfSl, 47 (2002), 2, 181-92), очень четко отличается от привычного портрета крестьянской России в русской литературе 19-го века тем, что в дилогии часто подчеркиваются ее богатство и зажиточность – часто описываются роскошные пиры, изобилие разных продуктов, относительный комфорт жизни преуспевающих семей в заволжских лесах. К тому же, это мир далеко не без высокой культуры и, по-своему, широких знаний. А русская ученая C. В. Шешунова еще подчеркивает «уставность» жизни («Бытовое поведение в изображении П. И. Мельникова-Печерского», «Вестник Московского университета», серия 9, Филология (1997). 2, 71-74) описанной Мельниковым в дилогии – в ней мир заволжских старообрядцев чаще всего «чинный», придающий большое значение ритуальности. Орест Миллер указывал («Русские писатели после Гоголя» том III (Москва, 1908), 68-132), что Мельников-Печерский описывает этот конфессиональный мир не по его догмам, а по его ритуалам (персонажи в дилогии даже не понимают вопросов иностранцев о догматических расходах с официальной церковью).

Все эти элементы художественного мира дилогии безусловно сближают его с поэтическим миром Клюева, который часто изображает народную культуру теми же контурами.

Еще очень существенно, что в дилогии повествование неоднократно подчеркивает, что действия происходят накануне катастрофы (то есть, перед закрытием многих заволжских скитов и разорением других в 1853 году, когда государство приняло очень жестокие меры против старой веры). А в советское время уже можно было смотреть на эпопею Мельникова-Печерского в двойной перспективе катастрофических перемен – что и делает Клюев в комментарии, цитирующемся Минхом («Походил по местам, где скиты были. Ничего уж нет. Все порушено и пожжено злой и поганой рукой»). То, что Мельников-Печерский сознательно описывает мир, которого уже не было во время создания дилогии, не может не иметь значения для поэта, который то же самое делает в своем изображении старообрядческой культуры и крестьянского мира вообще. Еще интересно то, что по Минху Клюев в конце 20-х годов считал роман «На горах» несправедливо оклеветанным: «Книга-то какая прекрасная! С большим сердцем написана. Только оклеветана. А за что? За красоту и правду?». Такое определение он мог бы к этому времени (вполне справедливо) дать и своему творчеству.

И хотя очень много отличает прозаика XIX-го века от поэта XX-го, стоит еще прибавить, что их кое-что сближает и в художественном методе: ни тот ни другой не принадлежат к линиям, по которым шло развитие классических, стандартных форм русской прозы и поэзии. Межжанровый характер творчества обоих бросается в глаза/ Недаром все еще ищут точное определение жанра дилогии; и поэтому недаром лирическое «я» Клюева плачет, по романам Мельникова-Печерского, но называет их рассказами: «По керженской игуменье Манефе,/По рассказам Мельникова-Печерского,/Всплакнулось душеньке…» -- часто отмечалась эпизодчиность романов, относительная независимость отдельных в них рассказов. Вообще у обоих цельность и однородность литературного произведения – далеко не главное. Так же заметен у обоих интерес к народной речи и даже к этнографическому описанию в художественном контексте.

Однако при всей симпатии Мельникова-Печерского к старообрядческому миру, изображенному в дилогии и иногда в других рассказах, нельзя не считаться с двумя большими оговорками, тоже очень интересными при сравнении с Клюевым. Первая – это то, что на первый взгляд выглядит чуть ли не народной идиллией, очень часто оказывается совсем другим. В рассказе «Гриша» Ардалион, открывший Грише тайну «батыевой тропы» окажется фанатиком (в отличие от доброго старца Досифея, конфессиональная терпимость которого расстраивает и раздражает наивного, неистового но и грешного Гришу) и грабителем – вместе с Гришей, он крадет сундук с деньгами у благочестивой хозяйки дома, где он гостит как уважаемый паломник, и с момента грабежа начинается падение ее дома. Такой же сомнительной фигурой окажется паломник Сутоколов в романе «В лесах». Его повествование о странствиях прямо до «Опонского царства» имеет не мало общего с некоторыми клюевскими повествованиями, но Сутоколов, который носит ответственность за пострижение в монашки матери Манефы (в молодости родившей ребенка от него), окажется главным заговорщиком в деле фальшивомонетчиков, центром производства которых является Красноярский скит в керженском лесу. А это именно тот скит, который произвел такое сильное впечатление на Патапа Чапурина из-за своего благочестия, роскошного убранства, и гостеприимного приема.

По этим и многим другим моментам в прозе Мельникова-Печерского видно, что подробное этнографическое описание быта старообрядческого Заволжья, чаще всего поставленное в очень положительный свет, иногда сопровождается (или вернее чередуется с) совсем другим изображением народной жизни.

И эта амбивалентность вполне соответствует профилю самого автора. Вторая оговорка, с которой надо считаться, еще более очевидна. Автор Андрей Печерский – он же все-таки и чиновник Павел Иванович Мельников, который, в годы государственной службы, стал не только крупным специалистом по «расколу», но и большим гонителем старообрядцев, принимающим очень активное участие в закрытии их скитов и в разрушении их общин за Волгой. В старообрядческих кругах Павел Мельников пользовался репутацией не лучше Петра Великого (о чем, конечно, не мог бы не знать Клюев). То есть, он сам способствовал краху того мира, который он так тщательно и в основном положительно изображает в дилогии.

Первое его упоминание об озере Светлояре и о Китеж-граде – не в первом абзаце романа «В лесах», а в его известном «Отчете о современном состоянии раскола в нижегородской губернии» (представленном министерству внутренних дел в 1854, но опубликованном и Нижнем Новгороде в 1909 г и поэтому возможно доступном Клюеву в 10-ые годы):

По ночам суеверным слышится звон коло­колов китежских. Если кто благочестиво проводил жизнь и захотел бы вступить в число блаженной братии монастырей китежских, такой, говорят раскольники, должен оставить отца, мать, жену, детей, дом и, забыв все мирское, идти лесом по пустынной, так называемой «Батыевой тропе», не оглядываясь назад, не смотря по сторонам, не вспоминая ни дома, ни родных и не взирая ни на какие бесовские искушения, которые непременно встретятся по дороге. Идя с таким самоотвержением, можно попасть в Китеж, этот земной рай раскольников, населенный блаженными людьми, не знающими ни холода, ни голода и слушающими пение райских птиц с человечьими головами.

Оставляя в сторону большие и сложные вопросы о характере и деятельности Мельникова-Печерского, невозможно не цитировать слова мемуариста Никитенко, которые проводит не один автор, пишущий о чиновнике-прозаике: «плутоватый, рассказывает интересно».

Эти две оговорки – амбивалентное изображение некоторых аспектов народной жизни, и крайняя амбивалентность характера и поведения самого автора – дают много поводов для размышлении исследователю, интересующемуся возможными связями между Клюевым и Мельниковым-Печерским. Обращение Клюева к Мельникову-Печерскому, кажущееся на первый взгляд относительно простым (прозаик как представитель народной идиллии, этнограф уже исчезнувшего мира и исследователь важных для поэта мотивов из народной культуры) становится гораздо сложнее, если вспомним сугубую двоякость изображения старообрядческого мира у прозаика и такую же двоякость его собственной личности. Вопросы об этой двоякости напрашиваются у Клюева именно теми мотивами, которые он, как кажется, берет у Мельникова-Печерского: новокрестьянский поэт, претендующий на старообрядческие корни, ссылается на свою «батыву тропу», сознательно цитируя автора, у которого самого подход к старообрядческому миру нельзя не назвать сложным. Настя Чапурина поставлена в ряд с другими героинями-жертвами, но отличается от них тем, что сама она отвечает за свою собственную трагедию. Даже мать Манефу можно считать парадоксальной фигурой, и скучать по ней – далеко не однозначно.

Место Мельникова-Печерского в творчестве и биографии Клюева может служить примером способов культурного усвоения – чтения – последнего. Еще раз (как и в случае братьев Денисовых) можно предложить, что клюевский подход к автору и его миру совсем не интертекстуален (несмотря на мотив «батыевой тропы», взятый из его текстов), но, вернее, концептуален, увлекая за собой далеко не простой, хотя возможно частично игривый диалог и предполагая, что можно узнать не только определенные модели, но и антитезы в соотношениях между новокрестьянским поэтом и дворянским этнографическим романистом.