Первая страница
Наша команда
Контакты
О нас

    Главная страница


Александр Урманов «Один день Ивана Денисовича» как зеркало эпохи гулага




страница1/4
Дата08.07.2017
Размер0.49 Mb.
  1   2   3   4

Александр Урманов




«Один день Ивана Денисовича»
как зеркало эпохи ГУЛАГа


(«Один день Ивана Денисовича» А.И. Солженицына: Худож. мир. Поэтика. Культурный контекст:
Сб. науч. ст. / Под ред. А.В. Урманова. Благовещенск: Изд во БГПУ, 2003. С. 37–77)

«Один день Ивана Денисовича» (1959) — первое произведение А. Солженицына, увидевшее свет. Именно этот рассказ, опубликованный более чем стотысячным тиражом в 11-м номере журнала «Новый мир» за 1962 год, принёс автору не только всесоюзную, но и по сути мировую известность. В журнальной версии «Один день…» имел жанровое обозначение «повесть». В книге «Бодался телёнок с дубом» (1967–1975) Солженицын поведал, что назвать это произведение повестью («для весу») автору предложили в редакции «Нового мира». Позже писатель высказал сожаление, что поддался внешнему давлению: «Зря я уступил. У нас смыкаются границы между жанрами и происходит обесценение форм. «Иван Денисович» — конечно рассказ, хотя и большой, нагруженный»1.

Значение произведения А. Солженицына не только в том, что оно открыло прежде запретную тему репрессий, задало новый уровень художественной правды, но и в том, что во многих отношениях (с точки зрения жанрового своеобразия, повествовательной и пространственно-временной организации, лексики, поэтического синтаксиса, ритмики, насыщенности текста символикой и т.д.) было глубоко новаторским.

Шухов и другие: модели поведения человека в лагерном мире

В центре произведения А. Солженицына — образ простого русского человека, сумевшего выжить и нравственно выстоять в жесточайших условиях лагерной неволи. Иван Денисович, по словам самого автора, — образ собирательный. Одним из его прототипов был солдат Шухов, воевавший в батарее капитана Солженицына, но никогда не сидевший в сталинских тюрьмах и лагерях. Позже писатель вспоминал: «Вдруг, почему-то, стал тип Ивана Денисовича складываться неожиданным образом. Начиная с фамилии — Шухов, — влезла в меня без всякого выбора, я не выбирал её, а это была фамилия одного моего солдата в батарее, во время войны. Потом вместе с этой фамилией его лицо, и немножко его реальности, из какой он местности, каким языком он говорил» (П. II: 427)2. Кроме того, А. Солженицын опирался на общий опыт заключённых ГУЛАГа и на собственный опыт, приобретённый в Экибастузском лагере. Авторское стремление к синтезу жизненного опыта разных прототипов, к совмещению нескольких точек зрения обусловило выбор типа повествования. В «Одном дне Ивана Денисовича» Солженицын применяет очень сложную повествовательную технику, основанную на попеременном слиянии, частичном совмещении, взаимодополнении, взаимоперетекании, а иногда и расхождении точек зрения героя и близкого ему по мироощущению автора-повествователя, а также некоего обобщённого взгляда, выражающего настроения 104 й бригады, колонны или в целом зэков-работяг как единого сообщества. Лагерный мир показан преимущественно через восприятие Шухова, но точка зрения персонажа дополняется более объёмным авторским видением и точкой зрения, отражающей коллективную психологию зэков. К прямой речи или внутреннему монологу персонажа иногда подключаются авторские размышления и интонации. Доминирующее в рассказе «объективное» повествование от третьего лица включает в себя несобственно-прямую речь, передающую точку зрения главного героя, сохраняющую особенности его мышления и языка, и несобственно-авторскую речь. Помимо этого встречаются вкрапления в форме повествования от первого лица множественного числа типа: «А миг — наш!», «Дорвалась наша колонна до улицы…», «Тут-то мы их и обжать должны!», «Номер нашему брату — один вред…» и т. д.

Взгляд «изнутри» («лагерь глазами мужика») в рассказе чередуется со взглядом «извне», причём на повествовательном уровне этот переход осуществляется почти незаметно. Так, в портретном описании старика-каторжанина Ю-81, которого в лагерной столовой разглядывает Шухов, при внимательном чтении можно обнаружить чуть заметный повествовательный «сбой». Оборот «его спина отменна была прямизною» [1: 104]3 вряд ли мог родиться в сознании бывшего колхозника, рядового бойца, а ныне прожжённого «зэка»4 с восьмилетним стажем общих работ; стилистически он несколько выпадает из речевого строя Ивана Денисовича, еле заметно диссонирует с ним. По всей видимости, здесь как раз пример того, как в несобственно-прямую речь, передающую особенности мышления и языка главного героя, «вкрапляется» чужое слово. Остаётся понять — является ли оно авторским, или же принадлежит Ю-81. Второе предположение строится на том, что А. Солженицын обычно строго следует закону «языкового фона»: то есть так строит повествование, чтобы вся языковая ткань, в том числе и собственно авторская, не выходила за круг представлений и словоупотребления персонажа, о котором идёт речь. А так как в эпизоде речь заходит о старике-каторжанине, то нельзя исключить возможности появления в данном повествовательном контексте речевых оборотов, присущих именно Ю-81.

О долагерном прошлом сорокалетнего Шухова сообщается немного: до войны он жил в небольшой деревушке Темгенёво, имел семью — жену и двух дочерей, работал в колхозе. Собственно «крестьянского», правда, в нём не так уж и много, колхозный и лагерный опыт заслонил, вытеснил некоторые «классические», известные по произведениям русской литературы крестьянские качества. Так, у бывшего крестьянина Ивана Денисовича почти не проявляется тяга к матушке-землице, нет воспоминаний о корове-кормилице. Для сравнения можно вспомнить, какую значительную роль в судьбах героев деревенской прозы играют коровы: Звездоня в тетралогии Ф. Абрамова «Братья и сестры» (1958–1972), Рогуля в повести В. Белова «Привычное дело» (1966), Зорька в повести В. Распутина «Последний срок» (1972). Вспоминая своё деревенское прошлое, о корове по имени Манька, которой злые люди прокололи вилами брюхо, рассказывает бывший вор с большим тюремным стажем Егор Прокудин в киноповести В. Шукшина «Калина красная» (1973). В произведении Солженицына подобные мотивы отсутствуют. Кони (лошади) в воспоминаниях Щ-854 тоже не занимают какого-либо заметного места и мимоходом упоминаются лишь в связке с темой преступной сталинской коллективизации: «В одну кучу скинули <ботинки>, весной уж твои не будут. Точно, как лошадей в колхоз сгоняли» [1: 13]; «Такой мерин и у Шухова был, до колхоза. Шухов-то его приберегал, а в чужих руках подрезался он живо. И шкуру с его сняли» [1: 76]. Характерно, что этот мерин в воспоминаниях Ивана Денисовича предстаёт безымянным, безликим. В произведениях же деревенской прозы, рассказывающих о крестьянах советской эпохи, кони (лошади), как правило, индивидуализированы: Пармен в «Привычном деле», Игренька в «Последнем сроке», Весёлка в «Мужиках и бабах» Б. Можаева и т.д. Безымянная кобыла, купленная у цыгана и «отбросившая копыта» ещё до того, как её обладатель сумел добраться до своего куреня, естественна в пространственно-этическом поле полулюмпенизированного деда Щукаря из романа М. Шолохова «Поднятая целина». Не случайна в этом контексте и такая же безымянная «телушка», которую Щукарь «подвалил», чтобы не отдавать в колхоз, и, «от великой жадности» объевшись вареной грудинкой, вынужден был в течение нескольких суток беспрестанно бегать «до ветру» в подсолнухи.

У героя А. Солженицына нет сладостных воспоминаний о святом крестьянском труде, зато «в лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку — целыми сковородами, кашу — чугунками, а ещё раньше, по-без-колхозов, мясо — ломтями здоровыми. Да молоко дули — пусть брюхо лопнет» [1: 37]. То есть деревенское прошлое воспринимается скорее памятью изголодавшегося желудка, а не памятью истосковавшихся по земле, по крестьянскому труду рук и души. У героя не проявляется ностальгии до деревенскому «ладу», по крестьянской эстетике. В отличие от многих героев русской и советской литературы, не прошедших школы коллективизации и ГУЛАГа, Шухов не воспринимает отчий дом, родную землю как «утраченный рай», как некое сокровенное место, к которому устремлена его душа. Возможно, это объясняется тем, что автор хотел показать катастрофические последствия социальных и духовно-нравственных катаклизмов, потрясших в XX столетии Россию и существенно деформировавших структуру личности, внутренний мир, саму природу русского человека. Вторая возможная причина отсутствия у Шухова некоторых «хрестоматийных» крестьянских черт — опора автора рассказа прежде всего на реальный жизненный опыт, а не на стереотипы художественной культуры.

«Из дому Шухов ушёл двадцать третьего июня сорок первого года» [1: 31], воевал, был ранен, отказался от медсанбата и добровольно вернулся в строй, о чём в лагере не раз сожалел: «Шухов вспомнил медсанбат на реке Ловать, как он пришёл туда с повреждённой челюстью и — недотыка ж хренова! — доброй волею в строй вернулся» [1: 19]. В феврале 1942 го на Северо-Западном фронте армию, в которой он воевал, окружили, многие бойцы попали в плен. Иван Денисович же, пробыв в фашистском плену всего два дня, бежал, вернулся к своим. Развязка этой истории содержит скрытую полемику с рассказом М.А. Шолохова «Судьба человека» (1956), центральный персонаж которого, бежав из плена, был принят своими как герой. Шухова же, в отличие от Андрея Соколова, обвинили в измене: будто он выполнял задание немецкой разведки: «Какое ж задание — ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто — задание» [1: 49]. Эта подробность ярко характеризует сталинскую систему правосудия, при которой обвиняемый сам должен доказывать собственную вину, предварительно придумав её. Во-вторых, приведённый автором частный случай, касающийся как будто бы только главного героя, даёт основания предположить, что «Иванов Денисовичей» проходило через руки следователей так много, что те были просто не в состоянии каждому солдату, побывавшему в плену, придумать конкретную вину. То есть на уровне подтекста речь здесь идёт о масштабах репрессий.

Кроме того, как заметили уже первые рецензенты (В. Лакшин), данный эпизод помогает глубже понять героя, смирившегося с чудовищными по несправедливости обвинениями и приговором, не ставшего протестовать и бунтовать, добиваясь «правды». Иван Денисович знал, что если не подпишешь — расстреляют: «В контрразведке били Шухова много. И расчёт был у Шухова простой: не подпишешь — бушлат деревянный, подпишешь — хоть поживёшь ещё малость» [1: 50]. Иван Денисович подписал, то есть выбрал жизнь в неволе. Жестокий опыт восьми лет лагерей (семь из них — в Усть-Ижме, на севере) не прошёл для него бесследно. Шухов вынужден был усвоить некоторые правила, без соблюдения которых в лагере трудно выжить: не спешит, в открытую не перечит конвою и лагерному начальству, «кряхтит и гнётся», лишний раз не «высовывается».

Шухов наедине с самим собой, как отдельная личность отличается от Шухова в бригаде и тем более — в колонне зэков. Колонна — тёмное и длинное чудовище с головой («уж голову колонны шмонали»), плечами («колыхнулась колонна впереди, закачалась плечами»), хвостом («хвост на холм вывалил») — поглощает заключённых, превращает их в однородную массу. В этой массе Иван Денисович незаметно для самого себя меняется, усваивает настроение и психологию толпы. Забыв о том, что сам он только что работал «звонка не замечая», Шухов вместе с другими зэками озлобленно кричит на проштрафившегося молдавана:

«А толпу всю и Шухова зло берёт. Ведь это что за стерва, гад, падаль, паскуда, загребанец? <…> Что, не наработался, падло? Казённого дня мало, одиннадцать часов, от света до света? <…>

— У-у-у! — люлюкает толпа от ворот <…> Чу-ма-а! Шко-одник! Шушера! Сука позорная! Мерзотина! Стервоза!!

И Шухов тоже кричит: — Чу-ма!» [1: 82–84].

Другое дело — Шухов в своей бригаде. С одной стороны, бригада в лагере — это одна из форм порабощения: «такое устройство, чтоб не начальство зэков понукало, а зэки друг друга» [1: 44]. С другой, бригада становится для заключённого чем-то вроде дома, семьи, именно здесь он спасается от лагерного нивелирования, именно здесь несколько отступают волчьи законы тюремного мира и вступают в силу универсальные принципы человеческих взаимоотношений, универсальные законы этики (хотя и в несколько урезанном и искажённом виде). Именно здесь зэк имеет возможность ощутить себя человеком.

Одна из кульминационных сцен рассказа — развёрнутое описание работы 104 й бригады на строительстве лагерной ТЭЦ. Эта бесчисленное число раз прокомментированная сцена даёт возможность глубже постичь характер главного героя. Иван Денисович, вопреки усилиям лагерной системы превратить его в раба, который трудится ради «пайки» и из страха наказания, сумел остаться свободным человеком. Даже безнадёжно опаздывая на вахту, рискуя попасть за это в карцер, герой останавливается и ещё раз с гордостью осматривает сделанную им работу: «Эх, глаз — ватерпас! Ровно!» [1: 78]. В уродливом лагерном мире, основанном на принуждении, насилии и лжи, в мире, где человек человеку — волк, где проклят труд, Иван Денисович, по меткому выражению В. Чалмаева, вернул себе и другим — пусть ненадолго! — ощущение изначальной чистоты и даже святости труда.

В этом вопросе с автором «Одного дня…» принципиально расходился другой известный летописец ГУЛАГа — В. Шаламов, который в своих «Колымских рассказах» утверждал: «В лагере убивает работа — поэтому всякий, кто хвалит лагерный труд, — подлец или дурак»5. В одном из писем к Солженицыну Шаламов высказал эту мысль и от своего имени: «Те, кто восхваляет лагерный труд, ставятся мной на одну доску с теми, кто повесил на лагерные ворота слова: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства» <…> Нет ничего циничнее <этой> надписи <…> И не есть ли восхваление такого труда худшее унижение человека, худший вид духовного растления? <…> В лагерях нет ничего хуже, оскорбительнее смертельно-тяжёлой физической подневольной работы <…> Я тоже «тянул, пока мог», но я ненавидел этот труд всеми порами тела, всеми фибрами души, каждую минуту»6.

Очевидно, не желая соглашаться с подобными выводами (с «Колымскими рассказами» автор «Ивана Денисовича» познакомился в конце 1962 года, прочитав их в рукописи, позиция Шаламова была ему известна также по личным встречам и переписке), А. Солженицын в написанной позже книге «Архипелаг ГУЛАГ» вновь скажет о радости созидательного труда даже в условиях несвободы: «Ни на что тебе не нужна эта стена и не веришь ты, что она приблизит счастливое будущее народа, но, жалкий, оборванный раб, у этого творения своих рук ты сам себе улыбнёшься».

Ещё одной формой сохранения внутреннего ядра личности, выживания человеческого «я» в условиях лагерного нивелирования людей и подавления индивидуальности является использование заключёнными в общении между собой имён и фамилий, а не зэковских номеров. Так как «назначение имени — выражать и словесно закреплять типы духовной организации», «тип личности, онтологическую форму её, которая определяет далее её духовное и душевное строение»7, утрата заключённым своего имени, замена его номером или кличкой может означать полное или частичное распадение личности, духовную смерть. Среди персонажей «Одного дня…» нет ни одного, полностью утратившего своё имя, превратившегося в нумер. Это касается даже опустившего Фетюкова.

В отличие от лагерных номеров, закрепление которых за зэками не только упрощает работу надзирателей и конвоиров, но и способствует размыванию личностного самосознания узников ГУЛАГа, их способность к самоидентификации, имя позволяет человеку сохранить первичную форму самопроявления человеческого «я». Всего в 104-й бригаде 24 человека, но выделены из общей массы, включая Шухова, четырнадцать: Андрей Прокофьевич Тюрин — бригадир, Павло — помбригадира, кавторанг Буйновский, бывший кинорежиссёр Цезарь Маркович, «шакал» Фетюков, баптист Алёша, бывший узник Бухенвальда Сенька Клевшин, «стукач» Пантелеев, латыш Ян Кильдигс, два эстонца, одного из которых зовут Эйно, шестнадцатилетний Гопчик и «здоровенный сибиряк» Ермолаев.

Фамилии персонажей нельзя назвать «говорящими», но, тем не менее, некоторые из них отражают особенности характера героев: фамилия Волковой принадлежит по-звериному жестокому, злобному начальнику режима; фамилия Шкуропатенко — зэку, рьяно исполняющему обязанности вертухая, словом, «шкуре». Алёшей назван всецело поглощённый размышлениями о Боге молодой баптист (здесь нельзя исключать аллюзийную параллель с Алёшей Карамазовым из романа Достоевского), Гопчиком — ловкий и плутоватый юный зэк, Цезарем — мнящий себя аристократом, вознёсшийся над простыми работягами столичный интеллигент. Фамилия Буйновский подстать гордому, готовому в любой момент взбунтоваться заключённому — в недавнем прошлом «звонкому» морскому офицеру.

Однобригадники чаще называют Буйновского кавторангом, капитаном, реже обращаются к нему по фамилии и никогда — по имени-отчеству (подобной чести удостаиваются только Тюрин, Шухов и Цезарь). Кавторангом его именуют возможно потому, что в глазах зэков с многолетним стажем он ещё не утвердился как личность, остался прежним, долагерным человеком — человеком-социальной ролью. В лагере Буйновский ещё не адаптировался, он всё ещё ощущает себя морским офицером. Потому, видимо, своих собригадников и называет «краснофлотцами» [1: 9], Шухова — «матросом» [1: 79], Фетюкова — «салагой» [1: 70].

Едва ли не самый длинный перечень антропонимов (и их вариантов) у центрального персонажа: Шухов, Иван Денисович, Иван Денисыч, Денисыч, Ваня. Надзиратели именуют его на свой лад: «ще-восемьсот пятьдесят четыре», «чушка», «падло».

Говоря о типичности этого персонажа, нельзя упускать, что портрет и характер Ивана Денисовича выстраиваются из неповторимых черт: образ Шухова собирательный, типический, но вовсе не усреднённый. А между тем нередко критики и литературоведы делают акцент именно на типичности героя, его неповторимые индивидуальные особенности отводя на второй план или вовсе ставя под сомнение. Так, М. Шнеерсон писала: «Шухов — яркая индивидуальность, но, пожалуй, типологические черты в нём преобладают над личностными»8. Ж. Нива не увидел в образе Щ-854 принципиальных отличий даже от дворника Спиридона Егорова — персонажа романа «В круге первом» (1955-1968). По его словам, «Один день Ивана Денисовича» — «это «отросток» от большой книги (Шухов повторяет Спиридона) или, скорее, сжатый сгущенный, популярный вариант зэковской эпопеи», ««выжимка» из жизни зэка»9.

В интервью, посвящённом 20-летию выхода «Одного дня Ивана Денисовича», А. Солженицын высказался как будто бы в пользу того, что его персонаж — фигура преимущественно типическая, по крайней мере, таким он задумывался: «Ивана Денисовича я с самого начала так понимал, что <…> это должен быть самый рядовой лагерник <…> самый средний солдат этого ГУЛАГа» (П. III: 23). Но буквально в следующей фразе автор признался, что «иногда собирательный образ выходит даже ярче, чем индивидуальный, вот странно, так получилось с Иваном Денисовичем».

Понять — почему герой А. Солженицына сумел и в лагере сохранить свою индивидуальность, помогают высказывания автора «Одного дня…» о «Колымских рассказах». По его оценке, там действуют «не конкретные особенные люди, а почти одни фамилии, иногда повторяясь из рассказа в рассказ, но без накопления индивидуальных черт. Предположить, что в этом и был замысел Шаламова: жесточайшие лагерные будни истирают и раздавливают людей, люди перестают быть индивидуальностями <…> Не согласен я, что настолько и до конца уничтожаются все черты личности и прошлой жизни: так не бывает, и что-то личное должно быть показано в каждом»10.

В портрете Шухова встречаются типические детали, делающие его почти неразличимым, когда он находится в огромной массе зэков, в лагерной колонне: двухнедельная щетина, «бритая» голова [1: 15], «зубов нет половины» [1: 33], «ястребиные глаза лагерника» [1: 107], «пальцы закалелые» [1: 25] и т. д. Одевается он точно так же, как и основная масса зэков-работяг. Однако в облике и повадках солженицынского героя есть и индивидуальное, писатель наделил его немалым числом отличительных особенностей. Даже лагерную баланду Щ-854 ест не так, как все: «В любой рыбе ел он всё, хоть жабры, хоть хвост, и глаза ел, когда они на месте попадались, а когда вываливались и плавали в миске отдельно — большие рыбьи глаза — не ел. Над ним за то смеялись» [1: 16]. И ложка у Ивана Денисовича имеет особую метку, и мастерок у персонажа особенный11, и лагерный номер у него начинается на редкую букву.

Не зря В. Шаламов отмечал, что «художественная ткань <рассказа> так тонка, что различаешь латыша от эстонца». Неповторимыми портретными чертами в произведении А. Солженицына наделён не только Шухов, но и все остальные выделенные из общей массы лагерники. Так, у Цезаря — «усы чёрные, слитые, густые» [1: 25]; баптист Алёша — «чистенький, приумытый» [1: 21], «глаза, как свечки две, теплятся» [1: 117]; бригадир Тюрин — «в плечах здоров да и образ у него широкий», «лицо в рябинах крупных, от оспы», «кожа на лице — как кора дубовая» [1: 34-35]; эстонцы — «оба белые, оба длинные, оба худощавые, оба с долгими носами, с большими глазами» [1: 37]; латыш Кильдигс — «красноликий, упитанный» [1: 39], «румяный», «толстощёкий» [1: 65]; Шкуропатенко — «жердь кривая, бельмом уставился» [1: 59]. Максимально индивидуализирован и единственный развёрнуто представленный в рассказе портрет зэка — старого каторжанина Ю-81.

Подробного, развёрнутого портрета главного героя, напротив, автор не даёт. Он ограничивается отдельными деталями внешности персонажа, по которым читатель должен самостоятельно воссоздать в своём воображении целостный образ Щ-854. Писателя привлекают такие внешние подробности, по которым можно составить представление о внутреннем содержании личности. Отвечая одному своему корреспонденту, приславшему самодельную скульптуру «Зэк» (воссоздающую «типический» образ лагерника), Солженицын писал: «Иван ли Денисович это? Боюсь, что всё-таки нет <…> В лице Шухова обязательно должна проглядывать доброта (как бы она ни была задавлена) и юмор. На лице же Вашего зэка — только суровость, огрубелость, ожесточённость. Всё это верно, всё это и создаёт обобщённый образ зэка, но… не Шухова»12.

Судя по приведённому высказыванию писателя, существенной особенностью характера героя является отзывчивость, способность к состраданию. В этой связи не может восприниматься простой случайностью соседство Шухова с христианином Алёшей. Несмотря на иронию Ивана Денисовича во время разговора о Боге, несмотря на его утверждение, что он не верит в рай и ад, в характере Щ-854 отразилось в том числе и православное мироощущение, для которого свойственно прежде всего чувство жалости, сострадания. Казалось бы, трудно представить себе положение худшее, чем у этого бесправного лагерника, однако сам он не только о своей судьбе печалится, но и сопереживает другим. Иван Денисович жалеет жену, которая много лет в одиночку растила дочерей и тянула колхозную лямку. Несмотря на сильнейшее искушение, вечно голодный зэк запрещает присылать ему посылки, понимая, что жене и без того нелегко. Сочувствует Шухов баптистам, получившим по 25 лет лагерей. Жаль ему и «шакала» Фетюкова: «Срока ему не дожить. Не умеет он себя поставить». Шухов сочувствует неплохо устроившемуся в лагере Цезарю, которому приходится ради сохранения привилегированного положения отдавать часть присылаемых ему продуктов. Щ-854 иногда сочувствует охранникам («<…> тоже им не масло сливочное в такой мороз на вышках топтаться») и конвоирам, на ветру сопровождающим колонну («<…> им-то тряпочками завязываться не положено. Тоже служба неважная»).

В 60-е годы критики нередко упрекали Ивана Денисовича в том, что он не сопротивляется трагическим обстоятельствам, смирился с положением бесправного зэка. Такую позицию, в частности, обосновывал Н. Сергованцев13. Уже в 90 е высказывалось мнение, что писатель, создав образ Шухова, якобы оклеветал русский народ. Один из наиболее последовательных сторонников такой точки зрения Н. Федь утверждал, что Солженицын выполнил «социальный заказ» официальной советской идеологии 60 х годов, заинтересованной в переориентировке общественного сознания с революционного оптимизма на пассивную созерцательность. По словам автора журнала «Молодая гвардия», официозная критика нуждалась в «эталоне этакого ограниченного, духовно сонного, а в общем, равнодушного человека, не способного не то что на протест, а даже на робкую мысль какого-либо недовольства», и подобным требованиям солженицынский герой будто бы отвечал как нельзя лучше:
«Русский мужик в сочинении Александра Исаевича выглядит трусливым и глупым до невозможности <…> Вся философия жизни Шухова сводится к одному — к выживанию, несмотря ни на что, любой ценой. Иван Денисович — опустившийся человек, у которого воли и самостоятельности хватает лишь на то, чтобы «набить брюхо» <…> Его стихия — подать, поднести что-нибудь, пробежать до общего подъёма по каптёркам, где кому надо услужить и т.п. Так и бегает он, как пёс, по лагерю <…> Его холуйская натура двойственна: к высокому начальству Шухов полон подобострастия и затаённого восхищения, а к низшим чинам питает презрение <…> Истинное удовольствие Иван Денисович получает от пресмыкательства перед обеспеченными заключёнными, особенно если они нерусского происхождения <…> Солженицынский герой живёт в полной духовной прострации <…> Примирение с унижением, несправедливостью и мерзостью привело к атрофированию всего человеческого в нём. Иван Денисович — законченный манкурт, без надежд и даже какого-либо просвета в душе. Но это же явная солженицынская неправда, даже какой-то умысел: принизить русского человека, лишний раз подчеркнуть его якобы рабскую сущность»14.
В отличие от Н. Федя, крайне тенденциозно оценивающего Шухова, В. Шаламов, за плечами которого было 18 лет лагерей, в своём разборе произведения Солженицына писал о глубоком и тонком понимании автором крестьянской психологии героя, которая проявляется «и в любознательности, и природно цепком уме, и умении выжить, наблюдательности, осторожности, осмотрительности, чуть скептическом отношении к разнообразным Цезарям Марковичам, да и всевозможной власти, которую приходится уважать». По словам автора «Колымских рассказов», присущие Ивану Денисовичу «умная независимость, умное покорство судьбе и умение приспособиться к обстоятельствам, и недоверие — всё это черты народа».

Высокая степень приспособляемости Шухова к обстоятельствам не имеет ничего общего с униженностью, с потерей человеческого достоинства. Страдая от голода не меньше других, он не может позволить себе превратиться в подобие «шакала» Фетюкова, рыскающего по помойкам и вылизывающего чужие тарелки, униженно выпрашивающего подачки и перекладывающего свою работу на плечи других. Делая всё возможное для того, чтобы и в лагере оставаться человеком, герой Солженицына, тем не менее, отнюдь не Платон Каратаев. Свои права он готов при необходимости отстаивать силой: когда кто-то из зэков пытается отодвинуть с печки поставленные им на просушку валенки, Шухов кричит: «Эй! ты! рыжий! А валенком в рожу если? Свои ставь, чужих не трог!» [1: 116]. Вопреки распространённому мнению о том, что герой рассказа относится «робко, по-крестьянски почтительно» к тем, кто представляет в его глазах «начальство», следует напомнить о тех непримиримых оценках, которые даёт Шухов разного рода лагерным начальникам и их пособникам: десятнику Дэру — «свинячья морда»; надзирателям — «псы клятые»; начкару — «остолоп», старшему по бараку — «сволочь», «урка». В этих и подобных им оценках нет и тени того «патриархального смирения», которое иногда из самых благих побуждений приписывают Ивану Денисовичу.

Если и говорить о «покорности перед обстоятельствами», в чём иногда упрекают Шухова, то в первую очередь следовало бы вспомнить не его, а Фетюкова, Дэра и им подобных. Эти нравственно слабые, не имеющие внутреннего «стержня» герои пытаются выжить за счёт других. Именно у них репрессивная система формирует рабскую психологию.

Драматический жизненный опыт Ивана Денисовича, образ которого воплощает некоторые типические свойства национального характера, позволил герою вывести универсальную формулу выживания человека из народа в стране ГУЛАГа: «Это верно, кряхти да гнись. А упрёшься — переломишься» [1: 38]. Это однако не означает, что Шухов, Тюрин, Сенька Клевшин и другие близкие им по духу русские люди покорны всегда и во всём. В тех случаях, когда сопротивление может принести успех, они отстаивают свои немногочисленные права. Так, например, упрямым молчаливым сопротивлением они свели на нет приказ начальника передвигаться по лагерю только бригадами или группами. Такое же упорное сопротивление колонна зэков оказывает начкару, долгое время продержавшему их на морозе: «Не хотел по-человечески с нами — хоть разорвись теперь от крику» [1: 86]. Если Шухов и «гнётся», то только внешне. В нравственном же отношении он оказывает системе, основанной на насилии и духовном растлении, сопротивление. В самых драматических обстоятельствах герой остаётся человеком с душой и сердцем и верит, что справедливость восторжествует: «Сейчас ни на что Шухов не в обиде: ни что срок долгий <…> ни что воскресенья опять не будет. Сейчас он думает: переживём! Переживём всё, даст Бог — кончится!» [1: 103]. В одном из интервью писатель говорил: «А коммунизм захлебнулся, собственно, в пассивном сопротивлении народов Советского Союза. Хотя внешне они оставались покорными, но работать под коммунизмом, естественно, не хотели» (П. III: 408).

Разумеется, и в условиях лагерной несвободы возможен открытый протест, прямое сопротивление. Такой тип поведения воплощает Буйновский — бывший боевой морской офицер. Столкнувшись с произволом конвоиров, кавторанг смело бросает им: «Вы не советские люди! Вы не коммунисты!» и при этом ссылается на свои «права», на 9 ю статью УК, запрещающую издевательство над заключёнными. Критик В. Бондаренко, комментируя этот эпизод, называет кавторанга «героем», пишет о том, что он «ощущает себя как личность и ведёт себя как личность», «при личном унижении восстаёт и погибнуть готов»15 и т.п. Но при этом упускает из виду причину «геройского» поведения персонажа, не замечает, из-за чего тот «восстаёт» и даже «погибнуть готов». А причина здесь слишком прозаична, чтобы быть поводом для гордого восстания и тем более героической гибели: при выходе колонны зэков из лагеря в рабочую зону охранники записывают у Буйновского (чтобы заставить вечером сдать в каптёрку личных вещей) «жилетик или напузник какой-то. Буйновский — в горло <…>» [1: 27]. Критик не почувствовал некоторой неадекватности между уставными действиями охраны и столь бурной реакцией кавторанга, не уловил того юмористического оттенка, с которым смотрит на происходящее главный герой, в общем-то сочувствующий капитану. Упоминание о «напузнике», из-за которого Буйновский вступил в столкновение с начальником режима Волковым, отчасти снимает «героический» ореол с поступка кавторанга. Цена его «жилетного» бунта оказывается в общем-то бессмысленной и несоразмерно дорогой — кавторанг попадает в карцер, про который известно: «Десять суток здешнего карцера <…> это значит на всю жизнь здоровья лишиться. Туберкулёз, и из больничек уже не вылезешь. А по пятнадцать суток строгого кто отсидел — уж те в земле сырой» [1: 112].

  1   2   3   4

  • Шухов и другие: модели поведения человека в лагерном мире