Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Библиотека научного социализма под обшей редакцией д. Рязанова г в. Плеханов




страница3/26
Дата19.02.2017
Размер5.24 Mb.
ТипРеферат
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   26


Разночинцы были всегда чрезвычайно многочисленны. Без них были бы невозможны многие отправления государственной машины и об­щественной жизни. Но до реформ разночинец находился в очень угне­тенном положении, он был к тому же недостаточно образован. Всегда и везде должен был он уступать дорогу лицам, принадлежащим к при­вилегированным сословиям. Только реформы, вызвавшие к жизни но­вые общественные отношения, дали проявиться разночинцу. Теперь он мог обеспечить себе положение инженера, адвоката или врача, — поло­жение, которое во всяком случае было много лучше, чем, например, по­ложение сельского церковнослужителя. Разночинцы и устремились по­этому толпами в учебные заведения, а с ними вместе также и дети обедневшего поместного дворянства.

У образованного разночинца не было свойственного дворянину светского лоска. Он не знал иностранных языков, его литературное образование оставляло желать многого. Однако в одном, по крайней мере, он несомненно превосходил обленившегося дворянина: вынужден­ный с раннего детства к жестокой борьбе за существование, он был несравненно его энергичнее. Правда, это качество разночинца давало и дает себя знать порой весьма тягостно русскому народу. Разночинец



1) Правда, в России среди чиновников имеется «личное» дворянство, но уже самое обозначение показывает, что его сословные права не наследственны.

14

в качестве чиновника борется гораздо более выдержанно с «вольно­мыслием», чем чиновник из дворянства. В качестве землевладельца разночинец лучше умеет эксплуатировать бедного крестьянина, чем «ба­рин» старого образца. Но зато разночинец имеет и несравненно больше выдержки и уменья в борьбе с правительством, как только он попадает в оппозицию. А это с ним очень часто случается. У Бомар­ше Фигаро говорит, что для того, «чтобы только существовать» (rien que pour exister), ему нужно больше ума, чем для того, «чтобы править всей Испанией» (pour gouverner toutes les Espagnes). То же мог бы ска­зать о себе и русский разночинец, имеющий к тому же дело с гораздо более деспотическим и ни с чем не считающимся правительством, чем французское правительство доброго старого времени. Как представи­телю «свободной профессии», ему нужна прежде всего свобода, а между тем он на каждом шагу натыкается на безграничный полицейский про­извол. Неудивительно, стало быть, что «отрицательное направление» находит в рядах разночинцев благоприятную почву. И притом он не ограничивается в своем «отрицании» свойственным дворянину остро­умным, но поверхностным будированием. Недаром назвал его «ниги­листом» изящный, всесторонне образованный и либеральный дворянин Тургенев: в своем «отрицании» он и в самом деле ни перед чем не отступает, — от слов он быстро переходит к делу. Образованный разно­чинец, это — вестник новой России, объявляющий старому порядку войну не на живот, а на смерть, и в этой войне берущий на себя опасную роль авангарда.



Вплоть до конца семидесятых годов история русского революцион­ного движения была по преимуществу историей борьбы этого слоя на­селения против царизма. Но тут к разночинцу приходят на помощь новые силы; постепенно втягивается в борьбу рабочий класс, пролетарии физического труда, число которых постоянно растет и которые начи­нают уже сознавать предстоящую им политическую задачу 1). В те годы, однако, о которых идет речь, этого рода борцы находились еще лишь in statu nascendi в полном смысле этого слова, на них нельзя еще было рассчитывать, и разночинцу приходилось, как бы там ни было, начинать борьбу на собственный риск.

Обратимся теперь к комплексу идей, под знаменем которых на­чалась освободительная борьба в России. При Николае русская лите-

I) См. превосходную статью П. Аксельрода: «Политическое пробуждение русских рабочих». «Neue Zeit», X г. изд., №№ 28—30.

15

ратура не смела трактовать никаких политических и общественных вопросов. Она по необходимости должна была замкнуться в рамки «изящной литературы» и ее критики. В этих областях она, правда, сде­лала очень много. В то время действовал русский Лессинг, Белинский, писал Гоголь свои бессмертные произведения, формировались дарова­ния лучших романистов России. И до настоящего дня все выдающееся, что создано в России в области беллетристики и критики, есть, соб­ственно говоря, лишь выполнение Литературных заветов эпохи соро­ковых годов. Если, таким образом, литературная зрелость России была в то время вне сомнения, то зато ее политическая зрелость являлась еще делом будущего. Общественно-политические темы затрагивались тогда лишь в ожесточенных спорах, ведшихся между славянофилами и «западниками» по вопросу о том, должна ли Россия или нет идти по пути общеевропейского развития. «Западники» отвечали на вопрос утвердительно, славянофилы же, наоборот, старались доказать, что Россия должна создать особую цивилизацию под покровительством гре­ческо-русского бога и чисто русского царя. Спорный вопрос был в высшей степени важен; он дал толчок появлению многих блестящих и содержательных трудов; однако его окончательное решение было невозможно, с одной стороны, потому, что цензура не позволяла спорящим выходить за пределы самых неясных намеков, а с дру­гой — и это самое главное — ни одна из спорящих сторон не рас­полагала необходимым для правильного освещения вопроса факти­ческим материалом.



Передовые русские люди Николаевского времени исходили в своих литературных и политических суждениях из философии Гегеля. Знаме­нитый германский мыслитель царил в течение некоторого времени в России так же неограниченно, как и петербургский император, — с тем, правда, отличием, что самодержавие Гегеля признавалось в маленьких и немногочисленных философских кружках, тогда как самодержавие Николая простиралось, по выражению русского поэта Пушкина, «от Финских хладных скал до пламенной Колхиды». И надо признаться, что Гегель порой играл с русскими более злые шутки, чем Николай. Плохо понятое или, вернее, совсем не понятое учение о разумности всего действительного представилось русским гегельянцам, как своего рода николаевская жандармерия. Но николаевского жандарма можно было ненавидеть, его можно было провести. Но как мог русский гегельянец решиться на то, чтобы провести духовного жандарма, поставленного над ним, как он думал, его добровольно избранным учителем? Это была

16

целая трагедия, которая кончилась восстанием против «метафизики» во­обще и против Гегеля в особенности.



Русская «действительность» — крепостное право, деспотизм, всемогущество полиции, цензура и т. д. и т. д. — казалась передовым людям того времени гнусной, несправедливой, невыносимой. С невольной сим­патией вспоминали они о недавно перед тем бывшей попытке декабри­стов преобразовать эту действительность. Но самые, по крайней мере, способные из них не удовлетворялись уже ни отвлеченным отрица­нием XVIII века, ни вздутым, эгоистичным, ограниченным отрицанием романтиков. Гегель сделал их теоретически более требовательными. Они знали, что история есть закономерный процесс, что отдельный человек совершенно бессилен, если он вступит в конфликт с законами обще­ственного движения. Они говорили себе: «или ты должен доказать ра­зумность твоего отрицания, оправдать его бессознательным ходом об­щественного развития, или же от него отказаться, как от индивидуаль­ной мечты, как от детского каприза». Однако теоретически оправдать отрицание русской действительности внутренними законами развития самой этой действительности значило решить задачу, с которой не справился бы и сам Гегель. Возьмем, напр., русское крепостное право. Оправдать его отрицание, — значило представить доказательства, что оно само себя отрицает, т. е. что оно не удовлетворяет более обществен­ным потребностям, которыми оно некогда было вызвано к жизни. Каким же общественным потребностям обязано русское крепостное право своим возникновением? Экономическим потребностям государства, ко­торое бы погибло от отсутствия сил, если бы не сделало крестьянина крепостным. Нужно было поэтому показать, что крепостное право в XIX веке не только не удовлетворяет больше экономическим потребно­стям государства, но является прямой помехой для их удовлетворения. Это было позже самым убедительным образом доказано Крымской вой­ной. Но, повторяем, доказать это теоретически был бы не в состоянии и сам Гегель. Правда, согласно смыслу его философии, корни историче­ского движения каждого общества надлежит искать в его внутреннем развитии, — чем правильно намечена была важнейшая задача обществознания. Но сам Гегель не мог обойтись без того, чтобы не противоре­чить этой в высшей степени правильной точке зрения. В качестве «аб­солютного» идеалиста он рассматривал логические свойства «идеи», как основную причину всякого развития, а следовательно, и исторического развития. И всякий раз, когда ему приходилось иметь дело с большим историческим вопросом, он ссылался прежде всего на эти свойства

17

«идеи». Но это значило покинуть историческую почву и отнять у себя возможность вскрыть действительные причины исторического движения. Как человек гигантской, поистине редкой, силы мысли, он, разумеется, сам чувствовал, что дело неладно, что его объяснения, собственно гово­ря, ничего не объясняют. Он спешил поэтому, после того как оказал должное почтение «идее», спуститься на конкретную историческую почву, чтобы искать действительные причины общественных явлений уже не в свойствах идеи, а в них самих, в тех явлениях, исследованием которых он в свое время занимался. При этом он очень часто выска­зывал в высшей степени гениальные догадки (прозревая экономические причины исторического движения). Однако это были только догадки. Не имея под собой систематической основы, они не играли важной роли в исторических взглядах Гегеля и его учеников. В то время, когда они были высказаны, они не обратили на себя внимания. Великая задача, предуказанная обществознанию настоящего столетия Гегелем, осталась не решенной: действительные, внутренние причины исторического дви­жения остались не открытыми. И само собою разумеется, Россия не была страной, в которой бы они могли быть открыты. Общественные отно­шения России были слишком неразвиты, общественный застой имел там слишком прочные корни для того, чтобы искомые причины могли высту­пить на поверхность общественной жизни. Эти причины были открыты Марксом и Энгельсом в Западной Европе в совсем другой социальной обстановке. Однако, — и это случилось несколько позже, — в занимавшее нас время и западноевропейские радикальные гегельянцы также пу­тались в противоречиях идеализма. После всего сказанного будет ясно, почему молодые русские ученики Гегеля должны были начать с полней­шего примирения с русской «действительностью», — «действительностью», которая, кстати сказать, была так гнусна, что сам Гегель никогда бы не признал ее «действительной»: так как они не могли теоретически оправдать своего отрицательного отношения к этой действительности, то оно потеряло в их глазах всякое разумное право на существование. Поэтому они отказались от своего отрицания и самоотверженно при­несли свои социальные стремления в жертву своей философской совести. Но, с другой стороны, сама действительность заботилась о том, чтобы они были вынуждены взять назад эту жертву. Ежедневно и ежечасно демонстрировала перед ними действительность свою собственную гнус­ность и вынуждала, во что бы то ни стало, сохранять отрицание даже и тогда, когда оно не было теоретически достаточно обосновано. Так



18

они уступили давлению действительности и заняли по отношению к ней враждебную позицию, не заботясь более о том, отвечает ли это духу Гегелевской философии или нет. Русские гегельянцы, таким образом, восстали против своего учителя и начали осыпать насмешками еще не­давно в их глазах столь почтенный «философский колпак». Правда, это восстание в тогдашних условиях заслуживало бесспорно всяческой похвалы. Не следует, однако, забывать, что передовые люди России именно тем самым понижали уровень своих теоретических запросов и отказывались от мысли оправдать свое отрицание объективным ходом общественного развития, удовлетворяясь просто тем, что их отрицание отвечало их личному настроению. Таким образом, следовательно, про­тивники русской «действительности» встали на утопическую точку зре­ния, за которую после них держались многие русские революционеры. Только теперь, под влиянием учения Маркса и Энгельса, замечается в России известный поворот к научному социализму. В ту же эпоху, о которой идет речь, т. е. в начале царствования Александра II, даже самые талантливые представители революционной мысли в России не выходили за пределы утопического социализма, да и не могли за его пределы выйти.

Утопический социализм, как известно, совершенно не умел ста­вить пролетариату сколько-нибудь определенные политические задачи. Ведь видел же он в пролетариате не более, как угнетенную, страдаю­щую массу, неспособную защищать свое собственное дело. Это была самая слабая сторона утопического социализма в политическом отно­шении, та сторона, которая резко выступает в домарксистский период всего социалистического движения. В России эта слабая сторона утопи­ческого социализма выражалась в том, что его сторонники постоянно колебались в своем отношении к царизму и колеблются еще и до настоя­щего времени. То они полагали, что должны «предоставить мертвецам хоронить своих мертвецов» и лишь работать для осуществления своих более или менее социалистических «идеалов», игнорируя при этом все то, что хотя бы отдаленно пахнет «политикой». То, наоборот, они меч­тали о «чисто политических» заговорах и успокаивали свою социалисти­ческую совесть тем соображением, что ведь русский «народ» и без какой-либо социалистической пропаганды «по природе своей» был всегда ком­мунистом и таковым же останется. Это душеспасительное убеждение опиралось на существующую в России сельскую общину с периодиче­скими переделами, открытую немцем Гакстхаузеном, которого, впрочем, натолкнули на нее славянофилы.

19

«Материалистическое учение о том, что люди представляют собою продукт обстоятельств и воспитания, — писал Маркс весной 1845 г., — и что, следовательно, изменившиеся люди являются продуктом изменив­шихся обстоятельств и другого воспитания, забывает, что обстоятель­ства изменяются именно людьми, и что воспитатель сам должен быть воспитан. Оно необходимо приводит поэтому к разделению общества на две части, из которых одна стоит над обществом (напр., у Роберта Оуэна)» 1). Русские последователи утопического социализма становились в своих программах всегда над обществом, что и приносило им много неудач и много разочарований.



Читатель понимает, что цитированные слова Маркса относятся не к современному диалектическому материализму, — как раз тесно свя­занному с именем Маркса, — а к старому метафизическому материализ­му, который не умел рассматривать ни природу, ни общественные отно­шения с исторической точки зрения. Этот-то материализм и начал весьма широко распространяться в России в конце пятидесятых годов. Имена Карла Фохта, Бюхнера, Молешотта приобрели тогда почетную извест­ность, тогда как немецкие идеалистические философы были ославлены, как реакционеры. Особенно озлобленное отношение сложилось у «интел­лигентного пролетариата» России к Гегелю. Это была, однако, край­ность, от которой далеки были наиболее образованные представители этого пролетариата. Те, кто знакомы были с историей немецкой фило­софии, продолжали по-прежнему чтить в Гегеле великого мыслителя, хотя они ни в малой мере, разумеется, не увлекались его философией. Для них тогда первым авторитетом в философии был Фейербах. Фейер­бах, правда, много выше Фохта или Молешотта. Он инстинктивно чув­ствовал недостатки того материализма, который проповедовался ими. Он не был, однако, в состоянии критически преодолеть эти недостатки, подняться до диалектического понимания природы и общества. «За точку отправления он берет человека. Но он ни единым словом не упоминает об окружающем человека мире, и потому его человек остается тем же отвлеченным человеком, который фигурирует в религии. Этот человек не рожден женщиной; он, как из куколки, вылетает из бога монотеи­стических религий. Поэтому он живет не в действительном, исторически развившемся и исторически определенном мире. Хотя он сносится со своими ближними, но его ближние так же отвлеченны, как и он» 2).

1) См. приложение к «Людвигу Фейербаху» Энгельса, стр. 37.

2) Фр. Энгельс в указанном месте, 3-я гл.

20

Ясно поэтому, что философия Фейербаха не была в состоянии вскрыть образованным разночинцам пятидесятых годов слабую сторону утопического социализма. А дальше Фейербаха в то время не шел ни­кто в России. Исторические взгляды Маркса и Энгельса были там еще совсем неизвестны. Правда, сочинение Дарвина о происхождении видов было очень скоро после своего появления переведено на русский язык; но «интеллигентные пролетарии» пользовались им исключительно как оружием в борьбе против религиозных предрассудков. «Интеллигентные пролетарии» остались надолго погрязшими в одностороннем метафизи­ческом материализме.



Мы должны, кроме того, отметить, что экономические познания не только читающей публики, но и наиболее образованных писателей соро­ковых годов, были в высшей степени скудны. Белинский в своих статьях никогда не затрагивал экономических вопросов, а Герцен до самой своей смерти оставался при твердом убеждении, что Прудон был великий эко­номист. В начале шестидесятых годов политическая экономия, правда, сделалась в России подлинно модной наукой, однако увлечение не мо­гло собою заменить недостающих положительных знаний: первые по­пытки в области этой науки были по необходимости утопического ха­рактера.

Энгельс где-то замечает, что «любовь» помогала немецким социа­листам утопического периода справляться со всякого рода теоретиче­скими трудностями. То же самое можно сказать и об «интеллигентном пролетариате» России, — с той лишь разницей, что там, где «любовь» отказывалась служить свою службу, на помощь притаскивался тот абстрактный «разум», который является отличительнейшей чертой всех просветительных периодов, и с точки зрения этого разума легко и бы­стро решались труднейшие общественные вопросы. — Пушкин рассказы­вает об одной высокопоставленной старой русской даме, которая знакома была в годы своей юности с известным французским революционером Роммом, что она так о нем отзывалась: «C'était une forte tête, un grand raisonneur; il vous aurait rendu claire l'apocalypse». Вот подобными-то «fortes têtes» и «grands raisonneurs» были и русские просветители первых годов царствования Александра II. Они так же хорошо, как и Ромм, могли бы объяснить апокалипсис, и им бы и в голову не пришло рассма­тривать его с исторической точки зрения.


H. Г. Чернышевский

«Наша с тобой жизнь принадлежит исто­рии; пройдут сотни лет, а наши имена все еще будут милы людям, и будут вспоминать о них с благодарностью, когда уже не будет тех, кто жил с нами».

(Из письма Чернышевского к жене, пи­санного в Петропавловской крепости 5 октя­бря 1862 года).

Семнадцатого октября 1889 года скончался Николай Гаврилович Чернышевский. Наши «легальные» издания проводили его в могилу лишь краткими и сухими некрологами. Этими некрологами и окончились ли­тературные поминки по писателе, деятельность которого составила эпоху в истории нашей литературы. Сказав о нем два-три слова робким и заикающимся голосом, наша «независимая» печать — об «охранитель­ной» мы здесь не говорим, — по-видимому, совершенно забыла о нем, как будто бы она торопилась перейти к более интересным темам. Со сто­роны, например, иностранцу, знающему русский язык и знакомому с рус­ской литературой, это, наверное, показалось бы очень странным. Правда, теперь, господу споспешествующу, у нас уже нет ни одного журнала, который мог бы назваться вполне симпатизирующим стремлениям и взглядам покойного Чернышевского. Русская мысль ушла так далеко вперед по сравнению с концом пятидесятых и началом шестидесятых годов, мы стали теперь такими трезвыми, умеренными и благоразумными, что знаменитый автор романа «Что делать?» может казаться нам не более как даровитым, но слишком уже непрактичным и отчасти даже несколько опасным мечтателем. Мы уже знаем теперь, что делать нужно совсем не то, что хотел делать Чернышевский. Он рассуждал на соци­алистические темы, а мы думаем, что достаточно отстоять земское саморазорение и спасти от зубов кулака хвостик сельской общины. Так умиротворились мы, умудренные опытом. Но этого мало. Главное то, что теперь мы делаем (когда делаем) совсем не так, как делал

22

Чернышевский. Мы поспешаем с медленностью, а он как будто и не слыхал об этом мудром правиле. Он делал иногда такие неосторожные шаги, позволял себе такие необдуманно-смелые выражения, от одного воспоминания о которых теперь, по прошествии почти тридцати лет, может заболеть лихорадкой трезвый, благоразумный, либеральный или умеренно-радикальный «имя - рек». Все это так, все это не подлежит ни малейшему сомнению. Но ведь не нужно вполне разделять взгляды и стремления писателя для того, чтобы посвятить оценке его деятель­ности несколько печатных листов в журнальной книжке. Для этого достаточно знать, что он, по тем или другим причинам, играл в свое время заметную роль в литературе. Какой же либеральный «имя - рек» может одобрить взгляды Каткова? А между тем, мало ли кричали о нем после его смерти? Или, может быть, деятельность Михаила Никифоровича Каткова заслуживает большего внимания, чем деятельность Николая Гавриловича Чернышевского? Едва ли мы дошли до такой сте­пени благоразумия, чтобы думать подобные вещи.



Дело объясняется гораздо проще. Николай Гаврилович Чернышевский был жертвой самых злых, самых беспощадных преследований со стороны правительства. Говоря о жертве, наша «независимая» печать, при всем испытанном благоразумии своем, не может не высказать нескольких горьких истин палачам. А так как цензурная ферула находится в руках именно этих палачей, то не удивительно, что наши периодические изда­ния сочли за лучшее совершенно обойти щекотливую тему. «С сильным не борись», — говорит наша народная мудрость, и в этом случае с нею совершенно сходится мудрость русской печати.

А, право, нельзя не пожалеть об этом совпадении двух мудростей. Поучительно было бы сравнить век нынешний и век минувший и во­очию, на разборе сочинений Чернышевского, показать читателю, как далеки мы теперь от лжеучений этого социалиста и революционера. Убедившись в этом, читатель лишний раз поблагодарил бы небо за быстрое развитие русской общественной мысли.

Нас, пишущих за границей, цензурная ферула трогает лишь косвенно, через посредство разных дипломатических «давлений». Притом же мы оттого и пишем за границей, что не успели еще проникнуться достаточ­ной степенью благоразумия, и до сих пор думаем, что не мешает иногда вступить в борьбу с сильным и напомнить палачам об их жертвах. Вот почему мы сочли своею обязанностью в первой же книжке нашего журнала сделать по возможности полную и беспристрастную опенку литературной деятельности Н. Г. Чернышевского.

23

Как ни приятно было для нас исполнение этой обязанности, но оно в то же время было не легко. Мы уже не говорим о недостаточности наших сил для такого важного дела. Это разумеется само собою. Но, кроме того, мы просим читателя помнить, что до настоящего времени не существует еще полного собрания сочинений Чернышевского. Издан­ные за границей (г. Элпидиным и отчасти г. Жемановым) статьи его далеко не составляют и половины всего им написанного. Поэтому мы вынуждены были обратиться к первоначальному источнику, т. е. к журналу «Современник», в котором главным образом писал Николай Гаврилович. Всем известно, легко ли доставать старые русские журналы за границей. Мы только отчасти могли справиться с этой трудностью. Мы не могли достать «Современник» за некоторые из тех годов, к ко­торым относится сотрудничество в нем Чернышевского. При чтении же тех книжек его, которые удалось достать нам, мы встретили новое затруднение. Очень многие статьи Чернышевского, — именно, все статьи в отделах «новых книг», «политики» и «литературы» (русской и ино­странной) — печатались без подписи. Нам пришлось поэтому с работой критика соединить работу библиографа и перечитывать неподписанные статьи с тем, чтобы, по языку и приемам изложения, определить вероят­ность их принадлежности Н. Г. Чернышевскому. Понятно, что здесь возможны были сомнения и даже ошибки. Как ни своеобразна литера­турная манера Чернышевского и как ни легко узнать его слог всякому, кто прочел со вниманием хоть немногие из его произведений, но все-таки относительно некоторых статей мы так и не могли решить, при­надлежат ли они ему или кому-нибудь другому. Вообще говоря, мы избегали ссылок на подобные сомнительные статьи. Только в одном случае, на который будет указано в своем месте, мы решились отсту­пить от этого правила, сославшись на статью, может быть, даже ве­роятно, не принадлежащую нашему автору, но чрезвычайно важную для оценки взглядов кружка «Современника» на социальный вопрос. Все же остальные из цитируемых нами статей несомненно написаны Чернышев­ским, и в этом легко убедится всякий, кто потрудится прочесть их. После этой необходимой, но мало интересной оговорки мы могли бы, кажется, перейти к делу. Но нам, как на грех, подвертывается на язык новая оговорка. Мы хотим извиниться перед читателем в том, что наш критический очерк начнется довольно длинной выпиской. Кто не знает, что подобные введения и некрасивы, и педантичны? Но мы ми­римся с этим обстоятельством, потому что наша выписка хорошо пояснит наше отношение к делу. Когда приятное идет вразрез с по-

1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   26