Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Быт и поэзия декабриста василия львовича давыдова




страница1/2
Дата05.05.2018
Размер0.65 Mb.
  1   2
В. С. Парсамов БЫТ И ПОЭЗИЯ ДЕКАБРИСТА ВАСИЛИЯ ЛЬВОВИЧА ДАВЫДОВА Без преобразования человеком самого себя невозможно правильное устройство и семьи, а без правильного устройства семьи невозможно и правильное устройство общества. Д. И. Завалишин Имя Василия Львовича Давыдова постоянно встречается на страницах декабристоведческой литературы. Его роль как руководителя Каменской управы Южного общества, одного из ближайших сподвижников П. И. Пестеля была выяснена в ходе следствия и резюмирована в Алфавите декабристов следующим образом: «Вступил в Союз благоденствия в 1820 году и по уничтожении оного присоединился к Южному обществу, в которое сам принял четырех членов. Он не только был в Киеве на совещаниях 1822 и 1823-го года, но и совещания сии происходили у него в доме, а также в деревне его Каменке. Он соглашался на введение республики с истреблением государя и всего царствующего дома, о чем объявлял и принимаемым им членам. Бывши в С. Петербурге, имел поручение согласить Северное общество действовать к одной цели с Южным; на сей конец сносился с некоторыми членами. Он знал о сношениях с Польским обществом и говорил, что оно принимает на себя изведение цесаревича. Знал о заговорах против покойного императора в 1823 году при Бобруйске и в 1824 при Белой Церкви, однако в 1825 году на контрактах в Киеве не одобрял предложения о начатии возмутительных действий. По приговору верховного уголов­ного суда осужден к лишению чинов и дворянства и к ссылке в каторжную работу вечно. Высочайшим же указом 22-го августа повелено оставить его в работе 20 лет, а потом обратить на поселение в Сибири»1. Гораздо меньше Давыдов известен как поэт. Далеко не каждый знаток пушкинско-декабристской эпохи знаком с его произведениями. И дело не только в том, что большая часть его поэтического наследия остается не опубликованной, а еще большая утрачена, скорее всего, безвозвратно, но даже сохранившиеся опыты по своей художественной и общественной значимости уступают произведениям известных поэтов-декабристов, оставивших яркий след в истории русской поэзии. Поэтому публикаторы давыдовского стихотворного наследия склонны рассматривать его опусы как «импровизации», являющиеся всего лишь дополнением к общей картине декабристской лирики. Первая публикация трех сатирических отрывков Давыдова была осуществлена М. К. Азадовским. Работая над изданием воспоминаний Бестужевых, М. К. Азадовский обнаружил в записях М. И. Семевского, сделанных со слов М. А. Бестужева, стихотворные отрывки, принадлежащие Давыдову: эпиграммы на Николая I, которые потом неоднократно переиздавались и цитировались исследователями2. Позже А. Л. Дым­шиц обнаружил автографы опубликованных М. К. Азадовс­ким отрывков и издал их с добавлением двух басен и шуточного послания к И. И. Пущину3. И, наконец, Б. С. Мейлах опубликовал еще два неболь­ших лирических стихотворения Давыдова, написанных на французском языке4. Поэзия Давыдова, по крайней мере основная ее часть, не может быть рассмотрена как факт идеологии декабризма. Однако сам идеологический подход к движению декабристов при всей его очевидной оправданности и несомненных достижениях, сделанных учеными многих поколений, сегодня представляется явно недостаточным. Своеобразие декабризма, особенно ярко проявляющееся на фоне последующих поколений революционеров, заключается в его погруженности в быт. Революционер второй половины XIX – начала XX в. стремился, насколько это возможно, избавить себя от бытовых ограничений для того, чтобы полностью сосредоточиться на революционной борьбе. Быт, если и интересовал его, то как средство конспирации. Можно было бы привести множество примеров негативного отношения революционеров-подпольщиков к бытовому комфорту. Никто из декабристов никогда не находился на нелегальном положении5. Все они вели служебно-домашний образ жизни, и уже в силу этого не могли игнорировать бытовую сферу. Разумеется, отношение к быту у разных декабристов было различным, да и сам быт может трактоваться по-разному. С одной стороны, он включает в себя узкий домашний круг, состоящий из близких людей, привычных вещей и т.д. С другой стороны, быт подразумевает и особый тип поведения, направленный на творческое преобразование окружающего мира. Второй аспект был глубоко и плодотворно исследован Ю. М. Лотман в его известной работе «Декабрист в повседневной жизни (Бытовое поведение как историко-психологическая категория)»6, открывающей широкие перспективы для дальнейших изысканий. Принципиальное значение для нашей работы имеет следующее положение Ю. М. Лотмана: «Если поэзия декабристов была исторически в значительной мере заслонена творчеством их гениальных современников – Жуковского, Грибоедова и Пушкина, если политические концепции декабристов устарели уже для поколения Белинского и Герцена, то именно в создании совершенно нового для России типа человека вклад их в русскую культуру оказался непреходящим и своим приближением к норме, к идеалу напоминающим вклад Пушкина в русскую поэзию»7. К этому следует добавить, что декабристы создали не просто тип человека, а человека связанного с бытовой атмосферой, которая также являлась для них объектом творчества. Более того, трансформация быта – это первое с чего начинают декабристы. Не случайно И. Д. Якушкин связывал начало распространения в России тайных обществ с изменением офицерского быта: «В Семеновском полку устроилась артель: человек 15 или 20 офицеров сложились, чтобы иметь возможность обедать каждый день вместе; обедали же не одни вкладчики в артель, но и все те, которым по обязанности службы приходилось проводить целый день в полку. После обеда одни играли в шахматы, другие читали громко иностранные газеты и следили за происшествиями в Европе, – такое времяпрепровождение было решительно нововведение»8. Отсюда тянутся нити и к пышным застольям в Каменке Давыдовых–Раевских, и к более скромным «русским завтракам» К. Ф. Рылеева. Именно эта сторона декабризма отчетливо отразилась в сознании современников как неотъемлемая часть движения в целом: Сначала эти заговоры Между Лафитом и Клико9 Лишь были дружеские споры… – писал А. С. Пушкин. Близкую мысль высказал и П. Я. Чаадаев в письме к Якушкину от 2 мая 1836 г.: «Вся будущность страны в один прекрасный день была разыграна в кости несколькими молодыми людьми между трубкой и стаканом вина»10. Современный американский исследователь Лорен Дж. Лейтон считает, что «слабостью тайного общества было и то, что заседания нередко превращались в пирушки с шампанским и устрицами»11. Трудно судить, была ли это слабость или нет, но бесспорно это было спецификой. Быт и идеология тесно сплетались. И одно могло легко трансформироваться в другое. «Русские завтраки» Рылеева состояли, как свидетельствует М. А. Бестужев, «из графина очищенного русского вина, нескольких кочней кислой капусты и ржаного хлеба». «Такая спартанская обстановка завтрака» идейно объясняется «всегдашнею наклонностью Рылеева – налагать печать руссицизма на свою жизнь»12. С этой же точки зрения интересно стихотворное послание Пушкина «В. Л. Давыдову», которое строится на переплетении бытовых и идеологических мотивов. Начинается оно с ничем не примечательной бытовой зарисовки: Меж тем как генерал Орлов – Обритый рекрут Гименея – Священной страстью пламенея, Под меру подойти готов. Меж тем как ты проказник умный Проводишь ночь в беседе шумной И за бутылками аи Сидят Раевские мои. Для постороннего глаза здесь все совершенно обыденно: женится генерал М.Ф. Орлов, Давыдов проводит ночи в беседах, Раевские пьют аи и т.д. Однако для каменских обитателей все это наполнено совершенно особым смыслом. Недавно в Москве прошел съезд Союза Благоденствия, на котором женитьба Орлова была воспринята как причина выхода из тайного общества13, небезобидный характер ночных бесед Давыдова и Раевских также хорошо был известен посвященным. А далее в текст включается История: Когда везде весна младая С улыбкой распустила грязь И с горя на брегах Дуная Бунтует наш безрукий князь… «Безрукий князь» – Александр Ипсиланти, в прошлом сослуживец и один из ближайших друзей Михаила Орлова, возглавивший восстание греков против турецкого деспотизма. «Отныне и мертвый или победитель он принадлежит Истории – Завидная участь»14, – писал Пушкин В. Л. Давыдову в мае 1821 г. С этим восстанием, вызвавшим прилив энтузиазма в русском обществе, были связаны и конкретные политические планы декабристов. Стихотворение пишется во время великого поста, и Пушкин, который в этот период, по его собственному признанию, берет «уроки чистого афеизма»15, позволяет себе добавить кощунственные мотивы, зная, что они будут вполне одобрительно восприняты вольнолюбивым каменским обществом: На этих днях, среди собора, Митрополит, седой обжора, Перед обедом невзначай Велел жить долго всей России И с сыном птички и Марии Пошел христосоваться в рай… И опять бытовая тема выходит на первый план: Но я молюсь – и воздыхаю… Крещусь, не внемлю сатане… А все невольно вспоминаю, Давыдов, о твоем вине. И завершается текст отрывком, написанным в стиле конспиративной поэзии с использованием тайнописи. Грядущее Светлое воскресение означает революцию, подготавливаемую членами тайного общества: Ужель надежды луч исчез Но нет, мы счастьем насладимся. Кровавой чаши причастимся – И я скажу: Христос воскрес. В этом стихотворении многие образы следует истолковывать двояко в соответствии с заключенным в них конспиративным содержанием. В то же время нагнетание бытовых деталей, в основном гастрономического характера, воссоздает реальную бытовую ситуацию, в которой проходят напряженные политические дискуссии. В этой связи интересна антитеза постного быта Кишинева (говеет Инзов) и кощунственного изобилия Каменки (и за бутылками аи сидят Раевские мои). Обедне противопоставляется обед. С одной стороны: сушеные грибы, часослов, с водой молдавское вино, а с другой аи, лафит, кло-д-вужо16. При этом первое явно ассоциируется с деспотическим правлением и содержит намек на политический характер пушкинской ссылки на юг: …бог простит мои грехи, Как государь мои стихи. Второе – с политической свободой и религиозным вольномыслием. Переплетение быта и идеологии дается на уровне одной фразы: демократический халат, который Давыдов надевает «перед обедом». Характерно, что свою поэзию Пушкин относит к миру каменских удовольствий, придавая ей одновременно и кощунственный и свободолюбивый характер: Я променял парнасски бредни И лиры грешный дар судьбы На часослов и на обедни, И на сушеные грибы. Но быт – это не только еда, но и отношение к самым близким людям: детям, жене и т.д. И здесь на первый план выдвигается проблема языка общения. А там, где язык, там обязательно присутствуют своя «проза» и своя «поэзия». И если «проза» быта предполагает взгляд на быт как на что-то низкое и противопоставляет ему высокую небытовую сферу, то «поэзия» быта, наоборот выделяет мир повседневности на фоне чужого неорганизованного пространства, по отношению к которому быт выступает как упорядоченная структура, с наложенными на нее дополнительными ограничениями. Складывается язык, понятный только узкому кругу посвященных лиц. Это может быть как язык слов, когда изобретаются специальные словечки-окказионализмы, так и язык значений, когда общепринятая лексика получает специфический смысл, понятный лишь в определенном кругу. «Поэзия» быта перестает быть метафорой и превращается в бытовую поэзию, для понимания которой требуется реконструкция затекстовой реальности домашней жизни. Ее смысл совершенно очевиден и прозрачен для тех, кто живет этой жизнью, но темен для всех посторонних. Поэтому такая поэзия чаще всего остается за пределами истории литературы. Между тем, ее функция в культуре исключительно важна. Она организует бытовое пространство, превращая его в факт культурной жизни, по ней определяется общий культурный уровень эпохи, отношение человека к важнейшим общечеловеческим ценностям: любви, дружбе, повседневным заботам и т.д. В жизни декабристов такая поэзия играла гораздо большую роль, чем может показаться на первый взгляд. Без ее изучения в восприятии декабризма утрачиваются его плоть и кровь, а сами декабристы, превращаясь в идеологов, перестают при этом быть людьми. Василий Львович Давыдов происходит от древнего дворянского рода. Его предок монгольский мурза Мунчак поступил в начале XV в. на службу к великому князю Василию I. Позже его род разделился на Давыдовых и Уваровых17. По отцовской линии В. Л. Давыдов был в родстве с Ермоловыми и Каховскими, по материнской – с екатерининским фаворитом Г. А. Потемкиным, Самойловыми и Раевскими. Герой войны 1812 года генерал Н. Н. Раевский был его единоутробным братом. Его двоюродными братьями были генерал А. П. Ермолов и поэт-партизан Д. В. Давыдов. Позже он породнится с декабристами М. Ф. Орловым и С. Г. Волконским, когда те женятся на сестрах Раевских. Все эти люди так или иначе были связаны с Каменкой. На примере трех поколений каменских обитателей интересно проследить, как меняется характер их взаимоотношений с властью. Старшее поколение верой и правдой служит Екатерине II, за это получает поместья, деньги, чины и ордена. Среднее – оппозиционно по отношению к павловскому режиму. А. П. Ермолов и А. М. Каховский составляют т. н. «смоленский заговор» и подвергаются аресту18, однако в дальнейшем ограничиваются открытым фрондированием и находятся в постоянной немилости у власти предержащих. И, наконец, младшее поколение Каменки принадлежит к наиболее радикальному течению в декабризме. Судьба этого поколения может быть выражена двумя словами декабриста М. С. Лунина: «эшафот и история»19. Жизнь В. Л. Давыдова до 1819 г. в общем типична для русского аристократа. Он получил светское французское образование: сначала в пансионе аббата Николя, там же, где и М. Ф. Орлов и С. Г. Волконский, а затем дома, «где имел учителем Аббата Фромана (Abbé Froment)»20. По его собственному признанию, Давыдов «воспитание получил … поверхностное, не придаваясь особенно ни какой науке, а более занимаясь французской словесностию» (X, 191). Это свидетельство декабриста нуждается в пояснении. Аббат Доминик Шарль Николь был весьма примечательной фигурой в аристократическом обществе Петербурга конца екатерининского – начала александровского царствований. Он принадлежал к кругам французского духовенства, которое отказалось присягать революции и, в силу этого, было обречено либо на смерть, либо на изгнание. В Россию Николь попал в 1793 г. вместе с семейством французского посланника в Турции графа Шуазель-Гуфье в качестве гувернера его сына. Екатерина II оказала им самый радушный прием. В 1794 г. Николь открыл свой знаменитый пансион на Фонтанке, рядом с особняком князей Юсуповых, чей сын стал одним из первых учеников аббата21. Вскоре пансион украсился представителями самых знатных фамилий. Один из них, А. В. Кочубей, племянник министра внутренних дел В. П. Кочубея, вспоминал: «Число воспитанников редко превышало тридцать три. Товарищами по классу были: брат Александр Васильевич, граф Соллогуб (отец писателя), Сергей Петрович Неклюдов, граф Николай Гурьев, Обрезков, Григорий Орлов, граф Сергей Павлович Потемкин, князь Алексей Павлович Лобанов, граф Григорий Самойлов и барон Отто Шеппинг. В старшем классе в мое время были: брат Демьян Васильевич, князь Андрей Гагарин, так печально (самоубийством) окончивший свою жизнь, Алексей Федорович Орлов, граф Санти, Любомирский, князь Сергей Григорьевич Волконский, Григорий Павлович Потемкин, князь Павел Сергеевич Голицын. В младший класс нашего пансиона поступил принц Адам Виртембергский»22. Как видно из приведенного списка, пансион Николя был элитарным учебным заведением, соединяющим в своих стенах отпрысков древних фамилий (Голицыных, Гагариных, Волконских) и новой знати (Орловых, Потемкиных, Кочубеев). Соответственно положению учеников была и плата, поражавшая современников своими размерами: от 1500 до 2000 руб. в год. Хотя Ф. Ф. Вигель и называл Николя «тайным иезуитом», его связь с Орденом Иисуса ни для кого не была секретом и даже служила своеобразной рекламой его учебному заведению23. Сам Николь удачно соединял в себе хорошего педагога и тонкого дипломата. Это позволило ему снискать любовь воспитанников и уважение их родителей. Обладая удивительной способностью применять к обстоятельствам свою педагогическую систему, Николь, видимо, не имел постоянной программы обучения и варьировал ее в зависимости от требований момента. Начав карьеру педагога в годы Великой французской революции, при Екатерине II, Николь говорил, что «воспитывая русскую молодежь, он трудится для Франции»24. Эти слова следует понимать в том смысле, что, прививая русскому юношеству ростки французской аристократической культуры, он стремился воспитывать в своих учениках антиреволюционные настроения и тем самым подготавливать русское общественное мнение к борьбе с Французской революцией. В более поздний период, когда произойдет Реставрация, а в России вследствие войны 1812 г. на первый план выдвинутся патриотические идеи, Николь предложит одесскому губернатору герцогу Ришелье новый план образования для вновь учрежденного лицея. Сам герцог охарактеризует этот план так: «его можно назвать по преимуществу патриотическим, так как он основан на религии, знании русского языка и истории России; он также классический, т. к. преподавание древних языков соединяется с преподаванием национального языка; он включает в себя все науки и искусства, как полезные, так и приятные, знание которых будет украшением людей всех состояний»25. В самой идее своего пансиона Николь стремился соединить преимущества общественного и домашнего образования. Тщательный подбор педагогов и строгий распорядок сочетался с отеческой заботой воспитателей о своих подопечных. Все преподавание велось на французском языке. Сам Николь преподавал историю и математику26. Особое внимание уделялось французской литературе и латинскому языку. Декабрист С. Г. Волконский, оценивая полученное им в пансионе Николя образование, писал: «Преподаваемая нам учебная система была весьма поверхностна и вовсе не энциклопедическая»27. Примерно то же самое утверждал и Вигель, склонный в каждой бочке меда разглядеть ложку дегтя: «Что это было за ученье! Все воспитанники пансиона, которые знают что-нибудь, начали учиться уже по выходе из него»28. Однако слова Вигеля свидетельствуют скорее в пользу пансиона, чем против него. Ни одно учебное заведение не может дать человеку всю сумму необходимых ему в дальнейшей жизни знаний, и, если выпускники пансиона испытывали потребность самообразования и имели достаточно для этого навыков, то можно с уверенностью полагать, что годы, проведенные в его стенах, потрачены не напрасно. Свидетельств того, что пансион Николя не давал хорошего систематического образования, можно было бы привести много. Но не менее важно, что ученики Николя на всю жизнь сохраняли любовь и благодарность своему учителю. С. Г. Волконский вспоминал «с уважением память своего наставника»29. Высоко ценил Николя и Орлов. Об этом свидетельствует письмо Новороссийского генерал-губернатора М. Н. Бердяева к Николю, жившему тогда в Одессе: «Я было решил воспитывать моих сыновей дома, но генерал Михаил Орлов и другие мои знакомые наговорили мне столько хорошего о Лицее и особенно о вас, господин аббат, что я поспешил обратиться к вам»30. Об устройстве своего младшего брата к Николю в одесский Лицей хлопотал и генерал П. Д. Кисе­лев, возможно также по рекомендации своих приятелей Орлова и Волконского. «Говорят, что аббат Николь оставляет лицей, – писал Киселев А. Я. Рудзевичу. – Потеря нам всем будет чувствительная и мне потому еще, что, уважая аббата, я брата привез из Петербурга и теперь не знаю, что делать с ним и на что решиться»31. Репутация Николя как педагога была безупречной, и вполне заслуженно. О его отношении к детям говорится в письме К. Н. Батюшкова к А. И. Тургеневу от 19 августа 1818 г.: «Не стану хвалить Николя: вы его знаете, я его видел мало, но смотрел на него с тем почтением, которое невольно вселяет человек, поседевший в добре и трудах. Он беспрестанно на страже; живет с детьми, обедает с ними; больница их возле его спальни. Я говорил с родственниками детей; все просвещенные и добрые люди относятся к нему с благодарностью»32. Николь своей педагогической системой стремился не столько к тому, чтобы дать своим ученикам широкое образование, сколько к тому, чтобы привить им определенные культурные навыки. «Главной задачей, – вспоминал А. В. Кочубей, – было образовать из воспитанников так сказать светских людей, homes du monde»33. Не следует забывать, что воспитатели пансиона были католиками, а воспитанники – православ­ными. К тому же, их разделяли не только религиозные, но и национально-культурные барьеры, поэтому наднациональная аристократическая культура была для них едва ли не единственным общим языком. Таким образом, далеко не случайно, что общение преподавателей и учеников в пансионе преобладало над обучением. Поэтому, если Давыдов, как он утверждает, получил поверхностное образование, то следует добавить, что он при этом получил превосходное воспитание и стал, по словам декабриста Н. И. Лорера, «comme il faut». «Вошедши же весьма молод в Военную службу, – продолжает Давыдов, – я не имел уже случая усовершенствоваться в какой-нибудь положительной науке» (X, 191). В 1807 г. он поступил юнкером в Лейб-гвардии Гусарский полк. С 1812 по 1814 включительно принимал участие во всех основных сражениях. «Несколько дней перед сражением Бородинским назначен был Адъютантом к Господину Главнокомандующему 2 Западною Армиею Генералу от Инфантерии Князю Багратиону, по смерти коего возвратился во фронт, где и пребыл до окончания войны. Под Кульмом был ранен штыками в бока. Под Лейпцигом ранен опять пиками, лошадь была подо мною убита, и я попался в плен; но дней через двенадцать был отбит Королевскими Прусскими войсками» (X, 191). После войны раны давали себя знать и мешали постоянной военной службе. С 1819 г. Давыдов, не занимая никакой должности, «состоит по кавалерии», с 1822 г. официально в чине полковника выходит в отставку. Но к этому времени он уже давно живет у себя в Каменке и является членом тайного общества. Точная дата вступления его в Союз Благоденствия неизвестна. На следствии он говорил об этом нарочито неопределенно: «В 1819 или 1820 году я был принят в Тайное общество Охотниковым в Киеве». Однако в личном письме к В. В. Левашову Давыдов склоняется в сторону 1819 г.: «Принят я был, как уже я сказал, в 1819 кажется году, Г-м Охотниковым в союз благоденствия» (X, 187). В Союзе Благоденствия Давыдов особой активности не проявлял и вполне возможно действительно не помнил точную дату формального вступления. Однако его упорное подчеркивание, что он был принят К. А. Охотниковым, умершим в 1824 г., наверняка объясняется стремлением скрыть имя того, кто на самом деле принял его в общество. Во всяком случае, в 1819 г. Охотников не мог принять Давыдова в тайное общество, т. к. сам еще не был его членом34. А между тем, С. Г. Волконский, вступивший в Союз Благоденствия в 1819, в своих воспоминаниях пишет о Давыдове как об уже состоящем в обществе35. В 1819 г. в Киеве Давыдова мог принять только М. Ф. Орлов, который служил там в должности начальника штаба 4-го корпуса под непосредственным начальством командира корпуса единоутробного брата Давыдова, генерала Н. Н. Раевского. Разумеется, назвать его на следствии Давыдов не мог. Избранная им тактика защиты строилась на словесных раскаяниях и весьма осторожных признаниях, цель которых заключалась в том, чтобы не дать следствию сведений которыми оно еще не располагает. К тому же, Давыдов, видимо, понимал, что у Орлова, как и у Раевских, есть шансы оправдаться. Поэтому со своей стороны он делал все, чтобы эти шансы возросли: «Имея еще трех племянников арестованных т.е.: Г. Орлова, А. Раевского и Н. Раевского – долгом поставляю сказать здесь, что первый ни на какия предложения от общества не соглашался и решительно не хотел входить в таковые дела, второй приглашаем даже не был, а третьему и заговаривал уже давно, но он формально отказался» (X, 189). Между тем не вызывает сомнения, что в 1820 году, когда Орлов получил командование 16-й дивизией в Кишиневе, а Охотников в мае того же года был переведен в эту дивизию в чине ротмистра, связь между Кишиневом и Каменкой была быстро установлена. Из имения Давыдовых поздней осенью 1820 г. Орлов, Охотников и Якушкин отправились в Москву на последний съезд Союза Благоденствия. И в личном плане, и в идейном Давыдов явно тяготел к кишиневскому кругу декабристов. Это можно понять, в частности, и из цитированного выше стихотворного послания Пушкина, где в первом стихе упоминается Орлов, а в последних – речь идет о революции. О том, что Орлов готовит свою дивизию к восстанию, в Каменке наверняка были хорошо осведомлены. В феврале 1822 г. был арестован ближайший сотрудник Орлова по Кишиневской управе В. Ф. Раевский, а сам Орлов фактически был отстранен от командования дивизией. Это означало разгром управы. Однако это событие не только не дезорганизовало деятельность тайного общества на юге, но и во многом способствовало дальнейшей консолидации сил вокруг П. И. Пестеля, утратившего в лице Орлова конкурента на лидерство. В начале 1822 г., еще до разгрома орловского общества, в Киеве Пестель упорно добивается принятия своей программы и плана действий как единой основы для Южного общества. Тогда было принято решение «предоставить каждому члену целый год на обдумывание мнения о Руской Правде, так и о образе введения ее» (IV, 349). Спустя год программа была принята, и тогда же, как показывал на следствии Пестель, «разделился Южный округ на три Управы: Тульчинская осталась в прежнем составе. Сергей Муравьев и Бестужев Рюмин с их членами составили васильковскую управу, которая называлась левою; а Давыдов и Князь Волхонсхой составили Каменскую управу, которая называлась правою. Все три находились под ведением Тульчинской Директории» (IV, 109). Тогда же большинство согласилось с Пестелем в необходимости истребить всю царскую семью. Позже на следствии, пытаясь смягчить остроту этого решения, Давыдов показывал: «Помнится мне, что и о сем первый заговорил Пестель же. Никто ему к несчастию не противуречил, кроме Муравьева36, который сказал что он противного мнения… Клянусь что и я, и Волконской не давали никакой важности сим речам, и я думаю о Юшневском то же, почитая все сие пустыми словами» (X, 218). Осенью 1823 г. представители всех южных управ съехались в Каменке под предлогом именин хозяйки, матери Давыдова, Екатерины Николаевны. Гостеприимный хозяин становится одним из активнейших деятелей Южного общества, а его имение уже давно пользуется репутацией политического центра. Ежегодно Давыдов и Волконский ездят в Петербург «для совещаний, соображений и свода успехов по каждому отделу»37. Там им оппонирует Н. М. Муравьев. Характерно, когда Давыдову не хватает аргументов в споре с Н. М. Муравьевым, он ссылается на общее решение Южного общества: «у нас так положено и этого переменять нельзя» (I, 325). Аристократов Волконского и Давыдова с их обостренным чувством сословной совести в программе Пестеля больше всего привлекает ее демократизм с ярко выраженным антиаристократизмом. «Самоотвержение от аристократического начала придавало какую-то восторженность частным убеждениям и поэтому и самому общему ходу дела»38, – вспоминал позже Волконский. Слово восторженность как нельзя лучше передает кипучий энтузиазм, переполнявшей членов тайного общества, ощущавших значимость своего служения отечеству. Даже рационалистически настроенный Пестель способен был впадать в подобное экстатическое состояние: «Когда с прочими членами, разделяющими мой образ мыслей, рассуждал я о сем предмете, то представляя себе живую картину всего щастия, коим бы Россия по нашим понятиям тогда пользовалась, входили мы в такое восхищение (курсив мой. – В. П.) и сказать можно восторг (курсив мой – В. П.), что я и прочие готовы были не только согласиться но и предложить все то, что содействовать бы могло к полному введению и совершенному укреплению и утверждению сего порядка Вещей» (IV, 90). Без этого эмоционального фона трудно представить атмосферу, царившую в каменской усадьбе. Каменка – это место встречи различных эпох и культур. Ее неповторимую атмосферу создавали люди различных поколений. XVIII век был представлен самой хозяйкой Екатериной Николаевной Давыдовой, в первом браке Раевской. Она была дочерью екатерининского сенатора Н. Б. Самойлова. Это имение перешло к ней в наследство от матери, родной сестры Г. А. Потемкина, купившего в 1770-е гг. Каменку и подарившего ее своей сестре. XVIII век хорошо еще помнил и сын Екатерины Николаевны от первого брака Н. Н. Раевский, о котором Пушкин писал: «Свидетель Екатерининского века, памятник 12 года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привлекает к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества»39. Еще до войны 1812 г. в Каменке часто гостят близкие родственники и друзья хозяев генерал А. П. Ермолов и известный уже в то время поэт Д. В. Давыдов. А после войны в центре Каменской жизни оказывается молодежь, связанная с тайными обществами. Это не просто заговорщики, но и цвет русской культуры. Яркий след в истории Каменки оставило пребывание там Пушкина в конце 1820 –начале 1821 г. Об этом сохранились интересные воспоминания Якушкина. Приехав на юг, для того чтобы пригласить представителей тамошнего тайного общества в Москву на съезд Союза Благоденствия, который, по словам Якушкина, «дремал»40, он был приглашен генералом М. Ф. Орловым, чье присутствие на съезде считалось совершенно необходимым, на именины Екатерины Николаевны в Каменку: «Приехав в Каменку, я полагал, что никого там не знаю, и был приятно удивлен, когда случившийся здесь А. С. Пушкин выбежал ко мне с распростертыми объятиями. Я познакомился с ним в последнюю мою поездку в Петербург у Петра Чаадаева, с которым он был дружен и к которому имел большое доверие. Василий Львович Давыдов, ревностный член Тайного общества, узнавши, что я от Орлова, принял меня более чем радушно. Он представил меня своей матери и своему брату генералу Раевскому как давнишнего короткого своего приятеля. С генералом был сын его полковник Александр Раевский. Через полчаса я был тут, как дома. Орлов, Охотников и я, мы пробыли у Давыдова целую неделю. Пушкин, приехавший из Кишинева, где в это время он был в изгнании, и полковник Раевский прогостили тут столько же»41. Это было начало бурной эпохи, когда дремавшая под неусыпным оком Священного союза Европа стала пробуждаться: Тряслися грозно Пиренеи, Вулкан Неаполя пылал, Безрукий князь друзьям Мореи Из Кишинева уж мигал. События, произошедшие в Семеновском полку в октябре 1820 г., показали, что Россия не может остаться в стороне от общеевропейских революционных потрясений. Разговоры обо всем этом накаляли атмосферу в Каменке. За здравие революционеров поднимались тосты, в их честь слагались стихи: Спасенья чашу наполняли Беспенной мерзлою струей И за здоровье тех и той42 До дна, до капли выпивали!.. – писал Пушкин в упомянутом выше послании В. Л. Давыдову в 1821 г., вспоминая эту насыщенную событиями жизнь в его усадьбе. В личности самого Давыдова удачно сочетались политический радикализм и утонченность светской культуры. По словам Н. И. Лорера, «он был представителем тогдашнего comme il faut, богат, образован, начитан»43. Подлинно светская простота и безыскусность, проявляющиеся не только в манерах, но и в искреннем интересе к окружающим его людям, позволили Давыдову быстро найти общий язык с далеко не светским Якушкиным. Неделя каменского общения запомнилась им на всю жизнь. Спустя много лет, в далекой Сибири Якушкин так и остался навсегда для Давыдова человеком из того, дорого для него мира прошлой жизни. В 1854 г., посетив уже тяжело больного Давыдова в Красноярске за несколько месяцев до его смерти, Якушкин писал сыну Евгению: «У нас с ним столько общих воспоминаний, что точно, может быть, при наших с ним беседах он забывает настоящее и переносится в былое, в которое немудрено, что и он и я, мы были лучше, нежели теперь»44. Все это не только обессмертило Каменку, но и придало ее пространству огромные культуропорождающие возможности, которые оказались намного долговечнее тех, кто их создал. Так был подготовлен своеобразный каменский ренессанс 1860-х гг., когда там появился П. И. Чайковский. Его родная сестра Александра Ильинична вышла замуж за сына Василия Львовича Льва Васильевича. «Если украинский фольклор не имел особого влияние на Петра Ильича, то, несомненно, историческое прошлое Каменки и в особенности тень Пушкина, легшая на нее, влияли на него сильно. Недаром в Каменке он полностью написал увертюру «1812 год» и, окончив «Евгения Онегина», в первый раз сыграл его целиком перед семьей Давыдовых»45. Чайковский еще застал вернувшуюся из Сибири вдову В. Л. Давыдова Александру Ивановну и с наслаждением слушал ее рассказы о пушкинско-декабристской эпохе. «Не далее как сегодня, – писал он 19 апреля 1884 г. Н. Ф. Фон Мекк, – она мне подробно рассказывала про жизнь Пушкина в Каменке. Судя по ее рассказам, Каменка в то время была большим великолепным барским имением, с усадьбой на большую ногу; жили широко по тогдашнему обычаю, с оркестром, певчими и т. д.»46 Характеризуя экономическое положение Каменки в начале XIX в. С. Я. Гессен писал: «Грандиозные латифундарные поместья Давыдовых, казалось, способны были обеспечить безумную расточительность каменских помещиков. В одной Каменке, принадлежавшей Е. Н. Давыдовой, числилось 822 души мужского пола. Ее богатые поместия рассеяны были и по всему Чигиринскому повету, и всего за ней считалось свыше 2600 крепостных. В том же Чигиринском повете расположены были два крупных села с населением в 785 крепостных, выделенных в собственность Александра Львовича. Были за Давыдовыми поместья и в других губерниях: Рязанской и Московской. В Рузском уезде Московской губернии находились поместья младшего брата Василия Львовича, будущего декабриста, владевшего здесь 325 крепостными». И далее исследователь делает вывод: «Это было типичное феодально-крепостническое поместье с многоголовой дворней, с крестьянами, по старинке обрабатывавшими пашню. Волны промышленного предпринимательства и интенсификации сельского хозяйства как будто разбивались о крутые утесы, на которые взгромоздилась Каменка. За внешним блеском Каменской жизни ощущалась обреченность»47. Богатство и в то же время запущенность хозяйства отражались и на быте Давыдовых. Россия и Запад органично соединялись под гостеприимной кровлей каменской усадьбы. Русское хлебосольство сочеталось с изысканностью французской салонной культуры. Сам В. Л. Давыдов, прозванный своими знакомыми le richard48, был душой каменского молодежного общества. С. Г. Волконский назвал его «коноводом по влиянию его бойких суждений и ловкого увлекательного разговора»49. Как подлинный аристократ он любил щегольнуть простонародными манерами, что, впрочем, соответ­ствовало вполне демократическим убеждениям. Французский элемент присутствовал в Каменке не только как результат воспитания, полученного у аббата Николя, но и в персонифицированном виде он был представлен женой Александра Львовича Аглаей Антоновной, в девичестве герцогиней де Граммон, дочерью пэра Франции генерала Антуана Луи Мари де Граммона. Она прибыла в Россию вместе с Людовиком XVIII, которому еще Павел I предоставил убежище в Митаве. Там ее встретил А. Л. Давыдов, и они поженились50. По единодушному свидетельству современников, Аглая отличалась не только красотой, но и чисто французской легкостью поведения. По воспоминаниям сына Дениса Давыдова, «Эта женщина, весьма хорошенькая, ветреная и кокетливая, как истая француженка, искала в шуме развлечений средство не умереть со скуки в варварской России, но так ее полюбила со временем, что с горестью возвращалась во Франции. Зато она в Каменке была магнитом, привлекающим к себе всех железных деятелей славного Александровского времени. От главнокомандующего до корнетов, все жило и ликовало в селе Каменке, но главное умирало у ног прелестной Аглаи»51. Ее муж А. Л. Давыдов, в прошлом кавалергардский полковник, а с 1815 г. отставной генерал рядом со своей женой производил комическое впечатление на окружающих своим обжорством и фигурой. «Обеденный стол перед его местом пришлось вырезать по форме его живота – иначе он не мог еду брать с тарелки. Свой культ еды он довел до того, что, отправляясь в Париж, он брал с собой своего крепостного повара и, когда приходил в ресторан, посылал его на кухню, чтобы он указывал французским поварам особенности его вкуса»52. Пушкин уподобил А. Давыдова шекспировскому Фальстафу. Спустя много лет он писал в «Table-talk»: «В молодости моей случай сблизил меня с человеком, в коем природа, казалось, желая подражать Шекспиру, повторила его гениальное создание. был второй Фальстаф: сластолюбив, трус, хвастлив, не глуп, забавен, без всяких правил, слезлив и толст». И далее поэт припомнил одну забавную сценку из каменского быта: «Четырехлетний сынок его, вылитый отец, маленький Фальстаф III, однажды в его присутствии повторял про себя: «Какой папенька хлаблий! Как папеньку государь любит!» Мальчика подслушали и кликнули: «Кто тебе это сказал, Володя» – Папенька, – отвечал Володя»53. Обе пары Давыдовых были противоположны друг другу. В. П. Горчаков вспоминал: «Судя по наружности и приемам, эти два брата Давыдовы ничего не имели между собой общего: Александр Львович отличался изысканностью маркиза, Василий щеголял каким-то особым приемом простолюдина»54. Столь же противоположны были и их жены. Жена Василия Львовича Александра Ивановна Потапова (Давыдовой она станет лишь на шестом году их совместной жизни) была дочерью губернского секретаря и изначально была далека от того салонно-аристократической духа, который пропитывал собой каменскую жизнь. И если Аглая вносила в этот мир культуру французского адюльтера, то Александра Ивановна создавала атмосферу домашнего уюта и семейственности. Еще до Сибири она родила мужу шестерых детей, которых позже оставит с чувством глубокой материнской жалости и последует за мужем в Сибирь, где родит ему еще семерых. Она проживет 92 года и долго будет хранить в памяти и передавать окружающим тепло каменского быта начала 1820-х гг. Декабристы Н. И. Лорер и А. Е. Розен оставили о А. И. Давыдовой сходные воспоминания. Первый писал о ней как о «женщине, отличавшейся своим умом и ангельским сердцем», а второй отмечал «необыкновенную кротость нрава, всегда ровное расположение духа и смирение»55. Неизгладимое впечатление А. И. Давыдова произвела на П. И. Чайковского, увидевшего в ней «одно из тех редких проявлений человеческого совершенства, которое с лихвой вознаграждает за многие разочарования, которые приходится испытывать в столкновении с людьми»56. Любопытно проследить, как скрещивались культурные языки в каменской атмосфере. Денис Давыдов, еще до войны 1812 г. отдавший дань восхищения Аглае, одно из своих посвященных ей стихотворений написал размером, заимствованным у Н. М. Карамзина, который тот специально изобрел для поэмы «Илья Муромец», писавшейся в народно-фольклорном духе. На это Карамзин особо обращал внимание своих читателей: «В рассуждении меры скажу, что она совершенно русская. Почти все наши старинные песни сочинены такими стихами»57. Если б боги милосердия Были боги справедливости, Если б ты лишилась прелестей, Нарушая общения, – Я бы, может быть, осмелился Быть невольником преступницы. Но, Аглая, как идет к тебе Быть лукавой и обманчивой! Ты изменишь – и прекраснее! И уста твои румяные Еще более румянятся Новой клятвой, новой выдумкой, Голос, взор твой привлекательный! И, богами вдохновенная, Ты улыбкою небесною Разрушаешь все намеренья Разлюбить неразлюбимую! Сколько пленников скитается, Сколько презренных терзается Вкруг обители красавицы! Мать страшится называть тебя Сыну, юностью кипящему, И супруга содрогается, Если взор супруга верного Хотя раз, хоть на мгновение Обратится на волшебницу!58 Имитация народной речи при обращении к француженке создает ситуацию языковой игры: традиционные мотивы легкой французской поэзии, содержащие в себе жалобы на неверность и непостоянство возлюбленной, выражаются языком русской фольклорно-поэтической традиции. Предельная «литературность» и изысканность содержания передается нелитературными, народными средствами. Противоположный случай представляет собой стихотворное обращение на французском языке В. Л. Давыдова к А. И. Давыдовой. На первый взгляд мы имеем дело с ситуацией, исключающей языковую игру. Дело происходит уже не в Каменке а в Читинском остроге, где Давыдовы встретились после долгой разлуки: Ô Toi qui seule du bonheur me fis connaître l’îxistence, et qui sus changer en jouissance, et mon éxil et ma douleur; Ange du Ciel, ma Tendre amie! que puis-je t’offrir en ce jour tout est à toi, mon coeur, ma vie, je ne la dois qu’a ton amour. Mais tu le veux – prends mon image Qu’a tes pieds je mets aujourd’hui Et dis en regardant l’ouvrage – Qui sut aimer autant que lui59 Обращаясь к русской женщине по-французски, Давыдов тем самым подчеркивает ее принадлежность к миру аристократической культуры, с которой она связана не происхождением, а духовными нитями. Необходимо учитывать также, что сам Давыдов, в этом момент каторжник, лишен всех чинов и дворянства, и его жена, последовавшая за ним в Сибирь, также лишена всех тех преимуществ, которые она получила, выйдя за него замуж. Вообще французский язык в Сибирских рудниках для декабристов являлся свидетельством того, что принадлежность к аристократическому обществу определяется не только и даже не столько происхождением, сколько внутренним достоинством и образованием. Это, видимо, понимали и их охранники, пытавшиеся запретить им говорить по-французски60. Кроме того, если Денис Давыдов, обращаясь к Аглае, акцент делает на самом языке, передающим достаточно трафаретное литературное содержание, то для Василия Давыдова языковая форма сама по себе значения не имеет. Главное – содержание, отражающее его подлинные чувства к жене61 и реальную бытовую ситуацию, связанную с дарением портрета. Аристократическая мягкость и простота обращения, составляющие основу светского поведения62, людьми, утратившими связь с той культурой, могли восприниматься как проявление бесхарактерности63. Однако Сибирь показала, что это не так. Далекий потомок В. Л. Давыдова, рассматривая «две фотографии с его портретов, одного, сделанного в молодости, и другого – незадолго до его смерти», писал: «На первом он изображен красивым молодым человеком с правильными чертами лица, зачесанными назад волосами, небольшими усами, приподнятыми бровями и добрыми мечтательными глазами. На втором, написанном в Сибири, виден сломленный страданиями и лишениями тяжелой каторжной жизни старик с угасшим взором в глазах»64. Разумеется, 13 лет каторги не могли пройти бесследно. Однако внешние изменения далеко не всегда тождественны изменениям внутренним. Товарищи Давыдова по каторге и изгнанию не обнаруживали в нем никаких душевных перемен. «Василий Львович Давыдов, – писал Розен, – отличавшийся в гусарах, и в обществе, и в ссылке своею прямотою, бодростью и остроумием, был поселен в Красноярске, где скончался в октябре 1855 года и только несколько месяцев не дожил до манифеста освобождения»65. Более определенно об этом же писал В. К. Кюхельбекер в письме к М. Н. Волконской 13 февраля 1845 г.: «Он все тот же. Я нашел в нем изменившейся лишь внешность. Его настроение, его искрящийся, как шампанское, ум, его прекрасное сердце все те же»66. Но лучше всего о неизменности взглядов и характера Давыдова свидетельствуют его сибирские сочинения. Ни унизительная процедура следствия, на котором он вынужденно каялся, но при этом никого не выдавал, а по возможности, стремился всячески преуменьшить вину своих товарищей в глазах следователей, ни тяжелые каторжные работы – ничто не повлияло ни на демократизм его взглядов, ни на отношение к режиму. К Давыдову с полным правом могут быть отнесены известные слова А. И. Одоевского: … цепями, Своей судьбой гордимся мы, И за затворами тюрьмы В душе смеемся над царями67. Смеялся Давыдов над царями не только в душе. Известны его едкие эпиграммы на Николая I: Он добродетель страх любил И строил ей везде казармы. И где б ее ни находил, Тотчас производил в жандармы68. Из воспоминаний М. А. Бестужева известно, что еще в Петровском остроге Давыдов вместе с А. П. Барятинским сочиняли «Плоды тюремной хандры», «сумбур, особенно нравившийся Ильинскому и почти для него написанный»69. Наиболее значительным произведением Давыдова, дошедшим до нас из Петровского завода является стихотворение «Napolеon–Bounaberdi», написанное в 1837 г.70 Стихотворение посвящено И. Д. Якушкину и имеет подзаголовок, указывающий, что оно написано учеником Виктора Гюго71. Называя себя учеником Гюго, Давыдов в данном случае имеет в виду оду французского поэта «Buonaparte», написанную в 1822 году и тогда же опубликованную в сборнике «Odes et ballades», и два стихотворения 1828 г. из сборника «Les Orientales». Идейно-художест­венные трактовки образа Наполеона в этих двух сборниках резко различны. В первом литературное новаторство сочетается с политическим консерватизмом. Реставрация Бурбонов по-новому высветила роль контрреволюционных сил в недавней истории Франции. Гюго, в своем раннем творчестве, отдал щедрую дань этому «новому» взгляду. Тема жертвенности людей, подтвердивших ценою жизни свою верность престолу, является одной из основных в его одах. Сами сюжеты подсказывали выспренний, высокоторжественный стиль с ярким метафоризмом и эмоциональной напряженностью. Поэтический мир од Гюго поделен на две резко контрастные части: силы революции, воплощающие адское начало мрака и преступлений, и монархисты, жертвующие собой во имя престола. Оба эти мира достигают предельной идеализации как абсолютное зло и абсолютное добро. Все зло революции с ее последствиями сконцентрировалось в Наполеоне. Об этом идет речь в оде «Buonaparte». Тексту предшествует эпиграф: De Deo72, выражающий основную мысль произведения: Наполеон – это живой бич (un fléau vivant), посланный Богом в наказание французам за их преступления. В первой главе оды речь идет о том, что периодически Бог посылает на прогневавшие его народы проклятых избранников (élus maudits), для осуществления кары: Ils ont sur les peuples coupables Régné par la flamme et le fer Et dans leur gloire impie, en désastres féconde, Ces envoyés du ciel sont apparus au monde, Comme s’ils venaient de l’enfer!73 Преступлением, достойным такой кары, по мнению Гюго, является Великая французская революция с ее цареубийством. За это Франции был послан Наполеон. При всей масштабности его деятельности сам Наполеон был всего лишь ужасной игрушкой (le jouet formidable), которая терзала вселенную (tourmentait l’univers). Поэтому в итоге он так же легко был низвержен, как и появился. В его поражении нет заслуги тех, кто одержал над ним формальную победу. Не случайно Гюго называет англичан, стерегущих Наполеона на острове Святой Елены, побежденными (vaincus). Конец Наполеона закономерен, и его оценка не вызывает у Гюго сомнений: Ils passa par la gloire, il passa par le crime Et n’est arrivé qu’au malheur74. Однако автор на этом не останавливается. Последнюю главу он полностью посвящает развенчанию посмертной славы Наполеона: Peuples, qui poursuivez d’hommages Les victims et les bourreaux, Laissez-le fuir seul dans les âges; – Ce ne sont point là les héros! Ces faux dieux, que leur siècle encense, Dont l’avenir hait la puissance, Vous trompent dans votre sommeils; Tels que ces nocturnes aurores Où passent de grands météores, Mais que ne suit pas le soleil75. Идейная основа оды Гюго не оригинальна. Это широко распространенные во Франции периода Реставрации взгляды ультрароялистской партии76. Русскому читателю они были знакомы из произведений Ж. де Местра, Шатобриана, Бональда и др. Однако в области стихотворной формы Гюго производил впечатление новатора77. В предисловии к сборнику «Odes et ballades» 1822 г. Гюго отмечал тесную связь поэзии и политики: «Есть два умысла в публикации этой книги, умысел литературный и умысел политический; при этом, по мысли автора, последний есть следствие первого, ибо история людей представляется только тогда поэтической, когда рассматривается с высоты монархических идей и религиозных верований»78. В «Les Orientales» Гюго, напротив, отстаивает право поэта на чистую фантазию, не признающую никаких ограничений, идущих извне: «пусть поэт идет туда, куда он захочет, делает то, что ему нравится; это закон. Пусть он верит в Бога или в богов, в Плутона или в Сатану … или ни во что… Поэт свободен»79. Освобождая себя таким образом от тех ограничений, которые политика накладывает на поэзию, Гюго становится одним из творцов поэтического мифа Наполеона в европейской литературе. В двух стихотворениях нового сборника автор воспевает Наполеона в орнаментально-восточном стиле. Первое из них имеет характерный эпиграф «Grand comme le monde»80. Оно написано от имени каирского араба (un arabe du Caire) «libre et pauvre» (свободного и бедного), который воевал в войсках Наполеона. Символична картина, изображающая стоящего на скале острова святой Елены Бонапарта, который Embrasse d’un coup d’œil les deux moitié du monde Gisantes à ses pieds dans l’abîme béant81. Даже поверженный Наполеон остается властелином мира. Он продолжает владеть умами людей, превратившись в неиссякаемый источник поэтического вдох­новения: Histoire, poésie, il joint du pied vos cimes. Éperdu, je ne puis dans ces mondes sublimes Remuer rien de grand sans toucher à son nom; Oui, quand tu m’apparais, pour le culte ou le blame, Les chants volent pressé sur mes lèvres de flamme, Napoléon! Soleil dont je suis le Memnon!82 От консервативно-монархической концепции оды «Buonaparte» ничего не остается. Величие Наполеона делает бессмысленным любую моральную и политическую оценку его деятельности: Tu domines dans notre âge; ange ou démon, qu’importe83. При всей сложности и разнообразии декабристских оценок Наполеона84 они никогда не совпадали ни с религиозно-монархической трактовкой французских консерваторов, ни с чисто поэтическим преклонением. Наполеон и его политика оценивались по либеральной шкале ценностей, и это обусловило двойственное к ним отношение. С одной стороны, Наполеон, безусловно, осуждался за нарушение человеческих прав и узурпацию власти «Буонапарте, сей необыкновенный человек, – писал Кюхельбекер в 1820 г., – счастливый питомец революции, жертва своего честолюбия и презрения к человечеству является в стенах Рима – новый Одоакр»:85. В этом смысле борьба против Наполеона мыслилась как освобождение «из-под ига»86: Народы стали за права; Цари соединили силы…87 Но был и другой аспект – это сама личность Наполеона, «пред кем унизились цари». Это открывало возможность для внутреннего его оправдания. Открыто осуждая друг в друге малейшие проявления бонапартизма, многие из декабристов в глубине души примеряли на себя судьбу Наполеона. «Мы все глядим в Наполеоны», – писал А. С. Пушкин. Бонапартизм настолько вошел в кровь и плоть декабристской эпохи, что проявлялся даже в физическом облике людей, в которых современники стремились уловить малейшие черты внешнего сходства с Наполеоном, видя в этом проявление внутренней сути. По словам священника П. Н. Мысловского, Пестель «увертками, телодвижением, ростом, даже лицом очень походил на Наполеона. И сие-то самое сходство с великим человеком, всеми знавшими Пестеля единогласно утвержденное, было причиною всех сумасбродств и самых преступлений»88. В. А. Оленина в письме к П. И. Бартеневу вспоминала: «Сергей Мур[авьев]-Апостол … имел … необычайное сходство с Наполеоном 1-м, что наверно немало разыгрывало его воображение»89. Но особенно сильно бонапартистские настроения проявились у М. Ф. Орлова. В 1820 году, когда начались революции на юге Европы, он, как свидетельствует дневниковая запись А. С. Пушкина, говорил: «Революция в Испании, революция в Португалии, конституция тут, конституция там. Господа государи, вы поступили глупо, свергнув с престола Наполеона»90. При этом сам Пушкин усиленно размышляет над альтерна­тивными путями выхода из революционных кризисов. Бонапартистские замыслы Орлова вызывают у него тревогу и острое желание вести полемику. Жена Орлова Екатерина Николаевна писала брату А. Н. Раевскому из Кишинева 23 ноября 1823 г.: «Мы очень часто видим Пушкина, который приходит спорить с мужем о всевозможных предметах. Его теперешний конек – вечный мир аббата Сен-Пьера. Он убежден, что правительства, совершенствуясь, постепенно водворят вечный и всеобщий мир и что тогда не будет проливаться иной крови, как только кровь людей с сильными характерами и страстями, с предприимчивым духом, которых мы теперь называем великими людьми, а тогда будут считать лишь нарушителями общественного спокойствия»91. Отголоски этих споров с Орловым отразились в пушкинских заметках о «вечном мире». Имея в виду своего оппонента, поэт писал: «Что касается великих страстей и великих воинских талантов, для этого останется гильотина, ибо общество вовсе не склонно любоваться великими замыслами победоносного генерала»92. Свое понимание наполеоновской политики Орлов изложил в «Капитуляции Парижа»: «Наполеон не был кровожаден! Сердце его в дружеских беседах часто открывалось для самых нежных ощущений; он тысячу раз доказывал в продолжение государственной жизни своей, что эта официальная жестокость была не столько природная, как притворная. Но он приносил все в жертву пламенному честолюбию своему; оно составляло для него источник коварной политики, сообщало ему характер непоколебимости и дикого свирепства. Жизнь его естественно разделилась на два совершенно различных периода. В первом – гений его служил Франции, во втором – он употреблял уже Францию в услуги прихотливого гения своего. Приучась на сражениях видеть равнодушно уничтожение рода человеческого, он пользовался неограниченно Францией, как завоеванной землей»93. При всей критичности суждений Орлов почти откровенно реабилитирует Наполеона, возможно чувствуя в нем родственную душу. Любопытно, что орловская характеристика «сердца» Наполеона в чем-то перекликается с характеристикой самого Орлова, данной Якушкиным: «Орлов с первого раза весь высказался передо мной. Наружности он был прекрасной и вместе с тем человек образованный, отменно добрый и кроткий; обхождение его было истинно увлекательное…»94. Были среди декабристов и более откровенные поклонники Наполеона. Н. И. Лорер склонен был оправдывать даже наполеоновский поход на Москву: Я шел не по следам Батыя, И не бессмысленна была моя борьба: Я движим был не погремушкой славы. Я видел пепл Москвы, но я не Герострат… Все царства я б сложил в итог одной державы… Я прав перед людьми, пред Богом – виноват95. С годами в декабристских оценках Наполеона наметился сдвиг в сторону более объективных критериев. Чем дальше в прошлое уходили война 1812 года и последующие события, становясь историей, тем значительнее представлялась фигура врага, которого удалось победить России. Так, декабрист В. С. Норов, с основанием опровергая популярную среди французов версию о морозе, истребившем французскую армию и солидаризируясь в этом с Денисом Давыдовым96, считал, что не следует переоценивать военные заслуги русских и соответственно принижать заслуги Наполеона. В конечном итоге поражение Наполеона в России и, особенно в Европе в 1813 г., В. С. Норов объясняет случайными факторами, которые чаще благоприятство­вали русским и их союзникам, чем французам. Что же касается фигуры самого Наполеона, то декабрист в полной мере оказывается способным оценить ее масштабы: «Но почтим прах великого человека, которого люди просвещенные не называют более Аттилою. Тот, кто в двадцать четыре года, предводительствуя республиканскими фалангами, губил, ничтожил Цесарские армии97, кто восстановил отечество Сципионов, почтил прах Виргилия, сокрушил силы Мамелюков, прошел палящие пески Сирии и Африки, смирил диких Бедуинов, призвал ученых в пустыни Мемфиса, основал Институт в Каире, воскресил науки и художества в земле Птолемеев, освободил отечество от тиранской власти кровожадных диктаторов, проложил путь чрез снежные вершины Альпов, начертал мудрые законы – тот не станет в Истории на ряду с бичами народов»98. Хронологически точка зрения Норова ближе всего к стихотворению Давыдова. Правда, декабрист не столько стремится дать какую-либо готовую оценку, сколько размышляет над феноменом Бонапарта. Это особенно заметно при сравнении его стихотворения с текстами Гюго. «Ученик» явно не принимает ни одну из концепций своего «учителя». Хотя трактовка Наполеона в «Les Orientales» ему явно ближе. Это видно уже из заголовка. Рядом с французским именем Наполеон стоит восточный вариант его фамилии Бонаберди, заимствованный из названия стихотворения Гюго99. Однако, если у Гюго эта арабская форма имени Бонапарт мотивирована тем, что стихотворение представляет собой монолог араба, то у Давыдова оно является отсылкой к тексту Гюго. Поэтический язык Гюго декабрист использует для построения несколько иного образа Наполеона. Давыдов сохраняет основной мотив оды своего «учителя»: Наполеон – посланник мстящего Бога (Dieu vengeur). Однако, если для Гюго он всего лишь слепое оружие Провидения: живой бич (fléau vivant), не знающий пославшего его Бога (ignorant Dieu qui l’avait envoyé), то для Давыдова он – ангел-истребитель (l’ange exterminateur), его рука метала некогда Божий гром (sa main jadis lansait la foudre de ce Dieu). По сравнению с Гюго, Давыдов указывает более конкретно объект, на который направлен Божественный гнев. У Гюго это французская нация в целом: Naguère, de lois affranchies, Quand la reine des nations Descendit de la monarchie, Prostituée aux factions100. Называя Францию королевой наций, Гюго тем самым увеличивает масштабы ее преступлений. Давыдов нигде прямо не говорит о Французской революции, но Наполеон, в его представлении – враг феодально-монархических режимов в Европе, и в этом смысле он продолжает революцию: … son bras réduisait en poudre les Rois jouets de la fureur. В отличие от оды Гюго Наполеон у Давыдова не только разрушающая сила. В его стихотворении намечен и противоположный мотив спасения, и даже жертвенности. Наполеон назван великим Прометеем (ce grand Prométhée). Заимствуя у Гюго два образа, между которыми в тексте оды нет прямой связи: это Наполеон – посланец ада и Наполеон – венчаемый папой римским (Il fallut presque un Dieu pour consacrer cet homme101), Давыдов сближает их, создавая контрастную картину деятельности Наполеона: son nom … va flottant de l’Enfer aux autels. Эта контрастность отличает стихотворение Давыдова и от двух других текстов Гюго, где противоположность характеристик, как уже отмечалось выше, не имеет никакого значения. Интерпретируя деятельность Наполеона в системе бинарных оппозиций (la gloire ↔ le crime; le hazard ↔ le destin; le sommet ↔ l’abyme), Давыдов подчеркивает таинственный характер его миссии, который остался не понятым ни миром, ни Францией и который так и останется тайной вечного Провидения и человеческой загадкой. Значительные идейные расхождения между Давыдовым и Гюго показывают, что декабрист, осваивая поэтическую технику французского автора, вступает с ним в идеологическую полемику по поводу оценки исторической роли и личности Наполеона. С одной стороны, он не соглашается с сугубо черными красками в изображении великого человека, а с другой, – ему чуждо и чисто восточное слепое преклонение перед величием Наполеона, лишенное каких бы то ни было моральных оценок. Выйдя на поселение, Давыдов по мере своих сил пытался наладить привычный для него быт. Начинает он с книг, причем книги для него не только связь с цивилизованным миром, но и неотъемлемая часть бытового пространства. Еще до выхода на поселение Давыдов пишет письмо брату Петру Львовичу с просьбой прислать книги из его каменской библиотеки: «Список книг из моей библиотеки. – Я хочу иметь Корнеля, Расина, Кребильона, Мольера, Реньяра, Буало, Грессэ, Лафонтена, Телемака, «Les orateurs sacrés», «Les Moralistes» в I томе Ларошфуко, Вовенарга, Лабрюейра, Ролленя, Ройна (сокращение Ролленя), Мильо, Верто, Туложона, Лакретеля, Плутарха, Карамзина и все русские книги, находящиеся в Каменке; Леваска, письма m-me Севинье и всю коллекцию мемуаров по истории революций французской и английской (прошу тебя пополнить за счет нескольких роскошных изданий из моей библиотеки); «Bibliothèque Orientale» Эрбело, все книги по математике, политической экономии, географии и все мои географические карты с двумя маленькими глобусами, которые я оставил; Робинзона Крузо, Географический словарь, исторический словарь в 15 томах, словарь Бейля в 16 томах, Жильблаза с гравюрами. Я хотел бы обменять моего Вольтера и Ж. Ж. Руссо на компактные издания Вольтера и Руссо, что составило бы три или четыре тома вместо ста почти; и чтобы ты мне их прислал. Еще я просил бы тебя обменять несколько роскошных изданий и романов из моей библиотеки, которые мне ни на что не нужны, на географию Бальби в пяти больших томах. Эта книга необходима мне и моим детям. Наконец, вот список детских книг, которые я хотел бы получить теперь же и которые мне крайне нужны: краткая география, краткая арифметика, краткая грамматика Греча, краткая история России, всеобщая история Кайданова и дешевый полный атлас, также географию Элбловского»102. Как видно из этого письма, в Каменке осталась большая библиотека, включающая в себя роскошные издания, которые мог позволить себе иметь богатый аристократ, но ссыльный поселенец должен довольствоваться более скромными экземплярами. Однако важно другое: без книг не может быть культуры, а без культуры Давыдов не мыслит себе быт. Новый быт создается им на старых принципах. Дом Давыдовых в Красноярске, как и когда-то в Каменке, полон гостей. Вот одно из характерных свидетельств самого Давыдова: «Мы начали праздники и скучно и грустно103, – пишет он Я. Д. Казимирскому 5-го января 1847, – мне жаль было своей Саши, у которой нет ни подруг теперь, ни малейшего развлечения. Вдруг 28 числа без зову, семейство Зубаревых за ними Василевские, Ledentu с женою, Лессинг с женою, Каверины нагрянули к нам, а за ними Бурнашев, Кандауров, Шумахер и английский турист, преинтересный оригинал. Алексей Павлович привез музыку (Musiens juifs ambulants104), и танцы продолжались до третьего часа; а я между тем успел приготовить изрядный ужин и Саша моя повеселилась»105. Суровым условиям сибирской ссылки Давыдов противопоставляет тепло домашнего очага. Он не только не позволяет бытовым трудностям одержать верх над собой и своими близкими, а напротив ставит быт в зависимость от собственной культуры. Бытовая сторона декабризма потому и привлекательна, что она является органическим продолжением культурного сознания самих декабристов. В большой семье Давыдовых царила игровая атмосфера, превращающая бытовые неурядицы, а подчас и реальные сложности в особый мир домашнего творчества. Сам Василий Львович писал своей жене и дочерям шутливые записочки, представляющие собой смесь поэзии и прозы, французского и русского языков. Неупорядоченное употребление русского и французского языков, видимо, вообще составляло особенность домашнего общения Давыдовых и одновременно служило для них предметом шуток и пародий. Смешиваться могли не только слова, но и акценты, что значительно усиливало комизм самого смешения. В одном из домашних стихотворений Давыдова французские слова передаются русскими буквами. Оно видимо должно было читаться автором или адресатом по-французски с русским акцентом: Ву дорме et106монъ керъ вейль Е же пансъ тужуръ а ву Е селонъ ла кутумъ вiель Же ди: команъ ву портé ву107 Домашняя поэзия становится для Давыдова источником бесконечной самоиронии. Отправляя очередные шутливые стихи на русском языке своим дочерям, он делает к ним приписку: «Какое чудесное пробуждение для вас! Отец – поэт и угощает вас чудесными стихами, каких ни Жуковский, ни Пушкин верно не написали»108. Французские стихи, обращенные к жене, также сопровождаются примечанием: «На всех языках подвизаемся, сударыня! – оно (т. е. стишки) немного, правда, похожи на Виктора Hugo и Ламартина, но получше их смею уверить»109. Упоминания Гюго и Ламартина, как и Пушкина и Жуковского, отражают читательские пристрастия Давыдова, а не его поэтическую манеру домашнего поэта. Во всяком случае, следования каким-то принципам поэтики этих очень разных авторов обнаружить в шуточных стихах Давыдова не удается. Он не подражает им, а отождествляет себя с ними в том мире, который сам же и создает. Обращаясь к дочерям, он пишет: Конечно имени поэта Я не искал, не заслужил, Во мненьи суетного света – Мне все равно, кем бы ни слыл. Но если б вы своим поэтом Меня избрали навсегда – Как этим даром перед светом Я погордился бы тогда – И точно был бы я поэтом110. Давыдов не один из поэтов. Он единственный Поэт в универсуме своего домашнего быта, и в этом смысле он и Жуковский, и Пушкин, и Гюго, и Ламартин – в одном лице. Это уникальный и неповторимый мир, где даже самое заурядное явление, как например, насморк дочери, становится вселенским событием и вызывает серию стихов: Здесь живет не из Каприза, Как жандарм – полковник Борх; Но скажи мне, моя Лиза, Почему живет насморк Тебя, душка, он замучил Да и мне крепко наскучил. Прогони его скорей, Дам курьерских лошадей… А сама сиди уж дома И ко мне не приходи, Дам тебе бутылку рома, Им ты скуку разгони. И далее следует французская приписка: «Oui chère enfan L., je te met aux arrêts pour aujourd’hui. Si je mets mon nez dehors, ce sera pour te l’apporter: Tu en feras ce que tu voudras»111. Тема отданного рома стала предметом для новых шуток и получила стихотворное продолжение: Есть ли кто счастливей вас Что за чудо ваш папас Другой нет такой находки; Более вина и водки Любит милочек своих Катю, Лизу, всех троих, С приближением малюток Жирных вам купил он уток, И дивится весь наш дом, Что вчера вам отдал ром, Вот уж впрямь отец примерный И совсем нелицемерный; Право прост он, так как квас, Просто обожает вас. Как и предшествующий текст, это стихотворение сопровождается любопытным примечанием: «Ces vers, imitiés des Orientales de Victor Hugo, vous prouvent que je me porte bien, que j’ai bien dormi. Mais ils ne prouvent pas que je vous aime parceque l’on ne prouvent pas que deux fois deux font quart. Faites bien attention à ces vers – remarquez cette répétition просто, просто – quelle énergie Ah Vous ne vous doutiez pas que le vieux père était poète, vous ne saviez pas que c’est un génie, enfin grand écrivain que profound politique et fait pour changer la face du monde et du Parnasse! – C’est poutant céla! Mais lui, il est immuable, rien ne peut le changer – il vous aimera tant qu’il vivra
  1   2