Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Анатолий Кони федор петрович гааз




страница3/7
Дата03.07.2017
Размер1 Mb.
1   2   3   4   5   6   7
Он предлагал, например, упорядочить продажу «секретных» средств и облегчить русским изобретателям возможность применения и сбыта придуманных или найденных ими полезных средств. Ему отвечали, что на сей предмет уже существуют надлежащие и достаточные законоположения. Представляя полицейские сведения о скоропостижно умерших в 1825 году в Москве (всего в течение года 176, в том числе от «апоплексического кровомокротного удара вследствие грудной водяной болезни» два) и совершенно основательно, ввиду ряда приводимых им примеров, предполагая, что большинство из них умерло от несвоевременно поданной помощи и даже от полного ее отсутствия, он предлагал просить об учреждении в Москве особого врача для наблюдения за организацией попечения о внезапно заболевших, нуждающихся в немедленной помощи, по примеру Гамбурга, где в продолжение 18 лет, начиная с 1808 года, спасено из 1794, близких к скоропостижной смерти, 1677 человек. Контора отвечала ему постановлением о том, что мера эта излишня и бесполезна, ибо при каждой части города Москвы есть уже положенный по штату лекарь. Указывая, что в 1815 году было упразднено в Екатерининской больнице 50 кроватей для крепостных помещичьих людей, вследствие отказа установить плату с владельцев таких больных по 5 рублей ассигнациями в месяц, и что вследствие этого с 1822 по 1825 год отказано в приеме 2774 больным, некоторые из коих были брошены на улице и там скончались, Гааз, ссылаясь на увеличение средств приказа общественного здравия, просил контору хлопотать о восстановлении упраздненных кроватей, «будучи далек от безнадежности хотя бы и чрез сие малое пособие предуготовить помощь некоторым из великого числа страждущих». Ему отвечали лаконическою отпискою, что о представлении его будет доведено до сведения по принадлежности. Испуганный результатом оспенного заражения в Москве, он входил в контору с подробною запискою о ряде практических мер и необходимых средств к успешному введению оспопрививания, встречавшего постоянные препятствия в апатическом и недобросовестном отношении к нему местных врачей и иных начальств и в «предрассудках многих людей, будто несообразно природе человеческой заимствовать оспенную материю от животного, опасаясь от сего какого-то повреждения в здоровье и даже некоторого худого влияния на самую нравственность». Записка сопровождалась «прожектом» и различными, потребовавшими усидчивого труда табелями и реестрами. Ему отвечали постановлением об отсылке записки «по принадлежности», с присовокуплением мнения, что по предмету оспопрививания уже существуют надлежащие законные постановления. Наконец, его тревожил нецелесообразный и противоречащий элементарным понятиям о душевных болезнях порядок освидетельствования сумасшедших, к сожалению, сохранивший многие свои ненормальные стороны и до сих пор. Нужно требовать, утверждал он, предварительных сведений от родных, повествующих о жизни свидетельствуемого, о характере и признаках болезни, нужно подвергать его предварительному испытанию чрез врачей, а нельзя прямо, внезапно, без всяких сведений о прошлом, ставить человека, «подчиненного или меньшего звания», пред «первейшими лицами губернского правительства», не рискуя смутить его, принудить к молчанию и вообще лишить возможности сохранять свое умственное спокойствие, тем более что и члены физиката, люди, подчиненные губернатору, «сами часто бывают объяты к последнему чувством, мешающим заняться с полным вниманием и свободою больным, которому они, поэтому же, не внушают доверия». Предлагая ряд правил, быть может, не лишних и теперь, чрез 75 лет, и гарантирующих научность и независимость в исследовании состояния предполагаемых сумасшедших, Гааз просил медицинскую контору взять его мнение в рассуждение. Контора не нашла, однако, представление это достойным «взятия в рассуждение», а ограничилась препровождением его гражданскому генерал-штабдоктору. Таким образом, канцелярская трясина засасывала почти каждое мнение или начинание «беспокойного» штадт-физика, отвечая на них своего рода указаниями вроде занесенного в протокол замечания инспектора медицинской конторы Добронравова о том, что «конторе неизвестно, какими путями достиг, будучи иноземцем, доктор Гааз чинов». Объяснив в официальном письме на имя инспектора, что еще 1 марта 1811 г. императрица Мария Федоровна уведомила рескриптом главного директора Павловской больницы, что «уважая искусство и рвение доктора Гааза, она испросила у императора, любезнейшего своего сына, пожалование его чина надворного советника в ожидании, что он тем поощрится к усугублению ревностного своего старания», Гааз прибавляет: «С тех пор, уже 16 лет, я посвятил все свои силы на служение страждущему человечеству в России и если чрез сие не приобрел некоторым образом права на усыновление, как предполагает господин инспектор, говоря, что я иноземец, то я буду весьма несчастлив». 27 июля 1826 г. своеобразное патриотическое чувство господина Добронравова получило полное удовлетворение. Иноземец оставил должность штадт-физика. Но его недругам этого было мало. Они хотели оставить ему прочное о себе воспоминание. Ввиду того, что в запасной аптеке оказался испорченным от сырости огромный запас ревеня (медикамента очень ценного), Гааз предпринял с разрешения генерал-губернатора ремонт здания, стоивший 1502 рубля, и устроил при этом сверх сметы блок для поднятия ревеня в верхние этажи и чуланчики при помещении служащих. Это послужило к возбуждению переписки «о незаконном израсходовании бывшим штадт-физиком Гаазом 1502 рублей», которая, несмотря на письменное обязательство его уплатить эту сумму из собственных денег, если бы выдача не была утверждена начальством, длилась, причиняя ему много волнений и неприятностей, 19 лет и окончилась признанием его действий вполне правильными. Цель отомстить честному человеку, уязвить его в самое больное место, была достигнута. Оставя медицинскую контору, Гааз снова предался частной практике, отзываясь на всякую нужду в нем как в медике. Так, еще в конце 1826 года московский комендант доносил генерал-губернатору, что развившаяся с необычайной силой в московском отделении для кантонистов эпидемическая глазная болезнь прекращена лишь благодаря энергии и знаниям нарочито приглашенного известного специалиста доктора Гааза. В это время ему было 47 лет; он постоянно носил костюм своих молодых лет, напоминавший прошлое столетие, — фрак, белое жабо и манжеты, короткие, до колен, панталоны, черные шелковые чулки, башмаки с пряжками, пудрил волосы и собирал их, сначала сзади в широкую косу с черным бантом, а затем, начав сильно терять волосы, стал носить небольшой рыжеватый парик; ездил, по тогдашней моде, цугом, в карете, на четырех белых лошадях. Обладая в Москве домом и подмосковным имением в селе Тишках, где он устроил суконную фабрику, Гааз вел жизнь серьезного, обеспеченного и пользующегося общественным уважением человека. Он много читал, любил дружескую беседу и состоял в оживленной переписке со знаменитым Шеллингом. К этому-то человеку обратился князь Д.В. Голицын, набирая первый состав московского попечительного о тюрьмах комитета. Гааз ответил на приглашение горячим письмом, кончая его словами: «Simplement et pleinement je me rends a la vocation de membre du comite des prisons». И действительно, поняв свое новое призвание, он отдался ему вполне, начав с новою деятельностью и новую жизнь. Назначенный членом комитета и главным врачом московских тюрем и занимая с 1830 по 1835-й должность секретаря комитета, он приступил к участию в действих комитета с убеждением, что между преступлением, несчастьем и болезнью есть тесная связь, что трудно, и иногда и совершенно невозможно отграничить одно от другого и что отсюда вытекает и троякого рода отношение к лишению свободы. Необходимо справедливое, без напрасной жестокости, отношение к виновному, деятельное сострадание к несчастному и призрение больного. Выше было указано, что положение вещей при открытии тюремных комитетов было совершенно противоположное. За виновным отрицались почти все человеческие права и потребности, больному отказывалось в действительной помощи, несчастному — в участии. С этим положением вещей вступил в открытую борьбу Гааз и вел ее всю жизнь. Его ничто не останавливало, не охлаждало — ни канцелярские придирки, затруднения и путы, ни косые взгляды и ироническое отношение некоторых из председателей комитета, ни столкновения с сильными мира, ни гнев всемогущего графа Закревского [32], ни даже частые и горькие разочарования в людях... Из книги, изданной после его смерти, «Appel aux femmes», он вещает: «Торопитесь делать добро!» Слова эти были лозунгом всей его дальнейшей жизни, каждый день которой был живым их подтверждением и осуществлением. Увидав воочию положение тюремного дела, войдя в соприкосновение с арестантами, Федор Петрович, очевидно, испытал сильное душевное потрясение. Мужественная душа его не убоялась, однако, горького однообразия представившихся ему картин, не отвернулась от них с трепетом и бесплодным соболезнованием. С непоколебимою любовью к людям и к правде вгляделся он в эти картины и с упорною горячностью стал трудиться над смягчением их темных сторон. Этому труду и этой любви отдал он все свое время, постепенно перестав жить для себя. С открытия комитета до кончины Федора Петровича, в течение почти 25 лет, было всего 293 заседания комитета — и в них он отсутствовал только один раз, да и то мы увидим, по какому поводу. И в журнале каждого заседания, как в зеркале, отражается его неустанная, полная энергии и забвения о себе деятельность. Чем дальше шли годы, чем больше накоплялось этих журналов, тем резче изменялись образ и условия жизни Гааза. Быстро исчезли белые лошади и карета, с молотка пошла оставленная без «хозяйского глаза» и заброшенная суконная фабрика, бесследно продана была недвижимость, обветшал оригинальный костюм, и когда в 1853 году пришлось хоронить некогда видного и известного московского врача, обратившегося, по мнению некоторых, в смешного одинокого чудака, то оказалось необходимым сделать это на счет полиции...   IV Обязанный по должности своей сразу иметь дело и с тюремной статикой и с тюремной динамикой, Гааз тотчас же прозрел, сквозь загрубелые черты арестанта, нестираемый преступлением образ человека, образ существа, представляющего физический и нравственный организм, которому доступно страдание. На уменьшение этого двоякого страдания он и направил свою деятельность. Каждую неделю раз, а иногда и два, отправлялась из Москвы партия ссылаемых в Сибирь. Пересыльная тюрьма была устроена в странном месте. На правом берегу Москвы-реки, против Девичьего поля и знаменитого монастыря, холмистою грядою возвышаются так называемые Воробьевы горы. Почти вся Москва видна с них, со своими многочисленными церковными главами, башнями и монументальными постройками. На них-то хотел император Александр I воздвигнуть храм Спасителю по обету, данному в манифесте, возвестившем в 1812 году русскому народу, что «последний неприятельский солдат переступил границу». Громадный храм, по проекту молодого, мистически настроенного художника Витберга [33 ], должен был состоять из трех частей, связанных между собою одною общею глубокою идеею. Начинаясь колоннадами от реки, храм образовывал сначала нечто вроде полутемной колоссальной гробницы, иссеченной в горе и хранящей в своих недрах останки героев двенадцатого года, затем от этого царства смерти он переходил в светлый и богато украшенный храм жизни, увенчанный, в свою очередь, храмом духа, строгим и прозрачным, покрытым колоссальным куполом. Неопытный в жизни, доверчивый и непрактичный Витберг сделался жертвой злоупотреблений и хищничества окружавших его техников-строителей и подрядчиков. Постройка храма стала обходиться так дорого, что проект показался невыполнимым. Витберг был отдан под суд, работа на Воробьевых горах брошена, и храм Спасителя возник гораздо позже на своем теперешнем месте. Но от обширного предприятия остались различные постройки, начатые стены, мастерские, казармы для рабочих, кузницы и т. п. Их решено было утилизировать и приспособить к устройству пересыльной тюрьмы. Так возникла та тюрьма на Воробьевых горах, с которою неразрывно связал свое имя Гааз. Через московскую пересыльную тюрьму шли арестанты, ссылаемые из 24 губерний, и число их в 30-х и 40-х годах никогда не было менее 6 тысяч человек в год. Так, например, в 1846 году прошло через московскую пересыльную тюрьму в Сибирь и в другие губернии арестантов военных и гражданских, не считая следовавших «под присмотром» 6760 человек, в 1848 году — 7714, в 1850 году — 8205. В некоторые годы число пересылаемых, под влиянием особых временных обстоятельств, очень увеличивалось, и этапу приходилось работать усиленно. Так, из отчета штаб-лекаря Гофмана о числе задержанных для справок и по болезням в московской пересыльной тюрьме в 1833 году видно, что всех пересылаемых в этом году было 18 147 человек, из которых арестантов 11 149 (мужчин — 10 423, женщин — 726) и пересылаемых «не вроде арестантов» — 6998 (мужчин — 6971, женщин — 27). Вообще с 1827 года по 1846 год в одну Сибирь из России препровождено через Москву 159 755 человек, не считая детей, следовавших за родителями. Принявшись горячо за исполнение обязанностей директора комитета и получив под свое наблюдение, между прочим, и пересыльную тюрьму, Гааз сразу пришел в соприкосновение со всею массою пересылаемых, и картина их физических и нравственных страданий, далеко выходивших за пределы установленной законом даже и для осужденных кары, предстала ему во всей своей яркости. Прежде всего, как и следовало ожидать, его поразило препровождение ссыльных на пруте. Он увидел, что тягости пути обратно пропорциональны признанной судом вине ссылаемых, ибо в то время, когда важнейшие преступники, отправляемые на каторгу, свободно шли в ножных кандалах, подвешивая их к поясу за среднее кольцо, соединявшее ножные обоймы цепи, менее важные, шедшие на поселение, нанизанные на прут, стесненные во всех своих движениях и естественных потребностях, претерпевали в пути всевозможные муки и были лишены всякого отдыха при остановке на полуэтапах вследствие лишения единственного утешения узника — спокойного сна. Он услышал слезные мольбы ссыльно-поселенцев, просивших, как благодеяния, обращения с ними как с каторжными. Он нашел также прикованными к пруту не одних осужденных, но, на основании ст. 120 Устава о ссыльных, т. XIV (изд. 1842 г.), и препровождаемых «под присмотром», т. е. пересылаемых административно на место приписки или жительства, просрочивших паспорты, пленных горцев и заложников, отправляемых на водворение в северные губернии (журналы комитета за 1842 г.), беглых кантонистов, женщин и малолетних и вообще массу людей, шедших, согласно оригинальному народному выражению, «по невродии» (т. е., говоря словами закона, «не вроде арестантов»). Он нашел также между ними не только ссылаемых в Сибирь по воле помещиков, но даже и препровождаемых на счет владельцев принадлежащих им людей из столиц и других городов до их имений, т. е., вернее, до уездных городов, где стояли имения, причем внутренняя стража вела и их «в ручных укреплениях». «Я открыл, — писал он комитету в 1833 году, — в диалектике начальников внутренней стражи изречение “иметь присмотр”, которое в переводе на простой язык конвойный значит “ковать и содержать как последних арестантов”, а по толкованию самих арестантов — значит “заковывать еще строже, чем каторжных”». С тревогой и негодованием сознал он, что по «владимирке» постоянно, со стоном и скрежетом, направляются, непрерывно возобновляясь, эти подвижные ланкастерские школы взаимного обучения ненависти друг к другу, презрению к чужим страданиям, забвению всякого стыда и разврату в слове и в деле!.. Но Гааз не принадлежал к людям, которые принимают совет «отойти от зла и сотворить благо», в смысле простого неучастия в творимом другими зле — его восприимчивая душа следовала словам поэта «Не иди во стан безвредных, когда полезным можешь быть». Он тотчас же забил тревогу по поводу прута, начав против этого орудия пытки борьбу, длившуюся с настойчивою и неостывающею ненавистью с октября 1829-го многие годы подряд. Он нашел себе союзника и влиятельного истолкователя в князе Д.В. Голицыне. Представления и рассказы Гааза подействовали решительным образом на этого благородного и доступного голосу житейских нужд человека. Уже 27 апреля 1829 г. в предложении комитету по поводу различных заявлений Гааза Голицын высказал полное сочувствие его мысли об отмене пересылки на пруте и выразил твердое намерение войти об этом в сношение с министром внутренних дел. В походе, предпринятом затем по почину Гааза, князю Голицыну пришлось встретиться и с личным недоброжелательством, и с медлительностью канцелярской рутины, и с противопоставлением ложных интересов и самолюбивого упорства отдельных ведомств требованиям общественной пользы, справедливости и человеколюбия. Нужно было много энергии и любви к правде, чтобы — во время долгой и томительной переписки о пруте — на месте Гааза не впасть в уныние, на месте князя Голицына не махнуть на весь вопрос рукою. Сообщение московского генерал-губернатора министру внутренних дел Закревскому о невозможности применять прут к препровождению арестантов, ибо «сей образ пересылки крайне изнурителен для сих несчастных, так что превосходит самую меру возможного терпения», сразу оскорбило несколько самолюбий. Закревскому не могло нравиться, что московский генерал-губернатор возбуждает общий вопрос, не имеющий прямого отношения к Москве, и таким образом как бы указывает министру внутренних дел на недосмотры и непорядки в области его исключительного ведения. С другой стороны, заведование арестантами во время пути лежало на чинах отдельного корпуса внутренней стражи, находившегося под высшим начальством военного министра, графа Чернышева [34 ], которому не по душе были не только вмешательство князя Голицына в действия этапных команд при пересылке арестантов, но и сам князь Голицын, представлявший как личность так мало с ним сходства. Наконец, был еще человек, выступивший передовым и упорным бойцом против Голицына и Гааза. Это был генерал Капцевич [35 ], командир отдельного корпуса внутренней стражи. Оригинальная личность его, оставившая глубокий след на русской тюремной динамике,заслуживала бы подробного изучения, хотя бы с точки зрения противоположностей, могущих уживаться в душе русского человека, вокруг добрых и даже трогательных свойств которой постепенно нарастает кора упорного служебного бездушия. Сослуживец Аракчеева при цесаревиче Павле Петровиче и заботливый до нежности начальник-солдат, суровый и резкий в обращении с подчиненными и теплый, отзывчивый и человечный первоначальный страж декабристов в Сибири, ходатай и заступник за ссыльных как западносибирский генерал-губернатор и черствый формалист в отношении к ним же в качестве командира внутренней стражи, Капцевич с мрачною подозрительностью относился, в конце 20-х годов, к деятельности и задачам тюремных комитетов и встретил «затею» Голицына, за которым, как ему было известно, стоял Гааз, вполне враждебно. Но прямо отвергнуть все, что писал Голицын о пруте, и сказать ему в форме «оставления без последствий»: не мешайся не в свое дело! — было невозможно. Он был слишком сильный человек и мог перенести свою распрю на решительный и бесповоротный суд императора Николая, который верил ему и в него... Но можно было затянуть дело, направив его в русло канцелярской переписки, и на красноречивые строки Голицына, проникнутые великодушным нетерпением, ответствовать бюрократическим измором. Так было и сделано. У Закревского в распоряжении могли быть живые и независимые свидетели того, что такое на практике «легкий» прут генерала Дибича. Но не к ним обратился он с запросом. Взгляд московского генерал-губернатора был подвергнут критике этапных начальников. Они, для которых прут во всяком случае не представлял ничего стеснительного, были спрошены о том, удобны ли прутья и правду ли пишет князь Голицын об их изнурительности Капцевич, которому было подчинено этапное начальство, получивши коварные вопросы Закревского, добавил к ним еще одну подробность. Он спрашивал уже не о том, бывали ли в действительности случаи, описанные в сообщении Голицына, но и о том, почему же, если только случаи эти существовали, не было о том доносимо главному начальству При этом, поставив пред вопрошаемыми альтернативу — или отрицать случаи неудобства прута, или признать себя виновными в умолчании о них, он интересовался знать, какие, по мнению этапного начальства, могут быть приняты меры к облегчению препровождаемых арестантов. Ему отвечали не торопясь. По отзывам начальников этапных команд, как и следовало ожидать, оказалось, что все обстоит благополучно и никаких неудобств от заковки на прут не представляется. При этом, однако, проскальзывали замечания о том, что у арестантов от прута больших ран не замечено, но что от кольца при пруте тело может ознобиться, отчего делаются раны и знаки. Вместе с тем явились и предложения замены прута. Предложено было приделать к пруту короткие цепи с ошейниками или заменить прут цепью в семь вершков, с прикрепленными к ней малыми цепями по три вершка, с наручниками. Так прошел почти год... Тогда князь Голицын вновь выступил против прута в особой записке, поднесенной им уже самому государю и содержащей сжатое, но сильное описание всех тяжелых сторон этого способа пересылки, без сомнений, неоднократно описанных ему Гаазом, вглядевшимся на Воробьевых горах во все его свойства и последствия. Но и эта записка, переданная Капцевичу, не подействовала на него. Единственная уступка, на которую уже в 1831 году согласился он, состояла лишь в признании возможным заменить прут семивершковою цепью с наручниками... Таким образом, все дело сводилось к тому, чтобы неподвижный прут заменить подвижною цепью, оставив на ней по-прежнему нескольких человек во всей тяжкой обстановке их насильственного сцепления друг с другом. Взгляд его был разделен Военным советом, и для опыта с предлагаемыми им цепями разослано по этапам 47 цепей, каждая на три пары арестантов. Опыт, по заявлениям этапных начальников, оказался удачным, и в 1832 году, по постановлению комитета министров, рассмотревшего представление Закревского о введении предложенной Капцевичем цепи, эти цепи были введены в повсеместное употребление, для чего немедленно было изготовлено 4702 цепи, каждая на три пары... Прут изменил лишь свое имя, и хотя Голицын еще несколько раз заявлял о его вреде, он продолжал свое существование до тех пор, пока, благодаря энергичным трудам Милютина [36 ] и графа Гейдена [37 ], введение перевозки арестантских партий по железным дорогам и водою не изменило коренным образом и самих приемов препровождения ссыльных. Общий вопрос, поднятый Голицыным и Гаазом, был похоронен, и достоинство ведомства, имевшего ближайшее отношение к ссыльным, сохранено во всей своей печальной неприкосновенности... Но этот общий вопрос был в то же время и местным вопросом для Воробьевской тюрьмы. Там действовал и чувствовал Гааз, продолжавший, невзирая ни на что, «гнуть свою линию». Убежденный в правильности своего взгляда и не желая дожидаться окончания переписки о пруте, которая казалась ему одною лишь формальностью, Гааз в 1829 году принялся за опыты над такою заменою прута, которая устранила бы обычные нарекания в облегчении возможности побега. Прежде всего надо было освободить руки арестантам и ссыльным и сравнять их в этом отношении с приговоренными к каторжным работам, которые шли в ножных кандалах. Но их кандалы были тяжелы. Они были разного размера, длиною от 11 вершков до 1 аршина и 4 12 вершков и весом от 4 12 до 5 12 фунтов (списки ссыльных арестантов 17 и 24 июня 1829 г.). Гааз занялся наблюдениями за изготовлением кандалов, облегченных до крайней возможности не в ущерб своей прочности. После ряда руководимых им опытов удалось изготовить кандалы с цепью, длиною в аршин и весом 3 фунта, получившие затем в тюремной практике и в устах арестантов название газовских. В этих кандалах можно было пройти большое пространство, не уставая и поддев их к поясу. Когда кандалы были готовы и испытаны самим Гаазом, он обратился к комитету с горячим ходатайством о разрешении заковывать в эти кандалы всех проходящих через Москву на пруте. Он в патетических выражениях рисовал положение прикованных, указывал на самоволие конвойных солдат, на жалкую участь «идущих под присмотром» и без вины караемых препровождением на пруте, представлял средства для заказа на первый раз новых кандалов, обещал, именем «добродетельных людей», доставление этих средств и на будущее время и объяснял, что для изготовления облегченных кандалов можно приспособить кузницу, оставшуюся на Воробьевых горах от построек Витберга. Слова Гааза, подтверждаемые самым вопиющим образом видом каждой этапной партии, встретили сочувственный отголосок в князе Голицыне, который решил «у себя» не стесняться более петербургскими проволочками. В декабре 1831 года он предложил комитету принять немедленно меры к приспособлению кузницы, оставшейся от Витберга, для перековки арестантов по указаниям доктора Гааза и к переделке кандалов по новому образцу, представленному тем же Гаазом. Комитет, в заседании 22 декабря, приняв к исполнению предложение генерал-губернатора, просил его, в свою очередь, предписать командующему внутренним гарнизоном в Москве и приказать начальникам местных этапных команд не препятствовать исправлению кандалов под руководством доктора Гааза и наложению их на пришедших в Москву на пруте арестантов.
1   2   3   4   5   6   7